Читать книгу Эвфемия (Айкын Миронович Вельский) онлайн бесплатно на Bookz
Эвфемия
Эвфемия
Оценить:

4

Полная версия:

Эвфемия

Эвфемия


Айкын Миронович Вельский

© Айкын Миронович Вельский, 2026


ISBN 978-5-0070-2287-3

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Что ты заплатишь за получение настоящего звука?

Двадцать шестая квартира,

я скучаю.

ГЛАВА ПЕРВА«Я»

Огромная публика стояла передо мной. Их аплодисменты нарастали, как затянутая нота, и каждый хлопок отдавался эхом под сводами зала. Прожекторы били прямо в глаза, прожигая сетчатку, и я едва различал лица — только вспышки камер, поднятые руки, экраны телефонов.

Внутри было странное смешение радости и тяжести. Эти люди купили билеты ради меня. Ради музыки — или ради образа? А где граница? Может, музыка и есть тот последний образ, который я еще могу на себя натянуть, чтобы меня увидели? Чтобы моя внутренняя тишина хоть как-то отозвалась в пространстве? Я не знал, что из этого пугало больше.

Классический костюм сидел слишком плотно, будто я надел не одежду, а роль. Пиджак стягивал плечи, туфли, отполированные до зеркального блеска, отражали свет прожекторов. Контрастный галстук казался практически вызовом — как напоминание, что я должен отличаться, быть заметным, быть резким на фоне остальных. Единственное, в чём я был уверен: моя музыка ощущалась живой.

Я сел на стул из чёрной кожи и выпрямился, удерживая спину так ровно, словно меня вымеряли линейкой. В кадре нельзя было позволить себе перекоса: свет должен резать скулы, волосы — блестеть, борода гуще. Я поймал себя на мысли, что стремлюсь к идеальному углу, к выверенной геометрии тела. Возможно, слишком.

Пианино передо мной не было просто чёрным. Его поверхность уходила в глубокий контраст — белое и чёрное, как инь и ян. Новый дизайн. Эксклюзив. Для меня.

Я коснулся клавиш — и замер. Они не были похожи на привычное дерево: холодные, плотные, почти каменные. Я ожидал тяжести, но, когда взглянул на ноты и нажал первую клавишу, звук оказался неожиданно лёгким. Высокие ноты падали, как перья, едва касаясь воздуха. Низкие — глухо, будто металл ударялся о глубину зала.

Это произведение — «Лёгкость тяжёлых нот» — давало мне баланс между нотами. Вся моя жизнь и есть лёгкость тяжёлых нот. Лёгкость аплодисментов при тяжести пустоты после. Лёгкость касания клавиш при тяжести ожиданий. Лёгкость вранья отцу «Встреча» при тяжести правды, которую мы оба носим в себе, не смея выдохнуть.

Когда я касался клавиш, границы стирались: мой разум и само пламя чувств слились в едином, неразрывном дыхании, au sens propre. [1]

Я посматриваю на ноты, чтобы не забыть, хотя мне кажется, что я делаю вид, будто чересчур стараюсь.

По спине прополз ледяной муравейник, когда я дошёл до части, где появляются неидеальные ноты. В этом было что-то странное: нестабильные ноты становились стабильными. Зал, который до этого слушал спонтанно и невнимательно, в этот момент замер. Это не давало покоя. Им оставалось лишь исследовать этот резонанс.

Клавиши были чистыми. Я любуюсь ими и играю. Люди искали анти-классику — не в том смысле, что классика обесценилась, а в том, что иногда нужно намеренно впустить хаос, чтобы заполучить внимание.

Я видел, как в первом ряду зала сидели критики, и уже осознанно понимал, что они будут говорить. Они были одеты официально, видно было, что тщательно выбирали костюмы. В первом ряду сидела женщина с длинными рыжими волосами и голубыми глазами, которые казались мне пустым морем. На ней было контрастное синее, почти океанское платье. Она слушала внимательно.

Продолжая показывать новые комбинации нот, я заметил и мужчину — в заметном оранжевом костюме, с едва наметившейся залысиной и в очках. Он смотрел любознательно, словно анализировал.

Когда я играл, мне представлялись цвета — коричневые и металлические. Ноты будто спорили между собой, не давая одной взять верх. Пол из линолеума казался неестественно ярким.

