
Полная версия:
Для особого случая
Павел ткнул перед собой жердью в нескольких местах: жидковато… Нащупал кочку…
«Иветта!» – прыжок.
«Лизетта!» – прыжок. Нога поехала по скользкому мху, но он быстро поймал равновесие.
«Мюзетта!» – прыжок. Палка сломалась. Откинул обломки. Примерился к следующей кочке. Оттолкнулся. Под правой ногой предательски хрустнула и просела ненадёжная опора – обросший мхом остов дерева, и оттого прыжок получился недостаточно сильным. Тело по инерции пошло вперёд, но соскользнувшие ноги уже погружались во взбудораженную жидкую ряску, под которой не было никакой опоры, никакого дна…
Павел провалился сразу по пояс, но руками на лету успел ухватиться за ненадёжную твердь, за которой трясина заканчивалась и мох уже не таил смертельной опасности. Один неудачный шаг, одна секунда, и вот его тело во власти леденящего бездонного пространства, исхоженного поверху вдоль и поперёк, но абсолютно неведомого внутри, в своей глубине.
Да это просто смешно!
Нужно снять и откинуть рюкзак. Держась одной рукой за торчащий из тверди скользкий корень, Павел принялся выбираться из лямок рюкзака. От каждого движения тело словно ввинчивалось в густой кисель трясины, намокшая одежда, наполнившиеся болотной жижей сапоги тянули вниз. Тяжело дыша, Павел выкинул рюкзак на высокое место. Собрав все силы, впившись руками в осклизлые корни и ветви поваленных когда-то и затянутых мшанником и ягодником деревьев, он вытягивал и вытягивал себя из трясины. Но там, внизу, кто-то гораздо более сильный тянул и тянул его к себе! И стоило ему чуть ослабить хватку, как он провалился в болото уже по грудь.
Павел закричал. Но отклика не услышал. Он снова напрягся и, хрипя от немыслимой натуги, вытягивал себя, покуда не выдохся. Снова крикнул. Брат ответил издалека, не сразу. И совсем с другой стороны, чем думалось. Звать на помощь – значит терять силы, надеяться на брата – значит сдаться и погибнуть. Сам! Только сам! Лишь бы дотянуться до этой берёзки! Какие-то жалкие сантиметры не доставали до неё пальцы! А жадная голодная трясина, распустив липкую бурую слюну, сладострастно тянула жертву в свою утробу…
Держась за корень окоченевшей левой рукой, Павел правой вытащил из нагрудного кармана платок и попытался закинуть его за стволик берёзки. Раз, другой, третий… платок зацепился за сучок, теперь нужно было аккуратно подтянуть и наклонить деревце к себе. Но едва берёзка стала крениться, ненадёжная ткань поползла. Тогда Павел рывком выпростал из болотной жижи левую руку и ухватился за свесившуюся к лицу спасительную веточку. В панике подтягивая к себе слабое деревце, едва не упустил его. И только почувствовав в руках казавшийся спасительным белый стволик, понял, что берёзка ничем ему не поможет. Его засосало в трясину по плечи. Он стремительно замерзал и уставал. Всё его измученное тело сделалось словно чугунным. Павел решил какое-то время не двигаться, накопить немного энергии для нового рывка. Он в последний раз позвал брата. Уже слабо, уже не понимая силы собственного крика.
Он знал, что долго отдыхать нельзя, но прикрыл глаза и вдруг отчётливо услышал детский смех. Совсем рядом. Девчонки прыгали, визжали и весело повторяли:
«Иветта! Лизетта! Мюзетта!»
Павел улыбнулся и одними губами прошептал:
«Олюшка… Викушка… Наташа…»
И, вздрогнув, очнулся! И впился грязными пальцами в берёзку, и со звериным рычанием вытягивал и вытягивал себя из гибельной ловушки, из морока, уже окутывающего сознание. Показалось, что выбрался немного, что отвоевал у смерти несколько сантиметров.
