
Полная версия:
Экспедиция в Западную Европу сатириконцев: Южакина, Сандерса, Мифасова и Крысакова
В сумерки он зашел ко мне в гостиницу и предложил, лукаво ухмыляясь:
– Не желает ли господин посмотреть тут один шантанчик?
– Старый? – спросил я.
– О, нет, совершенно новый, недавно отремонтированный.
– Так что ж вы мне его предлагаете! Еще если лет восемьсот, девятьсот…
– О, тогда господину нужно пойти в кафе Греко.
– Старое?
– О, да. Еще в восемнадцатом веке…
– Только-то? Нет, мой дорогой. Я полагаю – его можно будет посещать лет через триста… и то с большой натяжкой…
Я имею основание думать, что гид почувствовал ко мне тайное почтение. Он поклонился и сказал:
– В таком случае, не посмотрите ли вы завтра собор святого Петра?
– О, – равнодушно пожимая плечами, промямлил я. – Вы говорите – святого? Это, вероятно, что-нибудь уже после Рождества Христова?
– Да, но…
– Знаете что? Отложим это до будущего приезда. Всетаки будет годиком больше, а?
– Ну, я знаю, что господину нужно… Он завтра утром посмотрит Колизей и термы Каракаллы.
– Ну что ж, – сказал я. – Я полагаю, что это меня позабавит.
На другой день утром автомобиль в двадцать минут доставил нас прямо к Колизею. Был прекрасный жаркий день.
Лицо гида сияло гордостью и торжеством.
– Вот-с! Извольте видеть.
– А где же Колизей? Гид побледнел:
– Как… где?.. Вот он, перед вами!
– Такой маленький? Тут повернуться негде.
– Что вы, господин! – жалобно вскричал гид. – Он громаден! Это одно из величайших зданий мира. Пожалуйте, я вам сейчас покажу ямы, где содержались звери до представления и откуда их выпускали на христиан.
– Там сейчас никого нет? – осторожно спросил положительный Мифасов.
– О, синьор, конечно. Вам со мной нечего бояться. Вот видите, остатки этих громадных стен; все они были облицованы белым мрамором – такую работу могли сделать только рабы.
– А где же мрамор?
– Монахи утащили в Ватикан. Весь Ватикан построен из награбленного отсюда мрамора.
– Ага! – сказал Сандерс, – око за око… Сначала звери в Колизее драли христиан, потом христиане ободрали Колизей.
– О, – сказал гид, – христианство погубило красоту Рима. Это была месть язычеству. Лучшие памятники разграблены и уничтожены Ватиканом. Вам еще нужно взглянуть на бани Каракаллы и на катакомбы.
Добросовестный гид потащил нас куда-то в сторону, и мы наткнулись на грандиозные развалины, на стенах которых еще кое-где сохранилась живопись, а на полу – чудесная мозаика.
Мы, притихшие, очарованные, долго стояли перед этим потрясающим памятником рабства и изнеженности, над которым несколько тысячелетий пронеслись, как опустошительный ураган, пощадив только то немногое, что могло дать представление нам, узкогрудым потомкам, о мощном размахе предков.
И мне захотелось остаться тут одному, опуститься на обломок колонны и погрузиться в сладкие мечты о безвозвратно минувшем прошлом. Так хотелось, чтобы никого около меня не было, ни гида, ни Сандерса, с его сонным видом и вечным стремлением завязать спор по всякому ничтожному поводу, ни размашистого громогласного Крысакова, ни самоуверенного кокетливого Мифасова, которому до седой старины такое же дело, как и ей до него.
В это время ко мне приблизился Мифасов и сказал тихонько:
– Вот она, старина-то!.. Так хочется побыть одному, без этого хохотуна Крысакова, без вялого дремлющего Сандерса, которому, в сущности, наплевать на всякую старину… Так хочется посидеть часик совсем одному.
За моей спиной послышался шепот Сандерса:
– Вас не смешат, Крысаков, эти два дурака, которые, вместо того чтобы замереть от восторга, шепчутся о чемто? Как бы мне хотелось, чтобы никого из них не было!.. Сесть бы в уголочке да помечтать.
– Да, да, – сказал Крысаков. – Мне тоже. Чтобы никого не было!.. Ну, разве только вы, – деликатно добавил он.
Были мы в катакомбах. Сырой, холодный воздух, зловещий шорох наших ног, огонек свечи, освещающий пространство в ладонь величиной, и тяжелое смутное настроение, которое еще больше усиливали вопросы Сандерса, неожиданно вступившего в полосу разговорчивости в этом неподходящем месте.