Мои руки были тяжелыми. Пальцы слепились друг с другом из-за того, что ноты нажимались много раз, и каждый палец якобы разрывался. Они не дрожали, держались как манипулятор, чтобы сыграть идеально. Но руки начали потеть, и клавиши стали маслянистыми. Я соскальзывал с них и нечаянно взял одну ноту неправильно.

Я не остановился. Не посмотрел на зал и не посмотрел на людей в первом ряду. Я смотрел на пол и пытался найти грязь в этом полу, продолжая играть. Мой костюм начал намокать. Соль осыпалась на плечи, будто не от меня, а от той женщины с голубыми глазами и океанским платьем.

Внезапно зал стал настолько тихим, будто даже пустота не могла повлиять на эту тишину. Я начал слушать своё сердцебиение — мой темп искажался. Я чувствовал, как под мышками появляется влага.

Но я всё-таки посмотрел на зал, и мне казалось, что я контролирую всё передо мной. Мои эмоции начали отражаться в этих клавишах. Слышалось эхо нот, аккорды зазвучали сильно — будто камень, брошенный в глубокий колодец.

Прожекторы начали светить синим, морским цветом. Пол стал ванильным. Я понял — началась заключительная часть. Ноты пошли как по маслу.

Я увлёкся настолько, что перестал слышать зал. Голова сама начала двигаться в такт, будто тело знало продолжение раньше меня.

Я нажал педаль до конца, и звук стал тянуться, словно я удерживал его не ногой, а собой.

Остались последние строки нот. Моё тело уже знало, что дальше — аплодисменты, первый ряд, мои родители в блестящих костюмах, жёлто-белый свет. Всё должно было сойтись. Этот финал должен был быть феноменальным.

Я отдался порыву, и на мгновение мне показалось, что клавиши ведут меня сами. Последний аккорд пришёл одновременно с потом на лбу. Я нажал последние ноты почти аристократично — и встал, посмотрев в зал.

Люди в кожаных коричневых креслах смотрели на меня как одно целое — будто большая голова, собранная из маленьких людей. Она не реагировала.

Моё тело начало рассыпаться.

Тишина. Женщина с голубыми глазами продолжала смотреть. Мужчина в очках не двигался. Даже мои родители сидели неподвижно. Я не понимал, что должно случиться. Крах? Разрыв?

И вдруг мужчина в классической униформе встал и начал аплодировать. Медленно. Хлоп. Хлоп. Его аплодисменты звучали громче всего зала.

Потом это произошло как цепная реакция. Люди поднялись и начали хлопать стоя.

Я почувствовал не восторг — а усталое облегчение. Музыка не была напрасной. Искусство стало частью моей жизни. И частью моей души.

ГЛАВА ВТОРА«Я»

Дверь захлопнулась. Тот зал, в котором только что затихали ноты — до сих пор держится эхо в стенах. Но в гримёрке было достаточно тихо. Иногда любил просто побыть в тишине.

Тут пол действительно был линолеум. Кресло — кожаное, растрёпанное, с красными оттенками. Пальцы, всё ещё хранившие холод клавиш, не слушались, пока я расстегивал пуговицы, пытаясь выбраться из этого «паркетного» костюма

Томас всегда мог подбодрить меня перед выходом. Но сегодня его не было.

В этой душной сауне хотелось поскорее остаться одному.

Иногда я думал, что после того, как получаешь славу, сразу станешь успешным. А на самом деле я просто стал видеть намного острее. Сейчас мир начал восприниматься не так, как в подростковом возрасте. Я вспомнил человека, которому было всё равно, умирать сегодня или завтра, и который смотрел на небо, ожидая выстрела.

Иногда принимать — это лучшее решение.

В помещении становилось теснее, и воздух чувствовался так, будто кто-то тут тренировался. Неприятно. Но именно свой собственный запах — это лучше для нас самих. Интересно, почему так? Ведь мы люди. И говорят, что мы одинаковые.

Помню слова Томаса: «Зачем они тебе вообще нужны? Через год или пару месяцев мы просто забудем друг друга. Сейчас мы притворяемся, будто знаем друг о друге, а на самом деле видим лишь внешние стороны».

