
Полная версия:
Чудеса в решете (сборник)
– А? как вы думаете?
– Да… Это правда. Кранахом Пегготу носа не утрешь!
– Вы думаете? Это, пожалуй, верно. Можете представить, у него в буфетной комнате, в дверцах буфета, вделаны четыре настоящих Фрагонара!
– Шикарно! Надеюсь, вы утерли нос этому зазнавшемуся выскочке?
Джошуа подмигнул мне:
– Собираюсь. Да так, что он и не ожидает! Хе-хе!
Мы оба долго смеялись.
– Небось, – предположил я, – обмеблируете свою квартиру египетскими мумиями? Они стоят бешеных денег. А живот ей выдолбить, да устроить там погребец для ликеров… То-то позеленеет ваш Пеггот.
– Нет, это почище мумий. Вы знаете, я подыскиваю себе старинный замок!
– Для чего?
– Жить в нем. Буду приезжать месяца на три в год, да и жить в нем. Не правда ли, комфортабельно?
– Нашли что-нибудь подходящее?
– Нет. Есть или простые развалины, или хорошие замки, но не продают. Я приторговывал замок Барбароссы в Нюрнберге… Нет, говорят, нельзя. Почему? – неизвестно!
– Как же вы думаете устроиться?
– Я уже говорил с архитектором. Он обещал выстроить новый, но как бы старый. Как вы думаете?
Я подумал немного и сказал решительно:
– Нет, это не то.
– Ну, что вы говорите!..
– В старых замках обыкновенно есть прекрасные галереи портретов, где так сладостно-жутко и страшно по ночам, когда желтая луна тускло светит в разбитые, затканные паутиной окна…
– О, за этим дело не станет. Любой антикварий развесит за гроши целую галерею!.. Стекла, если их разбить…
– Пожалуй. Но где летучие мыши, гнездящиеся под потолком полуразрушенной башни, где треск ветхой мебели, шорохи под полом и завывание ветра в трубе громадного, веками закопченного камина?
– Да, это так. Гм…
Джошуа поднял ноги, положил их на перила палубы и, осмотрев свои похожие на лошадиные копыта башмаки, спросил:
– А вы не знаете, как их разводят?
– Кого?
– Летучих мышей.
– Кто же их разводит… Сами разводятся. Черт их знает как. Пустите одну пару для завода, а там видно будет. Остальное, конечно, пустяки. Камин можно закоптить порохом, под полом поставить несколько аппаратов, которые трещали бы при ходьбе, ветер в трубе прекрасно имитируется парой органных труб, вековая пыль в нежилых комнатах оседает в три дня, если десяток дюжин рабочих будет посменно шаркать пыльными сапогами… Все это не так трудно. И устроите вы такое помещеньице, что утрете нос самому Барбароссе… Одного только у вас не будет.
– Ого!
– Да-с. Не будет у вас старого зловещего привидения, которое бродило бы по ночам, пугая обитателей замка.
– Да ведь привидений-то вообще нет.
– Ну, это смотря где. Конечно, в вашем нью-йоркском небоскребе ему не ужиться, а в старых замках их целые гнезда.
– Может быть, и у меня заведется…
– Не-ет, дорогой мой… На имитацию его не подловишь. Оно, как тесто на муке, замешивается на легенде, на каком-нибудь старинном злодеянии. А старинного злодеяния вам за миллион не устроить.
Джошуа был огорошен искренно и серьезно.
– Наловить их в развалинах да напустить ко мне…
– Убегут. Главное дело – легенды нет. Злодеяния нет.
– Есть дело! – сказал Джошуа, хлопнув меня по колену. – Вы писатель? Так придумайте мне легенду. Легенду старинного замка Джошуа Перкинса.