– Почему тут так темно? – осведомился он у монаха.
– Катакомбы.
– Ну, я понимаю – катакомбы! А все-таки могло быть светлее. Тут никто не живет?
– Конечно, нет. Здесь хоронили мучеников, а в последнее время – пап.
– Чьих? – бессмысленно спросил Сандерс, отколупывая пальцем кусок воска от свечки.
– Римских.
– Ага! Теперь уже, вероятно, нет древних христиан? Времени-то, слава Богу, прошло немало.
– Ради Бога, довольно! – сурово перебил Крысаков. – Теперь я понимаю, почему Сандерс так редко разговаривает… У него есть солидные основания.
Большую часть времени, проведенного в Риме, мы тратили на хождение по музеям и картинным галереям.
Я подозреваю, что с музеями у нас с самого начала вышло недоразумение: художники боялись показаться мне и Сандерсу людьми некультурными, не интересующимися искусством и потому, едва успев приехать в город, уже неслись с искаженными тоской лицами во все картинные галереи города; мы, не желая показать себя перед художниками людьми отсталыми, равнодушными к их профессии, носились за ними.
Сколько мы видели картинных галерей? Сколько музеев обежали мы за все время наших скитаний по Европе? Какое количество картин больших и маленьких промелькнуло перед нашими утомленными глазами? Берлин, Дрезден, Мюнхен, Нюрнберг, Венеция, Флоренция, Рим, Неаполь, Генуя, Париж… Всюду целое море полотна – зеленого, красного, розового, старинного и нового…
В Ватикане Сандерс заснул в музее за дверью, а в другом музее – забыл его название – мы так разошлись, что, поднимаясь все выше и выше, попали в большую комнату, уставленную столами, за которыми сидели несколько живых стариков. Мы тупо осмотрели их, постояли добросовестно около портрета Виктора-Эммануила и потом потащились обратно, шатаясь от усталости.
– Вот столб какой-то, – указал Мифасов, когда мы спускались по темной лестнице.
– Старинный?
– Бог его знает! Спокойнее будет, если осмотрим. Осмотрели столб. Как говорится, ничего особенного.
Начиная с Мюнхена, мы, по приезде в каждый город, усвоили привычку робко спрашивать у обывателей:
– Нет ли тут каких-нибудь музеев или картинных галерей?
И если музеи были, Крысаков решительно надевал шляпу и с суровой складкой у углов рта с видом подвижника говорил:
– Ну, ничего не поделаешь… Надо идти. Остальные трое безропотно надевали шляпы и шагали за ним, угрюмо опустив головы.
– Может быть, он закрыт? – шептал Сандерс, с надеждой поглядывая на Крысакова.
– Глупости! Почему бы ему быть закрытым?
– Ремонт… Или по случаю пожара.
– Вздор! Пойдем. Я вам покажу тут такого Луку Кранаха, что даже ахнете.
Как люди деликатные, мы с Сандерсом ахали.
– Смотри, Сандерс – Кранах!
– Да, да! Лука. Изумительно.
Крысаков и Мифасов распознавали художников и их картины по общепринятой системе; у Сандерса же была своя система – очень дикая, но, к общему изумлению, довольно верная. Например, Рубенса он узнавал по цвету женских колен, а какого-то французского художника единственно по тому признаку, что на всякой его картине в центре была нарисована белая лошадь. И действительно – в десятке разбросанных картин было заключено десять лошадей, и все белые, и каждая в центре.
Я с завистью смотрел на трех друзей, которые издали безошибочно, по одним им известным признакам, узнавали среди десятков – какого-нибудь Гверчино, Зурбарана или Луку Кранаха.
В конце концов, я придумал следующий практичный и простой способ конкурировать с ними: когда они застывали в изумлении перед какой-нибудь картиной, я потихоньку прокрадывался в следующую комнату, прочитывал подписи под картинами, возвращался и потом, шествуя в хвосте в эту следующую комнату, говорил, выглядывая из-за спин товарищей:
– А! Что это? Если не ошибаюсь, эта старина Лауренс? Похоже на его письмо…
– Да, это Лауренс, – неохотно соглашался Крысаков.
– Еще бы! Я думаю. А этот, вот в углу висит – убейте меня, если это не Берн-Джонс. Сразу можно узнать этого дьявольского виртуоза! Ну конечно. Да тут, если я не ошибаюсь, и Гэнсборо, и Рейнольдс!