Я тогда не понял. Думал, он философствует от скуки. Но сейчас, в этой гримёрке, где воздух стоял как застывший студень, я вдруг вспомнил его лицо в тот вечер. Мы сидели на подоконнике его съёмной квартиры, он смотрел на заходящее солнце и говорил это не мне. Он говорил это себе. Как молитву. Или как приговор. Его пальцы тогда выбивали на подоконнике дробь — ту самую, что сейчас я слышу в голове. Три удара. Пауза. Два. Он уже тогда готовился исчезнуть. Просто я не хотел этого замечать. У меня в кармане были часы моего учителя — всегда помогали, даже когда было сложно. Может, они и помогли в концерте. Хоть я и не верю в это, а просто надеюсь.

Я уже знаю, что будет дальше. Посты, лайки, комментарии и поздравления. Но зачем мне это? Нужно для заработка, а я хотел просто показать своё произведение. Наверное, судьба такая.

— Тебя зовут там! Одевайся! — резко открыл дверь человек из администрации. Я стоял полностью голым. Вот оно — то самое принятие в действии. Никакого стыда, только холодный кафель под ногами и чей-то крик.

— Да! Да! Я иду, закрой дверь! — ответил я, натягивая брюки и хватая часы.

Быстро надел свою обычную одежду. Открыл дверь.

Передо мной в полумраке стояло множество инструментов. Разных. Разнообразных. Скрипка. Гитара. Их будто разбросали и оставили тут гнить. Сейчас такой век — электронное доминирует над классическим. Ничего страшного. Их время ещё вернётся.

Меня звали на встречу. Я думал, может, это критики хотят дать отзыв.

Когда я шёл по коридору, передо мной возникла она. В тёмно-голубом платье и с теми же океанскими глазами. Она шла куда-то и резко остановилась, увидев меня.

— Вы очень хорошо сыграли, — сказала она неожиданно.

— Оу… Благодарю вас! Чудесное платье.

— А у вас руки такие же чудесные, — она чуть улыбнулась, глядя прямо в глаза.

И мы разошлись. Её «очень хорошо» прозвучало как узнавание. Словно она видела не игру, а ту самую грань, где заканчивается нотный стан и начинается пропасть. Или мне просто отчаянно хотелось в это верить.

Стены коридора были желтовато-белого оттенка. Будто луч солнца из окна светил сюда как последняя надежда.

Я пришёл туда, куда меня позвали.

На стенах, в тонких чёрных рамах, стояли старинные анатомические гравюры. Я узнал одну — «Руки молящегося» Дюрера. Она висела прямо над головой Сильвана. В этом свете прожектора-лампы тени от пальцев на бумаге казались глубокими, как пропасти. Эти руки были сложены в молитве, но сейчас они выглядели так, будто что-то сжимали. Или душили.

— Садись, Люциан, — сказал он тихо, сидя в кресле в своей безупречной рубашке и галстуке. Он сегодня был в новом галстуке — узор «ёлочка», такой же, как у отца на той старой фотографии, где он ещё улыбался. Странное совпадение. Или намёк?

— Ладно.

— Сегодня был хороший подвиг. Да. Но не прям достаточно, — отчеканил он. Его палец с идеально подстриженным ногтем начал выбивать на стекле стола немую дробь: три быстрых удара, пауза, ещё два. Шифр, который я так и не расшифровал за все годы. «Доходы падают»? «Ты просрочил»? «Новый проект»?

— Почему? Зал был в восторге от того, что было. В чём проблема?

Мне кажется, он перестал в этот момент говорить как мотивационный спикер. Или кто-то сказал ему что-то серьёзное.

— Проблема в том, что доходы были не такими. Они сказали, что не получили то, за что платили. Да, я понимаю тебя. Но твоё продвижение классики стало не таким… безупречным. Мне кажется, сейчас общество хочет чего-то лучше и ярче. Люциан, пойми, мир излечился от метафизики. «Душа», «Истина», «Боль» — это непроверяемые данные, мусорные переменные. Мы работаем с оптимизацией впечатления. Боль, которую ты вкладываешь в ноты, должна быть элегантной, дизайнерской. Как стейк в дорогом ресторане: ты же не хочешь видеть мычащую корову и запах крови? Ты хочешь красивый кусок на тарелке. Сделай из своей боли — крЯЯасивое блюдо. Или мы найдем того, кто сделает.

