скачать книгу бесплатно
Среди врагов
Василий Петрович Авенариус
За все тысячелетие существования России только однажды – в первой половине XVIII века – выделился небольшой период времени, когда государственная власть была в немецких руках. Этому периоду посвящены повести: "Бироновщина" и "Два регентства".
Василий Авенариус
Среди врагов
По благословению
Митрополита Санкт-Петербургского и Ладожского
ВЛАДИМИРА
Предисловие
Старинные книги и рукописи – страсть моя. Из заброшенной барской усадьбы знакомому мне букинисту было доставлено несколько ящиков старых книг. Отобрав все мало-мальски ценное, букинист свалил остальной хлам в угол лавки для продажи на вес. Роясь в этом хламе, я напал на объемистую тетрадь с пожелтевшими, подмоченными страницами, исписанную простым карандашом. Почерк писавшего был не совсем еще твердый, но четкий, с затейливыми завитушками, орфография же – в некотором разладе с грамматикой. Я хотел уж бросить мою находку в общую кучу, когда на глаза мне попалось одно имя, сразу приковавшее мое внимание – имя Наполеона. Перелистывая страницу за страницей, я встретил еще несколько имен французских и русских, получивших громкую известность в эпоху Отечественной войны, а вчитавшись, убедился, что имею в руках подлинный дневник 1812 года. Букинист, не придавая никакого значения этой рукописи, отдал мне ее в придачу к купленным мною книгам. Выпустив из нее все лишнее, не идущее к делу, я разделил ее, для удобства читателей, на главы с соответственными заголовками и печатаю теперь этот любопытный дневник очевидца, а отчасти и участника великой войны в первоначальном, безыскусственном виде.
Глава первая
Бурсак, гувернер-француз и семейство Толбухиных. Весть о переходе Наполеона через Неман. Гувернер скрывается
Ну вот, очинил карандаш и, благое ловясь, начинаю.
Было это сегодня же, 11 июня. Хожу я этак по двору, в думы свои погруженный, а навстречу мосье Мулине:
– Здравствуйте, молодой человек! Чего нос повесили?
– Тяжело, – говорю, – на душе, – нос книзу и тянет.
– Шутите, мой друг, шутите, – говорит, – а я отлично знаю, что вас гнетет. Тоже ведь раз зеленым юнцом был.
– Ну что? Что?
– А то, что мадемуазель Барб вам опять голову намылила. Ведь так?
– Так или не так, – говорю, – вы-то, мосье Мулине, мне все равно не поможете!
– Напротив, – говорит, – у меня есть для вас верное средство: пишите дневник. Как выльется на бумагу, что на душе накипело, – сразу полегчает. На себе испытал.
– Да в доме у нас, – говорю, – и чернил-то нет.
– А еще в семинарии всяким наукам обучались! Так карандаш-то хоть найдется. Нет, без шуток, – говорит, – вы послушайтесь моего совета; этакий дневник – что горчичник: всякую боль оттянет.
Сказал и пошел своей дорогой.
А задала она мне и вправду здоровую взбучку:
– Не могу, – говорит, – глядеть на тебя, Андрюша, как ты целый день этак без дела болтаешься! Ведь ты годом меня моложе.
– Да, – говорю, – с Рождества восемнадцатый пошел.
– Что ж из тебя, наконец, выйдет!
– Ничего, – говорю, – не выйдет. – А сам вздыхаю. – Из бурсы за малоуспешность удален.
– Да малоуспешность-то отчего? От лени?
– Лень, Варвара Аристарховна, раньше нас родилась! Старая еще пословица.
– И преглупая. Поискал бы ты себе каких-нибудь занятий.
– Да что же я умею? В шашки играть, голубей гонять, бумажный змей пускать…
– И неправда! Учил же ты брата Петю письму, арифметике. Но с тех пор, что взяли для него гувернера, ты от всего отбился, а Петю только глупостям учишь.
– Ах, Варвара Аристарховна! – говорю. – Братец ваш – дворянин; впереди ему везде дорога, а я что? Разночинец, простого дьякона сын…
– Да умом ведь тоже не обижен? Давно ли у нас Мулине; говоришь ты с ним нечасто; а вон как бойко уж болтаешь с ним по-французски.
– И а?кцент бесподобный, бурсацкий.
– Не а?кцент, а акце?нт. Способность к языкам у тебя все-таки есть. Право же, Андрюша, взялся бы ты, наконец, за ум.
Тут ее отозвали…
Однако рука у меня с непривычки отекла. На сегодня довольно. А на душе и то ведь как будто немножко отлегло, просветлело.