Сандерс, Мифасов и Крысаков изредка ошибались. Я никогда не ошибался.
– Смотрите! – говорил Крысаков. – Ведь это Коро! Его сразу можно узнать.
Я читал на дощечке: «Ван-Хиггинс, Голландская школа».
– Неужели? А ведь совсем Коро!.. Не правда ли, Мифасов?
– Да! – подтверждал Мифасов, очень ревниво относившийся к поддержанию их профессионального престижа. – Ну, Добиньи, конечно, вы сразу узнали?
– Это не Добиньи, – поправлял я. – Это Курбе.
– Ну, Курбе! Их часто смешивают.
– У Курбе всегда толстое дерево сбоку, – авторитетно замечал дремавший Сандерс.
И мы шли дальше, пробегая одним взглядом десятки картин, лениво волоча усталые ноги и судорожным движением выпрямляя изредка натруженные спины и затылки.
Когда уже все было осмотрено, несносный проныра Крысаков неожиданно говорил:
– А вот тут есть еще один закоулочек – мы в нем не были.
– Ну, какой там закоулочек… Стоит ли? Я уверен, там ничего путного нет.
– Нет, Сандерс, – так нельзя. Нужно все осматривать…
– Милые мои! Отпустите вы меня…
– Что вы! Там целых два Фрагонара.
– Два?.. Эх! Ну, идем!!
Всюду нам сопутствовала компания англичанок. Англичанки все, как на подбор, были старые – ни одной молоденькой, ни одной красивой.
За все время мы видели несколько сот англичанок – все они были старые, отвратительные. Я уверен, что в Англии есть много и молодых, но они на континенте не показываются. Их, вероятно, держат где-нибудь взаперти, выдерживают в каком-то погребе, дожидаясь, пока они постареют. А когда они готовы – их выпускают на континент большими партиями. Ездят они всюду по Куковскому маршруту, сопровождаемые длинными, иссохшими от времени англичанами; забавно видеть, как Куковский проводник набивает чудовищно-громадный автомобиль этим старым мясом, хватая леди и джентльменов за шиворот и пропихивая их ногой в затруднительных местах. Ничего, довольны.
И бродят они, несчастные, подобно нам, застывая с видом загипнотизированных кроликов перед какойнибудь «головой старика» или «туманным вечером в Нидерландах».
Это позор и несчастье – изучать сокровища искусства таким образом. Что у меня осталось в памяти? Несколько Рубенсов, два-три Рембрандта, полдюжины Бёклинов, и кое-что испанское: поразительные Хулоага, Англада и Саролла-Бастила. А сколько я видел? Зеленые, желтые пейзажи, розовые тела, разные девушки с кошкой, девушки без кошек и кошки без девушек; цветы, сырая рыба рядом с персиками и вечный святой Себастьян, которого не изображал только тот, кто вместо живописи занимался другими делами. Потом было много каких-то уродливых облупленных картин с детской перспективой и кривыми телами.
Корректный Мифасов считал необходимым восхищаться и этими облупленными обрывками старины; а хронический протестант Сандерс в таких случаях ввязывался в ожесточенный спор:
– Замечательно! Ах, как это замечательно! Крысаков! Посмотрите, какой это чудесный тон! И как проштудировано!
– Да, действительно… тон, – деликатно подтверждал Крысаков.
– Послушайте, – начинал Сандерс, как бык, потупив голову и озираясь. – Неужели эта ерунда вам нравится?
– Милый мой, это не ерунда!
– Это не ерунда? Вы посмотрите, как нарисовано! Теперь гимназист пятнадцати лет нарисует лучше.
– Вы забываете исторические перспективы.
– Тогда при чем здесь «тон», «проштудировано»? Изумляйтесь исторически – и этого будет довольно.
– Вы варвар!
– А вы сноб!
– Ах, так? Надеюсь, наши отношения…
– Ну, поехала! – кривился Крысаков. – «Не осенний мелкий дождичек»…
И Крысаков, и Мифасов, как авгуры, упорно охраняли своих богов, а мы, честные, откровенные люди без традиций – не церемонились. Впрочем, однажды, изловив Крысакова в темном уголку, я путем вопросов довел до его сознания, что Боттичелли не так уж хорош, чтобы захлебываться перед ним. На сцену, правда, выступила историческая перспектива, но я налег – и Крысаков сдался. Это меня тронуло, и я, помню, очень расхвалил какую-то незначительную картинку, которая ему понравилась.