Заметил новую деталь на его полке: стояла маленькая фотография в серебряной рамке, приткнутая к монитору так, чтобы её было видно только с его стороны. Женщина. Точно не знаю эту женщину, иногда людям важно что-то скрывать. Когда он обсуждал, я видел — он махал руками, и я увидел след кольца, может, и обручального. Он снял, но не знаю, зачем. Я отвлекся чуть и ответил:

— Ага. И обесценивание классики. Неплохо, Сильван.

— Пойми, это нормально. Но нужно новое. Та, только что… ты наверняка видел. Девушка в голубом платье. Она сказала единственное: что ты «нормально» выступил. А другие критики — заходились не так, как она.

— Мне нужно идти. Сегодня у меня есть ещё встреча. Извини, но сегодня не можем поговорить долго.

Я начал выходить. И он, как эхо:

— Я напишу тебе на почту, что нужно создать! Или… критерии!

Я ему подмигнул. Будто это была настоящая эмоция.

Он говорил о доходе. Я думал о звуке. Мы оба были правы. Он, потому что считал вложения. Я, потому что верил, что вложил в эти клавиши часть души. И вот результат: его цифры не сошлись. Моя душа оказалась неликвидным активом.

Нужно было направляться домой, уйти от публики. Именно этого я и хотел. Может, дома будет лучше: отдыхать. Не быть роботом, как, например, здесь.

Передо мной вышел отец, направляясь ко мне. Или к кабинету. Он шёл с такой походкой, что казалось — он снимается в кино. Я всегда узнавал его по звуку шагов — лёгкий скрип правой подошвы, которую он так и не удосужился починить. Этот скрип был саундтреком моего детства: он приближался к двери моей комнаты, замирал… и уходил. Он, казалось, хотел не обращать внимания и просто уйти. Но всё-таки остановился и сказал:

— Так держать! Молодец! — импульсом, не глядя.

Я не успел ответить ему ни слова. Он так спешил зайти в кабинет — или притворялся, или нашёл повод, как и я, обманув Сильвана насчёт встречи.

Он бросил мне короткое «Молодец» и ушел. В этот момент я закрыл глаза и на мгновение представил, что он не уходит, а кладет руку мне на плечо, и мы идем по залитому солнцу полю, обсуждая мелодию. Я почувствовал тепло его ладони через пиджак — так явно, что почти поверил. Но открыл глаза: коридор был пуст и пах пылью.

Теперь коридор не казался таким ярким и жёлтым. Он стал красно-оранжевого оттенка, и я понял, что это уже закат. Инструменты, которые лежали в полумраке, теперь полностью стали красными, как кровь.

Я взял вещи и ушёл домой.

ГЛАВА ТРЕТЬ«Я»

Осталась последняя улица. Внезапно слышу, как кто-то на каблуках начинает сильно топать; не понимаю, кто именно это делает. Вдруг кто-то трогает мои плечи, и я резко оборачиваюсь.

— Оу! Люциан, я тебя знаю! — резко сказала она. На ней были туфли на черном каблуке и красное платье.

— Да, чем-то помочь вам?

— Вы не знаете меня? Я же в рекламе снималась, помните?

Вспомнил её: она супермодель, но, кажется, только что вышла с тренировки. Вся потная.

— Я потеряла работу… — продолжала она отчаянным голосом, — меня уволили! Я единственная модель, которая держит весь рынок, лицо, которое знают все… Я не знаю, что делать.

Она резко начала плакать и присела на ближайшую скамейку.

— Мне жаль. Могу ли я чем-то помочь? — повторил я.

— Они заменили меня! На какую-то другую модель. Представьте, это был манекен, littéralement манекен, а не живой человек! Я очень устала.

— Почему вы одна? Где ваша машина?

— Забрали.

Я не знаю, что делать.

— Может, мне заказать для вас такси?

Она неожиданно просто обняла меня, сразу доверившись. От неё пахнуло дорогостоящим парфюмом, и я почувствовал её шею, которая была влажной. Оттолкнул чуть-чуть.

Мы ждали, пока приедет машина. Но она вдруг задумалась и сказала:

— Нет… не стоит тратить деньги. Я лучше сама поеду на автобусе.

И зачем тогда я потратил деньги? И тем более — мы тут обнимались. Она ушла холодно, ничего не объясняя, на остановку, где на плакате красовалось её собственное лицо.