Но только показалось…
Трясина поглощала свою добычу с каким-то почти плотским наслаждением. Даже по-зимнему леденящая, она обнимала, обволакивала, втягивала в себя страстно и как-то совсем по-женски, в свою влагу, в самую её глубину. Спелёнатый этой смертной лаской, уставший сопротивляться ей, Павел делал ещё какие-то движения немеющим телом… ему казалось, что делал.
Он снова прикрывал глаза, снова отдыхал. Тела уже не было. Он его не чувствовал. Но ещё теплилось сознание.
«Иветта! Лизетта! Мюзетта!» – смеялись вокруг неугомонные дочки.
«Вся жизнь моя вами… как солнцем… – вспыхивали в засыпающем мозгу Павла слова, которых он вроде и не запомнил… – как солнцем июльским… согрета… согрета… Полина, Аня, Катька…»
«Иветта! Лизетта!! Мюзетта!!!» – хохотало всё вокруг.
«Вся жизнь моя вами… Сонечка…»
Его всё крепче окутывал морок. В густеющей замедляющейся крови разливалось безразличие. И уже не было страха, не было борьбы…
Жизнь уходила.
Посиневшие губы Павла дрогнули. Вместо улыбки по ним скользнула боль.
До туманящегося слуха долетел зов брата – такой далёкий, такой нереальный, но его хватило, чтобы кровь ударила в голову, чтобы тело с неистовой жаждой жизни рванулось вверх из жадной склизкой пасти…
Но ничего, совсем ничего не случилось.
Оклик донёсся снова и вдруг вонзился клинком в сердце. Павел судорожно втянул ледяную струю воздуха в обожжённую грудь. Но адский взрыв внутри разрастался, стирая последние мысли, чувства, останавливая пульс… Через мгновение ободранные грязные пальцы выпустили исковерканную берёзку, и та, словно не веря в свою свободу, выпрямилась не сразу, медленно, болезненно расправляя тонкие голые ветви.
Трясина сомкнула гнилую пасть над головой жертвы и сыто, утробно отрыгнула…
Часа через два на потаённое место выбрел медведь, так и не залёгший из-за тёплой погоды в берлогу. Он долго принюхивался, улавливая в воздухе остывающие запахи недавней трагедии. Сильно пахло человеком. Но ещё тянуло чем-то съестным с кочки, на которой росла ободранная берёзка с повисшим на сучке алым платком. И медведь, немного помявшись в осторожном сомнении, ловко и легко перепрыгнул туда, присел и деловито распотрошил намокший тяжёлый рюкзак. Пожива оказалась невеликой: пара раскисших кусков хлеба с салом. Собранную клюкву медведь не столько съел, сколько рассыпал и передавил. Не найдя больше ничего для себя интересного, лесной хозяин побрёл дальше. А над болотом повисла та самая сонная и равнодушная тишина, которая предвещает скорый и сильный снегопад.
Давай поженимся!
– Серёжа!.. Ну! Улыбнись!.. Прямо в камеру смотри и пирог впереди себя держи… Руки-то вытяни… Ну что ты как деревянный!
Максим присел перед сыном на корточки и заглянул в потемнелые его глаза.
Оператор выключил камеру и закурил, повесив на своём лице выражение невыразимой скуки.
– Серёжа, ну надо улыбнуться. На одну всего минуточку. Они снимут, и всё! – уговаривал отец насупленного сына. – Пирог вот так держи, руки под тарелкой… не надо пальцами его прижимать! И стесняться нечего. Ты же его сам испёк?
– Сам… – еле прошелестел Серёжа.
– Так и скажи прямо в камеру: «А этот пирог я испёк сам, для моей будущей новой мамы!»