Он очень любил живопись, но под конец нашего путешествия, если по приезде в новый город в нем не оказывалось музея, Крысаков оживлялся, шутил и вообще начинал чувствовать себя превосходно.
К концу нашего путешествия мы с Крысаковым оказались обладателями очень драгоценных предметов: я – палки, он – фотографического аппарата. Эти две вещи мы вывезли из России, и на месте они стоили: палка – рубль, аппарат – двенадцать рублей.
Мы с ними нигде не расставались, и поэтому при входе во всякий музей или галерею у нас их отбирали, а потом взыскивали за хранение.
В Риме я решил бросить эту дрянную рублевую палку, но она уже стоила около пятидесяти лир, – было жаль. В Неаполе цена ее возросла до семидесяти лир, начиная от Генуи – до ста, а после Парижа – потеря ее совершенно бы меня разорила. Эта палка и сейчас находится у меня. Любопытные долго ее осматривают и очень удивляются, что такая неказистая на вид вещь обошлась мне около двухсот франков. А крысаковский аппарат к концу путешествия разорил своего хозяина, потому что, как верная собака, таскался за ним в самые неподходящие места.
Рим в отношении поборов – самый корыстолюбивый город. Там за все берут лиру: пойдете ли вы в Колизей, захотите ли взглянуть на картинную галерею, на памятник или даже на собственные часы.
В Ватикане с нас брали просто за Ватикан (лира!), за картинную галерею Ватикана (лира!), за левую сторону галереи (лира!), за правую (тоже!), за Сикстинскую капеллу (лира!) и еще за какой-то закоулочек, где стоит подсвечник – ту же лиру.
Немудрено, что самый захудалый папский кардинал имеет возможность носить бархатную шапку.
Все это сделано на наши лиры.
Извиняюсь за это лирическое отступление, но оно необходимо для того, чтобы пристыдить некоторых итальянцев, если они прочтут эту книгу.
Неаполь
1Неаполитанцы. – Случай с монетой. – Город нищих. – Неаполитанский купец. – Первое появление Габриэля. – Аквариум. – Позилиппо. – Тарантелла. – Мы разрываем с Габриэлем. – Кафеконцерт. – Ресторанная тактика. – Помпея. – Гривуазность Габриэля. – Самая богатая странаВ путеводителе сказано, что Неаполь один из самых больших городов Италии – в нем свыше полумиллиона жителей.
Я думаю, путеводитель сказал на этот раз правду, потому что уже на вокзале я насчитал очень много народу.
Неаполитанцы у нас, в России, известны своими оркестрами. Мифасов сообщил нам некоторые сведения об оригинальном подразделении этого народа на группы: весь Неаполь делится на так называемые оркестры, а оркестры делятся на отдельных жителей, мужчин (игра на гитаре и пение) и женщин (пение и танцы).
Конечно, Сандерс не преминул вступить с ним в бесконечный спор, оспаривая правильность этого простого и ясного подразделения. Мне оно понравилось.
Стремление неаполитанца надуть туриста возведено в культ. В Венеции и Риме это делается спешно, по-любительски, без установленных приемов и твердой организации. Неаполь же может похвастаться серьезным и добросовестным отношением к своему делу.
Один мой знакомый рассказывал следующий случай из неаполитанской жизни…
Сидел он однажды в кафе и пил кофе. Народу было мало – несколько итальянцев за мороженым и одинокий турист-англичанин, мирно пивший в углу кофе. Выпив его, англичанин вынул портмонэ, стал рыться в нем и при этом нечаянно выронил золотую монету. Никто не трогался с места. Только один слуга прошел в этот момент мимо, обремененный подносом с новыми порциями мороженого.
Англичанин позвал других слуг, попросил поднять монету, но – монета как в воду канула. Все слуги искали ее на глазах у англичанина – утаить было невозможно, монета не могла куда-нибудь закатиться, потому что щелей в полу не было.
И тем не менее монета исчезла.
Выругавшись, англичанин расплатился и ушел.
Тогда мой знакомый подозвал к себе человека, несшего в момент потери громадный поднос, и потихоньку сказал:
– Послушайте, камерьере… Я не буду поднимать истории – расскажите мне, как вы это сделали?
– Что я сделал?
– Ну, вот… Укр… присвоили себе монету. Каким это образом?
– Господин ошибается. Я никакой монеты и не видел, – возразил итальянец, скаля зубы.