Искал ключи от квартиры. В соседних комнатах слышалось, как они поставили громкую музыку и веселятся. Мои руки были красными и даже чуть поцарапаны, и, кажется, я даже не заметил, как начала выступать кровь. Мир стал слишком отполированным. Люди — как те зеркальные туфли: отражают свет, но не имеют собственного. Они хотят, чтобы я был алгоритмом, который выдает приятный звук в обмен на их аплодисменты. Но я создам другой код. Я найду такую комбинацию нот, которая взломает их черепные коробки, как ржавый лом. Не обычная классика. Это будет анти-жизнь, возвращающая их к реальности. Мой рояль — это пульт управления их скрытой болью. С этой мыслью я наконец нащупал металл ключа и открыл дверь. Надеясь, что дома никого нет.

А там — моя мать. Сидит в платье, видно, что сразу пришла после моего выступления.

— Как вы вошли в мою квартиру? Вроде я не давал вам ключи.

— Я пришла поговорить с тобой, — ответила она, держа паузы, как между нотами.

Квартира была не большая, просто скромная. У меня была своя библиотека. И стояли рояли — у меня их было два.

— Твой отец остался там, — разорвала тишину.

— Я не понимаю… Что-то случилось? Или я что-то сделал?

— Мне кажется, тебе стоит подумать о смене работы.

— Что? Вы серьёзно? Или?..

— Я поздравляю тебя. С тем, как ты вышел, — смотрела она не на меня, а на картинку на стене. И на рояли.

— Подождите, мам, секунду. У меня пальцы кровоточат.

— Из-за чего?

— Думаю, из-за клавиш. Или поцарапался.

— Вот. Из-за твоего пианино теперь и ты ходишь раненый. Мы всегда говорили тебе, что это работа не даёт тебе денег и вообще средств к существованию!

— Мы этот разговор уже проходили. Много лет назад, — ответил я, меняя свой тон.

— Оу! Ты теперь у нас будешь решать, да?

Я потерял ощущение предназначения вещей. Мне кажется, будто передо мной лежит нечто одинаковое, лишённое всяких различий. Мир стал похож на одну бесконечную, плоскую ноту, в которой нет ни обертонов, ни ритма. Раньше яркий цвет вызывал жгучее любопытство… А сейчас всё видится в сером свете. Неужели и я стал как все?

А ведь когда-то, возвращаясь домой, я мог плакать и смеяться одновременно — над людьми, над их «великими» планами на завтра, над самим собой. Я хохотал до рези в животе, а потом замолкал в пустой прихожей. Теперь даже этот смех кажется чужим.

Я искал аптечку, пока она пыталась что-то рассказывать. Уже привык, что она всегда говорила: это рискованная работа или даже не работа вовсе. Я применил своё главное оружие — молчание. Наконец-то нашёл бинт и начал обматывать рану.

— …нужно более безопасную работу… Пойми, сын, я это для того, чтобы ты мог обеспечить себя.

Я смотрел на неё и понимал: здесь тоже не будет тишины. Для меня искусство — это воздух. То, чем дышу между одним днём и другим. А она предлагает перестать дышать, потому что воздух — не прибыльный товар. Бросить музыку — всё равно что бросить собственного ребёнка в колодец. Только колодец этот — во мне. И падать в него буду я сам.

— Но, мам, вы же видели! Сколько людей, вся публика смотрела и поддерживала! Сколько уже лет я занимаюсь этим…

— И никакой пользы, — резануло она, и её слова вошли, как скальпель. Она произнесла эту фразу с той же интонацией, с какой двадцать лет назад говорила отцу: «И никакого толку от этого гаража». Та же усталая опустошённость в конце. Я вдруг понял, что для неё мир делится не на талантливых и бездарных, а на «полезное» и «бесполезное». И мы с отцом, каждый по-своему, давно попали во вторую категорию.

В этот миг я перестал видеть её лицо. Мне представилось, что каждое её слово — это тяжёлая чёрная птица с острым клювом. Они влетали в комнату через закрытое окно, с глухим стуком бились о крышку рояля и рассыпались на мелкие клочки нотной бумаги, засыпая пол белым снегом. Я смотрел на этот воображаемый сугроб и ждал, когда птицы закончатся. В моей голове их щебет превращался в какофонию, которую я когда-нибудь превращу в финал новой пьесы.