Июня 12. Видел ее нынче только издалека меж деревьев. В сад свой вышла свежим воздухом подышать. Своя у нее тоже забота немалая: папеньке ее, Аристарху Петровичу, опять много хуже. С утра еще за доктором посылали.
– В Толбуховку переезжать, – говорит, – ни-ни, и думать даже нечего.
Что ж, этим помещикам, что у себя в усадьбе, что в городском своем доме, не житье – малина. И здесь у них при доме какой сад-то: большущий, тенистый, с дорожками, с беседками… А дом подлинно барский: с колоннами, балконами; покои высокие, просторные. Не то, что через двор матушкина хибарка, – убогая избушка на курьих ножках! Давно уж починки просит: крыша протекает, от окон, как из трубы, дует. Да где денег взять? А помрет матушка (не дай Господи!), так и вдовья пенсия ее ухнет; останусь без гроша…
Правду говорит Варвара Аристарховна, что пора мне, пора тоже за ум взяться, свой хлеб добывать. Да чем? В приказные писцы идти, что ли, и весь век за гроши скрипеть пером?
Эхма! И стыдно-то, и смертельно скорбно. А роптать не моги. Сам же виноват. Переноси покорно.
Июня 13. Вечор горе свое в слезах растворил; а ныне вновь влетело, и от кого? От своей же родительницы, а там и от протодьякона соборного, о. Захария.
Сидим мы с матушкой за трапезой обеденной, а она на меня, знай, поглядывает и «ох!» да «ох!».
– О чем, – говорю, – маменька, вздыхаете?
А она:
– Ох, болезный ты мой! Кабы премудрости семинарские, как должно, произошел, быть бы тебе раз добрым пастырем…
– Оставьте, – говорю. – Такое мне, знать, предопределение вышло.
Отодвинул тарелку и встал из-за стола. А маменька:
– Куда ж ты, миленький, и чаю-то не попивши?
Ничего не сказал, иду к двери. А навстречу о. Захарий.
– Я, – говорит, – вас, матушка Серафима Исидоровна, пришел проведать: как во вдовстве своем живете-можете?
Маменька благодарствует за великую честь, что не забыл ее, вдовицу, просит откушать чаю стаканчик, а сама уже платок к глазам. Вопрошает тут о. протодьякон, о чем, мол, печалится.
– Да вот, – говорит, и пошла – сперва про собственную хворь свою, а там и обо мне, непутящем.
Озирает он меня искоса, словно медвежонка неприрученного, головой качает.
– Да что у паренька вашего, матушка, клепки одной разве в мозгу не хватает, скудоумен?
А маменька:
– Ай, нет, он у меня мозговитый…
– Так мало, знать, в бурсе лозами уму-разуму наставляли.
Тут и сам уже не выдержал.
– Каждую субботу нам, – говорю, – секуции общие чинили.
– Да не по винам, – говорит. – И нас тоже во времена оны единожды в неделю наказывали и все во благо. В гробу одной ногой стою, а доднесь тружусь, в поте лица моего снедаю хлеб свой.
Стал было я оправдываться, а он, не дослушав:
– Все сие, – говорит, – столь глупо, что уши вянут.
Маменька опять в слезы.
– Да нельзя ли его, о. протодьякон, хоть бы в причетники соборные поставить, а на дурной конец в пономари, что ли?
– Темна вода во облацех, – говорит, – еще не время, годами не вышел. Ну да уповайте на Бога; авось, еще сподобит.
И пошел. Маменька залилась еще пуще…
Вседержитель и Сердцеведец! Просвети меня: что мне делать, шалоброду?
Июня 15. Давно уж поговаривали, что император французский Наполеон Бонапарт на нас войной собирается, что и войска-то наши к границе прусской стянуты, что сам государь наш Александр Павлович со своим штабом в Вильне пребывает. Проходили чрез Смоленск наш полки за полками, иные и на постой уже поставлены, а все как-то не верилось. Гром не грянет – мужик не перекрестится.
И вот грянул! От государя курьер к губернатору прискакал. 12-го числа, вишь, французы, войны даже не объявивши, реку Неман перешли. Что за вероломство! Из Вильны ко всем нашим командирам гонцы полетели с приказом – самим в бой до времени не вступать, только отбиваться. Князю же Багратиону, что командует второю армиею, да славному казацкому атаману графу Платову повелено по мере сил и возможности задерживать неприятеля, дабы дать нашим отступать в порядке; дождемся поры, так и мы из норы. А самому Наполеону Бонапарту послано требование – немедля отозвать свои войска.