– Послушайте… я же прекрасно видел, как она упала, как вы, проходя, наступили на нее ногой и как она сейчас же исчезла…
– Не знаю, о чем синьор говорит.
– О, черт возьми! Я ведь не полицейский, и мне все равно, но, если вы не расскажете, я заявлю обо всем хозяину кафе.
– В таком случае, – усмехнулся слуга, – дело это очень простое. Средина моей подметки была смазана клеем. Я увидел, как монета упала, и сию же секунду наступил на нее. Вот и все.
– Послушайте… Но ведь не могли же вы сегодня, когда смазывали подметку сапога, предвидеть, что ктонибудь уронит золотую монету?
– О, сударь, золотая, серебряная – это все равно, – возразил добрый слуга, – и падают они, конечно, не так часто, но подметки – все мы смазываем с утра на всякий случай.
Это ли не организация?
И, вместе с тем, нет итальянца ленивее, чем неаполитанец. Целыми днями валяются они на набережной, в узких кривых переулках и между мраморных колонн домов. Вероятно, лежат и мечтают: как бы почуднее надуть туриста?
Но трудно собраться с мыслями, когда солнце так приятно поджаривает оборванца, а море дышит в самое лицо вкусным соленым запахом.
Много ли ему нужно? На целый день оборванцу заработать, найти или украсть пару сольди. На эту пышную сумму он по заходе солнца купит в грязной, шумной обжорной улице, сплошь заставленной громадными чанами с кипящей снедью – какую-нибудь жареную рыбку или тарелочку макарон, и тут же съест все это бок о бок с таким же оборванным любителем dolce far niente. Жаркий климат много еды не требует, и в пище все очень умеренны.
Все жизненные потребности до смешного невелики.
Проезжая по рынку – одно из самых интересных живописных зрелищ Неаполя, – я видел такого рода купцов: около корзиночки, сооруженной из щепочек и наполненной двумя крохотными жалкими полудохлыми рыбками, сидит продавец и пронзительным голосом выкликает свой товар. Сколько могут стоить эти рыбки величиной с ладонь – в Неаполе, в этом рыбном царстве? Нужно добавить, что грязная простоволосая женщина, которая закупит оптом весь запас этого товара, будет торговаться до седьмого пота, хватая несчастных рыбок, подбрасывая их, перевертывая, нюхая и, вообще, стараясь выжать из флегматичного купца все, что можно.
Большинство неаполитанских промышленников – это «купец, продающий пару рыбок».
Часто мы встречали целую длинную процессию: два дюжих итальянца везут крохотную тележку, на которой стоит обыкновенная шарманка. Третий, мускулистый мужчина, гордо идет сбоку, положив одну руку на шарманку (очевидно, это настоящий владелец ее), а еще два здоровяка подталкивают тележку сзади.
В сущности, эту тележку могла бы повезти вскачь обыкновенная кошка; но пять верзил присосались к шарманке, как пиявки, и каждый всеми силами старается доказать, что он честным трудом зарабатывает свой хлеб.
Шарманка останавливается… Двое начинают вертеть ручку, меняясь с видом полного изнеможения каждые две минуты; один горланит какое-нибудь «sole mio», а остальные двое энергично собирают у слушателей деньги.
Соберут копеек десять, покроют чехлом шарманочку и поплетутся дальше, придерживая, подпихивая и таща тележку, точно русские многострадальные бурлаки по берегу Волги баржу тянут.
Ленивые… Если у итальянца чешется затылок, он не почешет его до того случая, когда встретится со знакомым и снимет шляпу; тогда заодно и почешется.
Вся нечеловеческая энергия целиком, как в громадных коллекторах, собралась в продавцах открыток и разносчиках газет.
Только в Неаполе возможен такой прямо-таки невероятный способ распространения газет.
Газетчик, опережая вас, вдруг ловко подбрасывает вам под ноги какую-нибудь «Миланскую газету» или «Popolo Romano» с таким расчетом, чтобы вы с разгону наступили ногой на газету… Тогда газетчик поднимает крик и взыскивает деньги за якобы испорченную вашей ногой газету.
Добродушные туземцы, зная этот способ, остерегаются и ставят ногу с разбором, а форестьеры всегда попадаются.
Никаким промыслом не брезгуют оборванные юнцы, если можно получить несколько чентезимов.
Один итальянский мальчишка, пробегая мимо меня, вдруг остановился и указал мне на проходившего жирного патера.
– Ну? Что?
– Патер.
– Прекрасно. Что же дальше?
– Это патер. Господин мне даст что-нибудь?