Я сжал забинтованную ладонь. Боль была чистой, практически честной. Единственной реальной вещью за весь вечер. В отличие от аплодисментов. В отличие от её слов. Польза была здесь — в этой боли. В этом тихом бунте плоте против всего мира.

Иногда представлял, что хочу просто сбежать. Может, собрать вещи и уехать за горы. Зная, что я там никогда не поднимусь. И так же — не спущусь.

— Сегодня у меня встреча, я должен уйти, — сказал я так же, как говорил Сильвану.

Я вышел на улицу. Вечерний воздух был холодным и ни к чему не обязывающим. Встречи не было. Я просто шёл, а ноги сами несли меня в музыкальную академию Валериус. Единственное место, которое могло стать тихим для меня. Сейчас, куда я ни иду, сразу начинаю попадать в апокалипсис. Лучше быть там, где я и родился.

Улица была освещена большими ванильными фонарями. От них отражались листья деревьев, создавая узор на асфальте. Вдруг в кармане завибрировал телефон. Сообщение. «Твой концерт был самым скучным за сезон». Отправил Томас. Слова на экране расплывались, превращаясь в приговор: скучно. Самое страшное слово для того, кто только что вывернул себя наизнанку. Я не злился на него. В отличие от тех, кто лжёт мне, чтобы скрыть истину. Лучше горькая правда, чем сладкая иллюзия. Заметил, что у каждого из моих близких — уникальный голос. У отца рубленные, как топор, фразы. У матери голос, что тянет каждую клавишу слишком долго, до фальши. У Валериус точный, официальный, будто метроном. Будто они живые партитуры, которые я разучил наизусть и оттого перестал слышать.

Я зашёл в свой блог, чтобы запостить что-то — объяснить, почему так вышло. Остановился перед тем, как нажать кнопку «Опубликовать». Подумал, может, просто написать, что всё хорошо? Кому сейчас нужна истина в этом электронном мире, где каждый может найти что угодно и тут же это забыть? Сейчас такой век: у нас есть слова, но мы не хотим понимать их. Люди слышат только то, что хотят услышать.

В моём прошлом посте было написано: «Выступление начинается». В комментариях писали «удачи» и «мы с тобой». А если сейчас написать правду, они же разозлятся. Лучше просто не писать.

Кажется, люди довели создание масок до автоматизма. Раньше притворяться было трудно — губы слипались от фальшивых слов, в глазах стоял туман усилия. Теперь это рефлекс. Идентичность меняется, как настройка профиля: пара кликов, и ты уже другой человек. Надел аватар уверенности — и пошёл в мир. Снял его вечером, повесил в цифровой шкаф рядом с аватаром «уставший сын» и «надёжный коллега». А настоящее лицо стало чем-то вроде нижнего белья — необходимым, но стыдным, неприличным для показа. Его выставлять нельзя. Его даже самому на себя смотреть неловко.

Проходя мимо расклеенных афиш, я поймал обрывок разговора: «…да эта классика — она такая стабильная, скучная стабильность». Мой собственный портрет с афиши смотрел на меня пустыми, отполированными до глянца глазами. Да, я старался. Я старался быть талантливым, а не стабильным. Но, видимо, мир заказывал стабильность.

Валериус всегда учил меня.

Здание было компактным. Не таким большим и не таким маленьким. Достаточным. Как баланс.

Меня пропустили через охранный пост. Тот охранник смотрел на меня так, будто я вёз бомбу.

Коридоры казались бесконечно длинными, и в окнах уже не было никакого свечения — просто ничего. Кабинет Валериус. Дверь открылась, и звук отдался, как крик.

Он сидел в своём кресле. Справа стояли книжные полки, а слева была дверь, ведущая к пианино. Но сейчас не об этом.

Я вспомнил, как мы познакомились. Как я впервые влюбился в музыку. Тогда его кабинет был соседним, а я играл на фортепиано. Познакомились прямо в школе. Он всегда надевал свой лаймовый костюм и галстук, который выделялся тёмно-синим цветом. Он был как метроном, вбивающий в меня ритм. Но однажды, когда я ушёл, забыв ноты, я вернулся и застал его в пустом классе. Он не играл. Он сидел за роялем, положив голову на крышку, обхватив её руками. И так тихо, еле слышно, покачивался из стороны в сторону, будто укачивал огромного, чёрного, немого ребёнка. Я тогда не понял. Теперь — кажется, начинаю.

bannerbanner