– Да что ж тут можно придумать? Есть определенные американские легенды: железнодорожные короли Дженкинс и Бридж, имея две параллельные железнодорожные линии, конкурировали в ценах на перевозку скота из места, где его было много, в места, где его было мало. Дженкинс спустил цены за перевозку до минимума, а Бридж, по американскому обычаю, захотел «утереть нос» Дженкинсу и назначил цены себе в громадный убыток. Что же делает умный Дженкинс? Он начинает сам покупать скот и отправлять его за гроши по дороге своего конкурента, кладя в карман огромные прибыли, чем и разоряет его. Вот вам и легенда. А что из нее сделаешь? Если даже Бридж повесился, то и тогда что он скажет Дженкинсу, явившись к нему темной страшной ночью – в качестве привидения? «Дженкинс, Дженкинс, – скажет он только, – зачем ты отправлял скот по моей дороге?» – «Да ведь и ты, голубчик, – основательно возразит ему Дженкинс, – спустил цены так, что хоть ложись да помирай. Не надо было зарываться». Нет. Такой легенды никакой замок не выдержит.
Джошуа сосредоточился, что-то припоминая.
– А вот у меня дед скончался при крайне таинственных обстоятельствах.
– Именно?
– Его повесили в Канзасе за кражу лошадей…
Я скептически пожал плечами:
– Уж и легенда! Да махните рукой на привидение. Живите так.
– Это не то. Не комфортабельно. Впрочем, я поговорю с архитектором.
– Вам бы жениться лучше, – посоветовал я.
– О, это очень трудная вещь – брак. У меня есть две девушки на примете – не знаю, на какой из них остановиться.
– А какая между ними разница?
– Хлебный элеватор.
– Удивляюсь я вам, американцам… Все вы сводите на деньги да на элеваторы. Могли бы хоть тут последовать влечению сердца. Каковы они собою?
– Одна миниатюрная, небольшого роста, килограммов около пятидесяти весу, другая высокая, хорошо развитая девушка.
– Килограммов в семьдесят?
– Да, около этого. Вот вы тут и посоветуйте!..
– И советовать нечего. Женитесь на той, которая весит больше.
Он с сомнением посмотрел на меня – не смеюсь ли я.
– Однако… Это, мне кажется, несколько меркантильный взгляд…
– Ничуть! – горячо возразил я. – Вы подумайте. Что такое жена? Это нечто такое, что дороже всего человеку. И если этого дорогого, прекрасного будет на двадцать процентов больше, то не ясно ли, даже не умеющему считать, что от этого счастье обладания любимым существом подымется на такое же количество процентов.
Он снисходительно пожал плечами:
– Эти европейцы неисправимые идеалисты. Впрочем… Пароход наш уже подходит к Генуе… Мы сейчас расстанемся. Я совершенно незаметно провел с вами два часа сорок семь минут. Очень рад. Не откажитесь принять от меня на память эту любопытную вещицу!
Джошуа вынул из бумажника зубочистку и благоговейно протянул ее мне.
– Это что такое?
– Это замечательные зубочистки. Их всего у меня три, и каждая обошлась мне в 300 долларов.
– Из чего же они сделаны? – изумился я.
Он самодовольно улыбнулся:
– Из пера на шляпе Наполеона Первого, на той самой шляпе, в которой он был на Аркольском мосту. Мне было очень трудно достать эту вещь!
Джошуа Перкинс пожал мне руку, надел пиджак, засвистал фальшиво и зашагал за носильщиком.
Я подошел к борту парохода, бросил наполеоновскую зубочистку в воду и стал смотреть на закат…
Генуя
Генуя знаменита своим Campo Santo; Campo Santo знаменито мраморными памятниками; памятники знамениты своей скульптурой, а так как скульптура эта – невероятная пошлятина, то о Генуе и говорить не стоит.
Впрочем, есть люди, которые с умилением взирают на такие, например, скульптурные мотивы:
1) Мраморный детина, в мешковатом сюртуке, брюках старого покроя и громадных ботинках, стоит у чайницы, долженствующей, по мысли скульптора, изображать могилу отца детины; детина, положив под мышку котелок, плачет. Ангел, сидя на чайнице, тычет в нос безутешному молодцу какую-то ветку.