– Я не хочу… – ещё тише произнёс сын. – Зачем это, папа? Так стыдно… так… убежать хочется…
* * *На съёмках передачи всё происходило совсем иначе, чем потом показывали в телевизоре. Максим долго сидел в большой ярко освещённой студии, за знакомым всем овальным столом. Под пиджак ему подвешивали аппаратуру с микрофончиком, гримёр грубовато поправляла что-то в причёске и смахивала кисточкой с лица. Три ведущие сухо переговаривались. Вокруг них тоже суетились гримёры и техники. С сидящей на разноярусных рядах публикой репетировали аплодисменты по определённому сигналу. Максим старался улыбаться, пробовал пошутить с гримёршей, попытался поймать взгляд знаменитой ведущей. Но она, если и смотрела в его сторону, то не на него, а словно сквозь. Взгляд её был жёстким и холодным.
Но вот прозвучала команда режиссёра. Зрители дружно зааплодировали. И лицо ведущей резко изменилось.
– Здравствуйте, Максим! Вот я смотрю на вас: вы такой молодой, ухоженный, и не могу поверить в ту историю, которую вы описали… Что такого могло произойти с вашей, с позволения сказать, женой, что она ушла от вас, бросила сына… Расскажите нам! Она ведь загуляла?
– Здравствуйте! – от долгого нервного напряжения голос Максима прозвучал хрипло. Пришлось откашляться. – Так сложилась жизнь. Я не хочу никого осуждать. Мне кажется, что в житейских бедах, а в неурядицах семейной жизни уж точно, никогда не бывает виноват кто-то один…
* * *Родители Люси не были алкоголиками. Они даже проблемными людьми не были. Трудолюбивые, тихие, скромные до замкнутости. Многие в деревне считали их нелюдимыми и скупыми, но при встрече всё равно здоровались, вежливо интересовались делами. Работали родители всю жизнь на железке, после школы путь в железнодорожный колледж был назначен и их дочери – жили-то на станции, поэтому династии железнодорожников здесь не были редкостью.
Максим с Люсей учились в одном классе, дружили сначала компанией, потом разделились на пары. Так и пошли дальше парой – в колледж, после годичной Максимкиной службы в армии поженились, работали в одной бригаде проводниками на пригородных поездах, потом родился Серёжа, но Люся в декрете недолго просидела – скучала без работы.
В тот августовский вечер они уже заканчивали смену: оставалось четыре небольших перегона до конечной станции. Пассажиров в вагоне было немного – понедельник, дачники разъехались накануне, люди в основном возвращались с работы.
И вот электричка резко встала посреди леса. Встала и стоит. Охрана заметалась по составу, к машинисту, обратно. Максим за ними. Авария! Впереди сошёл с рельсов скоростной поезд. Пока бригады «скорой помощи» едут, пока МЧС вызовут, пока те доберутся… Охрана, проводники, все, кто первым на месте оказался, похватали аптечки, фонари, рации – и туда…
Машинист двери электрички заблокировал, чтобы пассажиры не лезли, прокричал «оставаться на своих местах». Ему-то своё место тоже покидать нельзя, но побежал всё-таки. Женщина в окно стучит, кричит ему. Ничего не понять. Форточку догадалась открыть: «Я врач!..» Вернулся, матюгаясь, выпустил её через свою дверь… Остальные пассажиры, как любопытные дети, прилипли к окнам, пялились бессмысленно в темноту…
Бежали в сумерках, спотыкаясь и скользя по насыпи. Люся за Максимом, следом ещё проводники. Лучи фонарей выхватывали из полутьмы людей, мечущихся на фоне бесформенных огромных груд металла. Кто-то кричал о помощи. Кто-то громко и жёстко отдавал команды. Слышались щелчки и скрипучие переговоры по рации. А вообще была какая-то жуткая тишина. Лес кругом чернеет, искорёженные вагоны, рельсы из-под них торчат в разные стороны, погнутые, словно проволочки, провода болтаются, столбы завалены… Аварийный свет горел, но не ярко, а словно жидкий желток лился на всю эту чудовищную картину…
Максим даже не успел спросить, куда, что, чего – ему через разбитые окна уже стали подавать людей. Он на всю жизнь запомнил эти ощущения, эту кожу, скользкую и липкую от крови, эту теплоту безвольных тел, женские волосы, наоборот, прохладные, путающиеся… Иногда вместо человеческого тела в его руках оказывалась мёртвая холодная тяжесть чемоданов или ледяной металл искорёженных кресел – их тоже нужно было вынимать и выбрасывать подальше, потому что там, под ними, стонали живые ещё люди. Многие выбирались сами: кто слабо раненный, в сознании… Тут же суетились и только мешали совсем здоровые пассажиры, зачем-то прибежавшие из передних непострадавших вагонов. Какая-то истеричная женщина вскрикивала и рыдала… Мальчишка лет двенадцати стоял в стороне, как столбик, молча… К нему подошёл машинист:
– Как ты себя чувствуешь?