«Не положу оружия, доколе ни единого неприятельского воина не останется в царстве моем», – сказано в государевом указе.
Да подчинится ли еще таковому требованию всемирный воитель, вознесшийся превыше всех человеческих тварей?
– Ни в коем разе не подчинится! – уверяет мосье Мулине.
Но сам он весьма озабочен, за своих будто оконфужен. Ведь как он обожает своего «великого» императора!
Июля 1. Две недели дневника не раскрывал. Баталии настоящей все еще не было. Войска, что ни день, чрез Смоленск наш проходят; но куда – никому не ведомо.
Обыватели, кто потрусливей, за город уже собираются: береженого и Бог бережет. Толбухины же, хоть бы и хотели, не могут тронуться: Аристарх Петрович все еще так слаб, что везти его в Толбуховку за тридцать верст по проселочным дорогам и разговору быть не может: по дороге, того и гляди, Богу душу отдаст.
А с мосье Мулине что-то неладное творится: выхожу за ворота, завернул за угол, а он, гляжу, за углом с евреем торгуется,
– Далибуг, никак не можно, мусье, – говорит еврей, – сто карбованцев, ни гроша меньше.
Узрели меня тут оба, к забору прижались.
– Сто рублей! – говорю. – За что он с вас, мосье Мулине, столько дерет?
– Идите, Андре, идите! – говорит. – Не ваше дело.
Ушел я; само собою, какое мне дело? Но почему он меня так испугался? Уж не замыслил ли тихомолком к своим сбежать? Недаром эта пиявка к нему присосалась; последнее, может, сбережение у него высосет…
Июля 3. Так ведь и есть: сбежал! Толбухины весьма об нем жалеют: и гувернер-то, и учитель прекрасный, и человек милый, душевный. Как бы ему только на казачью пику не напороться!
Глава вторая
Прибытие в Смоленск императора Александра I. Генерал Балашов у Наполеона. Барклай-де-Толли, князь Багратион и поручик Шмелев. «Стонет сизый голубочек». Обручились! Отъезд Толбухиных
Июля 9. Видел ныне самого государя. С раннего утра еще мы с Петей Толбухиным забрались к казенному «императорскому» дому, нарочито приготовленному для приема царского. Народу, разумеется, тьма тьмущая. Ровно в 11 слышим издали:
– Ура! Ура!
И вот показалась государева коляска. Тут уже вся толпа кругом подхватила, как один человек, и мы с Петей тоже:
– Ура-а-а!
По портретам я давно его уже знал; но самого воочию лицезреть – совсем иное. Когда нам всем милостиво этак головой закивал, от его улыбки, ласковой и грустной, сердце у меня так и запрыгало, да и заныло.
«О, кабы теперь же некий подвиг отчизнолюбия совершить!» – подумалось мне. От восторга и жалости бросился бы, право, под колеса его экипажа, если б сим чуточку хоть мог облегчить ему бремя забот о его народе, о дорогой нам всем России.
Нашему губернскому предводителю, майору Лесли, выпало счастье доложить государю, что смоленское дворянство на свой кошт ополчение в 20.000 ратников выставляет. После приема был еще смотр войскам с церемониальным маршем, а после обеда государь в Москву уже отбыл, где объявил манифест о вооружении всего государства. Но и до сей еще минуты видится мне его столь скорбная и добрая улыбка…
Июля 10. Чиновник губернаторской канцелярии рассказывал Толбухиным, а Петя потом мне пересказал, что государь еще из Вильны посылал своего генерал-адъютанта Балашова с письмом к Наполеону. И что же? Вместо того, чтобы сего парламентера принять с подобающим почетом, четыре дня его водили от маршала к маршалу, как бы за нос, кормили всякою дрянью и тогда лишь допустили пред ясные очи своего повелителя.
В письме том говорилось, что государь не прочь, пожалуй, еще войти в соглашение о прекращении военных действий, но с тем, чтобы сперва французские войска за Неман отошли.
– А если не отойдут? – спросил Наполеон.
– Если нет, – отвечал Балашов, – то я уполномочен заявить вашему величеству, что царь ни сам уже не замолвит, ни от вас не примет ни единого слова о мире, доколе один хоть вооруженный француз будет еще в России.
– Вот как! Ну, а я что раз занял, то считаю уже своим. Так вашему царю и передайте. Я его люблю и уважаю, как брата. Поссорили нас англичане. И что ему, скажите, делать при своей армии? Его дело царствовать, а не воевать. Мое дело другое: я – солдат, это мое ремесло. Да и войска у него вдвое меньше. Как же ему защитить от меня на всем протяжении границу своего обширного царства?