2) Огромный барельеф: внизу на крышке гроба стоит ангел и передает, вытянув руки, парящему наверху ангелу – покойника, с безмолвной просьбой распорядиться им по своему усмотрению.
3) Безносая смерть тащит упирающуюся девицу в склеп.
4) А вот девица, судьба которой лучше – ее просто два ангела ведут под руки к вечному блаженству.
5) Целая композиция: мраморный хозяин умирает на мраморной кровати, окруженный домочадцами; налево господин в мраморном галстуке не то утешает, не то щекочет пальцем даму, возведшую глаза горе.
Всюду невероятное смешение старомодных сюртуков и панталон с ангельскими крыльями, ангельскими хитонами, ангельскими факелами в руках.
Ангельское терпение нужно, чтобы пересмотреть всю эту бессмыслицу.
Во время нашего путешествия по этому бесконечному морю испорченного мрамора произошел странный инцидент.
Именно: Крысаков, который задержался около стучащейся в райские двери девицы, вдруг догнал нас бледный и в ужасе зашептал:
– Со мной что-то случилось…
– Что такое?
– Сколько кьянти выпили мы за завтраком? – спросил Крысаков, дрожа от страха.
– Сколько каждому хотелось – ни на каплю больше. А что случилось?
– Дело в том – я не знаю, что со мной сделалось, но я сразу стал понимать по-итальянски.
– Как так? Почему?
– Видите ли, около той «девушки у врат» стоит публика. Вдруг кто-то из них заговорил – и я сразу чувствую, что понимаю все, что он говорит!
– Какой вздор! Этого не может быть.
– Уверяю вас! Другой ему ответил – и что же! Я чувствую, что понял и ответ.
– Тут что-то неладно… Пойдем к ним!
Мы подошли.
– Слышите, слышите? Я прекрасно сейчас понимаю, о чем они говорят… О том, что такой сюжет они уже встречали в Риме… Хотите, я вам буду переводить?
– Не стоит. Это излишне.
– По… почему?
– Потому что они говорят по-русски.
Мифасов оглядел фигуру смущенного Крысакова и уронил великолепное:
– Удивительно, как вы еще понимаете по-русски.
Страшный путь
Путь из Генуи в Ниццу был ужасен. Отвратительные, грязные вагоны, копоть, духота.
Все мы грязные, немытые – и умыться негде.
Едим ветчину, разрывая ее пальцами, и пьем кьянти из апельсинных шкурок и свернутых в трубочку визитных карточек.
Солнце склонялось к закату. Все мы сидели злые, мрачные и все время поглядывали подстерегающими взорами друг на друга, только и ожидая удобного случая к чему-нибудь придраться.
В вагоне сразу стемнело.
– Удивительно, как на юге быстро наступает ночь, – заметил Мифасов. – Не успеешь оглянуться, как уже и стемнело.
– Удивительно, как вы все знаете, – саркастически заметил Сандерс.
– В вас меня удивляет обратное, – возразил Мифасов.
Вдруг в вагоне стало проясняться, и опять дневной свет ворвался в окно.
– Удивительно, – захихикал Сандерс, – как на юге быстро светлеет.
Поезд опять нырнул в туннель.
– Удивительно, – сказал Крысаков, – как на юге быстро темнеет…
– Черт возьми, – проворчал Сандерс, – как быстро время летит. Сегодня только выехали, и уже прошло три денечка.
– Опять темнеет! Четвертая ночка!
– А вот уже и рассвет… Четвертый денечек. С добрым утром, господа.
Угрюмо озираясь, сидел затравленный Мифасов.
Чем дальше, тем туннели попадались чаще, и до границы мы проехали их не меньше сотни.