Он ответил:
– Хорошо.
– Страшно было?
– Нет, я уже большой. Я понял, что всё хорошо… Маму только надо найти…
Мальчика увели.
Раненых относили и складывали ближе к лесу. Там уже работали медики: кололи обезболивающее, бинтовали, накладывали шины… «Скорая» хоть и приехала к переезду, но дальше было никак нельзя, и они шли до места аварии пешком по насыпи с носилками, с кейсами своими неподъёмными… МЧС-ники тоже уже давно прибыли на место и оттесняли проводников, благодарили, просили не мешать, а помочь разгонять зевак, сложить в одно место разбросанные вещи, поставить кого-то сторожить.
Максим еле отыскал в этой жуткой круговерти Люсю: она сидела около раненых, кого бинтовала, кому давала пить, кого-то просто обнимала, успокаивала. А увидев Максима, вдруг сама заплакала и стала повторять на одной ноте:
– Как на войне! Как на войне! В кино, помнишь? Если состав разбомбят… Как на войне…
Максим поднял её с холодной сырой земли и повёл обратно к своему пригородному составу. Здесь они были уже не нужны, а там надо было успокаивать пассажиров, надо было как-то решать вопрос с их доставкой домой.
– Как на войне! Как на войне…
Максим остановил Люсю и дважды резко ударил её с обеих сторон по щекам.
Она мгновенно ослабла и бессильно сползла к его ногам…
* * *– Пережитое вместе горе, весь этот ужас… бывает, что он сплачивает людей, – говорила хорошо поставленным голосом ведущая. – Но это был не ваш случай. Так, Максим?
Вырванный из воспоминаний её вопросом, Максим не сразу вернулся в настоящее и не сразу ответил. Поэтому она продолжала твёрдыми своими комментариями выводить его на нужную по сценарию программы дорожку:
– А ваша жена после пережитого справиться с собой не смогла… Она стала искать утешения в спиртном и… – ведущая выдержала паузу, – …и… в мужчинах. Ни ваша любовь, ни маленький сын её не остановили.
– А вы пытались обращаться к психологу? – спросила в свою очередь холодная, как снежная королева, астролог. – Жену вы не пробовали отправить на сеансы психотерапии? Такие стрессовые ситуации можно отрабатывать…
– У нас маленький городок, там нет достаточно квалифицированных специалистов… да и стоит это дорого, – оправдывался Максим.
– Ну что ты хочешь? – обернулась к астрологу ведущая. – Люди в сельской местности относятся к депрессии, как к насморку, – само пройдёт, и хватит дурака валять! А основное лечение – опрокинуть стопарь… – Она посмотрела на Максима. – Чем ваша супруга и стала регулярно заниматься!
– Это не совсем так, – тихо возразил Максим и снова откашлялся – хриплый комок всё стоял в горле и не давал говорить. – У неё началась бессонница, и она не ела совсем… Ей корвалол выписали, пустырник, но это же мёртвому припарка… Я не сразу заметил, что она стала выпивать. Она ведь на работу продолжала ходить, только нас потом в разные бригады развели. И я уже не мог быть всё время рядом…
* * *Просто однажды он учуял исходивший от неё запах алкоголя. Люся отговорилась, что отмечали с девочками чей-то день рождения. Но и назавтра, и ещё через день, и через неделю, и через месяц… А потом она стала позже приходить домой, всё позже, позже, а как-то не пришла совсем. И утром не вышла на смену. Он искал её тогда целый день и нашёл только к вечеру в настоящем притоне… Она спала на замызганном топчане совершенно голая, едва прикрытая какой-то серой рваной простынёй.