– За что?!
– За то, что я указал господину патера.
Таких указателей патеров в Неаполе несметное количество.
Едва мы приехали и, оставив вещи в гостинице, отправились купаться, как перед нами выросла фигура молодца самого подозрительного вида, с грязными руками и бегающими вороватыми глазами.
Этот человек на все время нашего пребывания в Неаполе сделался нашей тенью, нашим эхом, нашим вторым я.
Увидев, что он отделился от группы людей не менее подозрительных, мы инстинктивно сдвинулись ближе и вынули руки из карманов, но грязный парень сказал:
– Господа путешественники! Я могу предложить себя в качестве гида. Хорошо знаю город, могу показать самое интересное.
– Не надо! – хором ответили мы.
– Могу показать вам Везувий, повезти вас на Позилиппо и порекомендовать самый лучший кафешантан в городе.
– Не надо!
– В таком случае, я знаю, что заинтересует молодых путешественников (он засмеялся с самым развратным видом) – тарантелла!
– А-а, тарантелла, – заинтересовались мы. – Это любопытно. Посмотрим…
– Где господа остановились? «Эксцельсиор»? Тут за углом! Знаю. Я сегодня вечером зайду. Сейчас купаться? Знаю! Пойдемте, я вас провожу.
– Да не надо, – сказали мы. – Зачем же? Купальня ведь в двух шагах.
– Нет, что вы! Я вам помогу. Разве можно? Вот тут купальня. Видите – вот она. А это вот будка, где продают билеты! Здравствуйте, мамарелла! Вам, конечно, нужны билеты? Вот этим господам нужны билеты! Дайте им билеты! Они очень нуждаются в билетах! Пожалуйста, три билета. Вот они платят вам деньги. Позвольте, я заплачу. Нет, нет, не беспокойтесь. Вот их деньги, мамарелла. Сдачи! А, вот сдача. Получите сдачу, синьоры. Это сдача. Позвольте, я проведу вас в купальню. Это вот называется купальня. Это тут раздеваются, а там вот купаются, видите, где вода. Прислужник! Вот эти господа хотят выкупаться. Это прислужник, господа. Не бойтесь, господа – он славный малый. А то вон пароход идет. Здесь вот раздевайтесь. Позвольте, я вам расстегну жилет – вам неудобно. Я вам расшнурую ботинки. Сядьте на стул, а ножку свою поставьте мне на колено. Прислужник! Эти господа будут купаться. Они добрые, хорошие господа. Надо, чтобы им было хорошо купаться. Позвольте, я галстук развяжу.
– Ради Бога, нам ничего не нужно! Мы все сами сделаем.
– Позвольте, я разверну вам простыню.
– Ничего, ничего не надо. Мы сами все сделаем – вернитесь к своим повседневным делам.
– Так я вас тут около купальни подожду…
Он ушел с глубоким сожалением. «Вернулся к своим повседневным делам», по выражению Мифасова.
Но, очевидно, кроме нас – у него никаких повседневных дел не было. Вообще, этот человек произвел, в конце концов, на нас такое впечатление, что до нашего приезда у него никаких дел не было, что все его существование на этой планете приспособлено исключительно к нашему появлению в Неаполе и что после нашего отъезда он, исполнив свое земное предназначение, вернется к небытию.
Когда мы вышли, он ждал нас у входа, задремав на закатном солнышке.
Мы хотели потихоньку пройти мимо, но он очнулся, вскочил, рассыпался в извинениях и завертелся, как мельница.
– Господа искупались и идут в гостиницу? Я провожу их в гостиницу.
– Не надо! Нам тут два шага. Мы знаем, где гостиница.
Он замотал головой и, отстраняя попавшегося нам навстречу прохожего, понесся на всех парах.
– Я вас провожу! Пустите, прохожий, этих господ. Они идут к себе в гостиницу, не преграждайте им пути. Они в гостинице, вероятно, освежившись купаньем, будут пить чай или вино, не так ли?
– Прованское масло! – отвечал Сандерс. – Пустите нас, или я задушу вас, как котенка.
– Ха-ха-ха! Господин очень веселый, он шутит. Итальянцы тоже веселые. Эввива, руссо! Швейцар! Вот эти господа пришли в вашу гостиницу, они тут остановились. Это хорошие господа, и ты, швейцар, относись к ним внимательно. Не нужно ли вам разложить ваши чемоданы, ваши вещи? Что? К черту? О, господин большой весельчак. Имею честь кланяться. До вечера!