Когда, по выражению Крысакова, «наступила ночка», я вдруг почувствовал, что какое-то тяжелое тело навалилось на меня и стало колотить меня по спине. Я с силой ущипнул неизвестное тело за руку, оно взвизгнуло и отпрыгнуло.
Поезд вылетел из туннеля – все смирно сидели на своих местах, апатично поглядывая друг на друга.
– Хорошо же, – подумал я.
Едва только поезд нырнул в следующий туннель, как я вскочил и стал бешено колотить кулаками, куда попало.
– Ой, кто это? Черрт!
Опять светло… Все сидят на своих местах, подозрительно поглядывая друг на друга.
– Кто это дерется? Что за свинство, – спросил сонный Сандерс.
– Действительно, – подхватил я, – безобразие! Вести себя не умеют.
Тьма хлынула в окна. И опять поднялась в вагоне неимоверная возня, рев, крики и протесты.
– Стойте! – раздался могучий голос Крысакова. – Я поймал того, который нас бьет. Держу его за руку… Нет, голубчик, не вырвешься!
Засиял свет и – мы увидели бьющегося в крысаковских руках Сандерса.
Все набросились на него с упреками, но я заметил, как змеилась хитрая улыбочка на губах Мифасова.
От Монте-Карло к нам в купе подсели две француженки.
Одна из них обвела нас веселым взглядом и вдруг нахлобучила Крысакову на нос его шляпу.
– Ура! – гаркнул Крысаков из-под шляпы. – Отселе, значит, начинается Франция!
Ницца – небольшой городок, утыканный пальмами.
Мы попали в него в такое время, когда все приезжее народонаселение состояло из шести человек: нас четырех и тех двух француженок, которых мы встретили в вагоне.
У бедняжек, очевидно, в сезоне были такие плохие дела, что уехать было не на что, и поэтому они влачили вдвоем жалкое существование, надеясь на случай.
Но случай не подвертывался, потому что, кроме нас, никого не было, а наши принципы удерживали нас от легкомысленных поступков и преступного общения с женщинами.
Нам не нужно было тратить много времени, чтобы заметить, что вся Ницца живет только нами и для нас; все гостиницы были закрыты, кроме одной, в которой жили мы; все извозчики бездельничали, кроме двух, которые возили нас, магазины отпирались для нас, музыка по праздникам на площади гремела для нас, и только легкомысленные бабочки, кружившиеся около нас, были вне этого распорядка – спрос на женскую привязанность стоял до смешного низко.
Когда мы уезжали, было такое впечатление, что душа Ниццы отлетает и тело сейчас замрет в последней агонии.
В Париж! В Париж!
Париж
Тоска по родине. – Мы четверо. – Призрак голода. – Муки. – 14 июля. – Лирическое отступление. – Деньги отыскиваются. – Последние усилия. – Драка. – Победа. – В Россию. – Последнее merci…
Наиболее остро это началось с Парижа.
Первым был пойман Мифасов: пойман на месте преступления в то время, когда, сидя в маленьком кафе на бульваре Мишель и увидя нас, пытался со сконфуженным видом спрятать в карман клочок бумаги.
– Погодите! – строго сказал Крысаков. – Дайте-ка сюда. Ну, конечно, я так и подозревал.
Это был обрывок русской газеты.
– А наше слово? Наше слово – не читать русских газет, не вспоминать о России, не пить русской водки?..
Опустив голову, смущенно шаркал ногой по цементному полу Мифасов.
Вторым попался Сандерс.
Однажды идя по улице впереди него и неожиданно оглянувшись, мы заметили, что он отмахнулся два раза от какого-то попрошайки, а потом вдруг остановился, прислушался к его словам, и лицо его, как будто очарованное сладкой музыкой, распустилось в блаженную улыбку.
– О! – сказал Сандерс, – вы говорите – вы русский! Неужели? Не обманываете ли вы меня?
– Русский! Ей-богу! Поверьте, третий день уже хожу – ни шиша…
– Как? Как вы сказали? «Ни шиша?» О, это очень мило! Какое образное русское слово! Это очень хорошо, что вы русский. Это благородно с вашей стороны!
– Обносился, оборвался я, как босявка…
Склонив голову набок, Сандерс сладко слушал…
– О, что за язык! «Босявка»… «оборвался»… Почему никто из товарищей моих не говорит так по-русски? Давно я не слыхал от них русского слова. Все стараются французить… Русский! Я желаю вас выручить, русский. Вот вам пять франков.
Крысакова однажды поймали ночью уже на лестнице в то время, когда он, крадучись, со своим распухшим, больным чемоданом пробирался к выходу…
– Неужели, господа, вы не можете потерпеть несколько дней? – возмущался я, – до нашего срока отпуска – двух месяцев – осталось всего шесть суток.
Но в тот же вечер я сам, подойдя к открытому окну, увидел на небе нашу русскую добродушную луну. И мне захотелось, как собаке, положить лапы на подоконник, вытянуть кверху голову, да как завыть!.. Завыть от тоски по нашей несчастной, милой родине…
В предыдущих очерках я уделял наибольшее внимание этнографическим описаниям; Париж настолько всем известен, что я считаю себя вправе заняться, главным образом, путешественниками – Мифасовым, Крысаковым, Сандерсом и мною.
Всякий, конечно, был верен себе: Сандерс однажды задремал с булкой в руках, остановившись на полпути между прилавком и нашим столиком; он же, заспорив как-то о том: какой из двух путей, ведущих к Лувру, ближе, – встал в шесть часов утра и пошел проверять тот и другой путь; среди сна все трое были разбужены и оповещены о том, какой хороший, умный человек Сандерс и как он всегда бывает прав.
Всякий, конечно, был верен себе: Мифасов после обеда потащил нас в кафешантан Марини; он же возмутился бешеными ценами на места в этом учреждении; он же предложил поехать в какой-нибудь из маленьких шантанчиков на Севастопольском бульваре, утверждая, что хотя это далеко, но зато дешевизна тамошних кабачков баснословная, он же, в ответ на наши сомнения, сказал, что ему приходилось бывать там и что спорить с ним, опытным кутилой, глупо. «За свои слова я ручаюсь головой». По приезде на место выяснилось, что цены в кафе-концерте на Севастопольском бульваре выше цен Марини на 40 %.
Всякий, конечно, был верен себе: шокируя Мифасова и Сандерса, мы с Крысаковым присаживались за столиком в третьеклассном кафе, требовали пива, а потом Крысаков мчался к тележке, развозившей всякую снедь, покупал на 10 су паштета из телячьей печенки, на 3 су хлеба, и мы устраивали такой пир, что все с восхищением глядели на нас, кроме Мифасова и Сандерса.
– Кушайте, – добродушно угощал Крысаков, похлопывая ладонью по своему паштету. – Битте-дритте.
Должен заметить, что паштетом питались и наши антагонисты – Мифасов и Сандерс. Должен заметить, что и насыщение паштетами за 10 су и хлебом за 3 су, и возмущение ценами шантана – все это имело под собой основательную почву: дело в том, что мы разорились.
Кто был виноват в этом? Что было причиной этому: склонность ли Мифасова к фешенебельным ресторанам, «обедам под гонг», страсть ли Сандерса к эффектным одеждам, покупка ли массы оружия, которое всякий из нас приобрел для защиты жизни от могущих посягнуть на нее врагов? Вероятно, все вместе повредило нам.
Правда, мы ждали солидного перевода на Лионский кредит, и перевод этот должен был получиться в Париже 12 июля. Но 12 июля банки были закрыты потому, что через два дня предстояло огромное празднование 14 июля – день взятия Бастилии; 13 июля банки не открывались потому, что оставался всего один день до 14-го; 14-го праздновали Бастилию; 15-го отпраздновали первый день после взятия Бастилии, а 16-го была какая-то генеральная проверка всех банковских касс; так как 17-го было воскресенье – то мы, очутившись 11-го без денег – могли ожидать их получения только 18-го.
Грозный призрак голода протянул к нам свои костлявые, когтистые лапы.
Первые признаки бедствия выяснились неожиданно: 11 июля, после роскошного завтрака в ресторане на Итальянском бульваре, мы взяли мотор и полетели в Булонский лес.
Сандерс был задумчив. Вдруг на полдороге он хлопнул ладонью по доске мотора и с несвойственной ему энергией воскликнул:
– Стойте! Сколько показывает таксометр?
– 6 франков 50.
– Мотор! Назад!
– Что случилось?
И, как гробовой молоток, прозвучали слова Сандерса:
– У нас всего 8 франков… (общественными суммами заведовал Сандерс).
Раздались крики ужаса; мотор повернули, и он, как вестник бедствия, полетел со страшным ревом и плачем в город.
– Стойте! До дому версты полторы. Дойдем пешком, – предложил благоразумный Крысаков. – Шоферу нужно, конечно, заплатить полным рублем, но на чай, ввиду исключительности положения, не давать; пусть каждый пожмет ему руку; это все, чем мы можем располагать.
Все с чувством пожали шоферу руку и поплелись домой.
Вечером прибегли к паштету с пивом, а утром на другой день Мифасов засел за большую композицию «Голодающие в Индии».
– Как жаль, что нет с нами Мити, – заметил Крысаков. – Его можно бы послать собирать милостыню. Самим нам неудобно, а он мог бы поработать на бедных хозяев.
– Бедный Митя! – вздохнул Мифасов. – Он, вероятно, умирает от голоду в Берлине, мы – в Париже. О, жизнь! Ты шутишь иногда жестоко, и твоя улыбка напоминает часто гримасу смерти.
Сандерс обошел кругом Крысакова и, щелкнув зубами, сказал:
– Думал ли я, что рагу из Крысакова будет казаться мне таким заманчивым?!
Крысаков, взволнованный, встал, поцеловал Сандерса в темя и выбежал из нашей комнаты в свою.
Потом вернулся, положил на стол золотой и сурово сказал:
– Последний! Прятал на похороны. Берите!
Радостный крик сотряс наши груди.
– Беру в кассу, – сказал Сандерс. – Что мы сделаем на эти деньги?
– Тут я на углу видел один ресторанчик… – несмело заметил Мифасов.
«Голодающие» на его рисунке сразу пополнели. Он приделал им животы, округлил щеки, прибавил мяса на руках и ногах и сказал:
– Произведения художника есть продукт его настроения. Налево за углом, вход с бульвара. Обед два франка с вином!!
– Браво, Мифасов! Он заслуживает качанья. В первую же хорошую качку на море вы будете вознаграждены! За угол, господа, за угол!!
Было 13-е число. Весь Париж наряжался, украшался, обвешивался разноцветными лампочками; на улицах строили эстрады для музыкантов, драпируя их материей национального цвета. Уже приближался вечер, и пылкие французы не могли дождаться завтрашнего дня, зажгли кое-где иллюминацию и плясали на улице под теплым небом, под звуки скрипок и флейт.
А мы сидели в комнате Мифасова без лампы, озаренные светом луны, и тоска – этот спутник сирых и голодных – сжимала наши сердца, которые теперь переместились вниз и свили себе гнездо в желудке.
Недоконченный этюд «Голодающие в Индии», снова реставрированный в сторону худобы и нищенства, – смутно белел на столе своими страшными скелетообразными фигурами.
– Мама, мама, – прошептал я. – Знаешь ли ты, что испытывает твой сын, твой милый первенец?
– Постойте, – сказал Мифасов, очевидно, после долгой борьбы с собой. – У меня есть тоже мать, и я не хочу, чтобы ее сын терпел какие-нибудь лишения. В тот день, когда голод подкрадывался к нам – у меня были запрятанные 50 франков. Я спрятал их на крайний случай… на самый крайний случай, когда мы начнем питаться кожей чемоданов и безвредными сортами масляных красок!.. Но больше я мучиться не в силах. Музыка играет так хорошо, и улицы оживлены, наполнены веселыми лицами… сотни прекрасных дочерей Франции освещают площади светом своих глаз, их мелодичный смех заставляет сжиматься сердца сладко и мучи…
– По 12 с половиной франков, – сказал Сандерс. – Господи! Умываться, бриться! Черт возьми! Да здравствует Бастилия!
И мы, как подтаявшая льдина с горы, низринулись с лестницы на улицу.
Какое-то безумие охватило Париж. Все улицы были наполнены народом, звуки труб и барабанов прорезали волны человеческого смеха, тысячи цветных фонариков кокетливо прятались в темной зелени деревьев, и теплое летнее небо разукрасилось на этот раз особенно роскошными блистающими звездами, которые весело перемигивались, глядя на темные силуэты пляшущих, пьющих и поющих людей.
Милый, прекрасный Париж!..
Как танцуют на улице? Играют оркестры?!
Невероятным кажется такое веселье русскому человеку.
Бедная, темная Русь!.. Когда же ты весело запляшешь и запоешь, не оглядываясь и не ежась к сторонке?
Когда твои юноши и девушки беззаботно сплетутся руками и пойдут танцевать и выделывать беззаботные скачки?
Желтые, красные, зеленые ленты серпантина взвиваются над толпой и обвивают намеченную жертву, какую-нибудь черномазую модистку или простоволосую девицу, ошалевшую от музыки и веселья.
На двести тысяч разбросает сегодня щедрый Париж бумажных лент – целую бумажную фабрику, миллион сгорит на фейерверке и десятки миллионов проест и пропьет простолюдин, празднуя свой национальный праздник.
Сандерс тоже не дремлет. Он нагрузился серпантином, какими-то флажками, бумажными чертями и сам, вертлявый, как черт, носится по площади, вступая с девицами в кокетливые битвы и расточая всюду улыбки; элегантный Мифасов взобрался верхом на карусельного слона и летит на нем с видом завзятого авантюриста. Мы с Крысаковым скромно пляшем посреди маленькой кучки поклонников, вполне одобряющих этот способ нашего уважения к французам. Писк, крики, трубный звук и рев карусельных органов.
А на другое утро Сандерс, найдя у себя в кармане обрывок серпантина, скорбно говорил:
– Вот если бы таких обрывков побольше, склеить бы их, свернуть опять в спираль, сложить в рулон и продать за 50 сантимов; двадцать таких штучек изготовить – вот тебе и 10 франков.
Крысаков вдруг открыл рот и заревел.
– Что с вами?
– Голос пробую. Что, если пойти нынче по кафе и попробовать петь русские национальные песни; франков десять, я думаю, наберешь.
– Да вы умеете петь такие песни?
– Еще бы!
И он фальшиво, гнусавым голосом запел:
Матчиш прелестный танец —Шальной и жгучий…Привез его испанец —Брюнет могучий.– Если бы были гири, – скромно предложил я. – Я мог бы на какой-нибудь площади показать работу гирями… Мускулы у меня хорошие.
– Неужели вы бы это сделали? – странным, дрогнувшим голосом спросил Сандерс.
Я вздохнул:
– Сделал бы.
– Гм, – прошептал он, смахивая слезу. – Значит, дело действительно серьезно. Вот что, господа! Мифасов берег деньги на случай питания масляными красками и кожей чемоданов. Я заглянул дальше; на самый крайний, на крайнейший случай, – слышите? – когда среди нас начнет свирепствовать цинга и тиф – я припрятал кровные 30 франков. Вот они!