Максим приволок Люсю домой, отмыл, привёл в чувство… Неделю с ней не говорил. Не мог. Да и она не особо стремилась. Серёжа всё это время находился с её родителями. А она и сыном не интересовалась, и с работы её уволили за прогулы. Уходя на смену, Максим запирал Люсю дома, отбирал телефон. Но что толку? Вскоре он опять не обнаружил жены дома. Снова искал её, снова нашёл в притоне, тогда ещё и сам чуть в беду не попал – подрался с её собутыльниками, его порезали, хорошо хоть не сильно…
И жизнь превратилась в ад. Почти год он пытался Люсю спасать: всё по тем же притонам, вынимая почти бесчувственную из-под грязной алкашни, вытаскивая полуживую из сугробов, уговаривая, матеря, умоляя сыном, жалея, презирая, ненавидя, любя. Но однажды, в очередной раз отмывая жену после загула, он вдруг увидел её лицо: искажённое безобразной гримасой, с разбитым ртом, где уже не хватало передних зубов, какое-то жёлтое, морщинистое, со слипшимися, скатавшимися в колтуны волосами… Максим понял, что его Люси больше нет, а у его сына больше нет матери. Есть «соска Люська», которой в его жизни больше быть не должно.
В течение месяца он перевёлся на работу в соседний район, переехал, снял жилье, устроил сына в садик и стал жить дальше. Через год ему удалось добиться лишения Люськи родительских прав. Больше о ней и их совместной жизни Максим не вспоминал, но доброхоты доносили о «подвигах» бывшей. Ещё через год один за одним умерли её родители, и Люська бурно пропивала доставшуюся в наследство хату. А потом и вовсе куда-то исчезла…
Молодым отцом-одиночкой часто и порой настырно интересовались самые разнообразные женщины. Пытались проникнуть в их маленький мужской мирок. Но Серёжа никого не принимал, да и сам Максим ещё не набрался сил для создания новой семьи.
* * *– Сколько же лет вы живёте вдвоём с сыном? – ведущая талантливо изображала сочувствие, а, может, и вправду прониклась… – Без женской помощи, без ласки…
– Семь, – отозвался Максим, – сын в этом году в третий класс пошёл.
– А давайте посмотрим видео, где ваш сын проводит экскурсию по вашей квартире.
– Да! Нам приданое нужно посмотреть! Квартира-то ваша? Или служебная? – проквакала в свою очередь сваха.
– Выплачиваю кредит, – сухо ответил ей Максим и впился глазами в экран.
Серёжа за всё время съёмки не улыбнулся. Заученные фразы выдавливал сквозь зубы, смотрел исподлобья, а с этим дурацким пирогом вообще… держал его впереди себя на прямых руках, как на лопате, и произносил, почти не шевеля губами: «Это я испёк для мамы…»
На запись передачи Серёжа так и не поехал, ничем его Максим не смог уговорить, даже обещанием подарить на день рождения ноутбук.
Видео закончилось, и ведущая бодрым голосом возвестила:
– Ну что ж, знакомьтесь с первой невестой!
Максим поднялся со своего места и на ватных ногах взошёл на сцену.
Невеста вышла к нему на тонких длинных каблуках, выше на целую голову, в белой мини-юбке и смелой красной блузке, чёрные распущенные волосы, макияж, маникюр, ухоженная городская девушка из хорошей семьи… Куда ему до такой? Поедет она за ним в небольшой городок? Будет воспитывать его замкнутого и ранимого мальчишку? Зачем это всё?… Так стыдно… так… что убежать хочется…
* * *В ожидании обратного поезда Максим долго болтался по Ленинградскому вокзалу, ел невкусные холодные пирожки, глазел на обложки журналов, теснившихся за стёклами киосков, купил сборник сканвордов в дорогу и уродливого пластмассового трансформера для Серёжи. Дождило, было сумрачно и смутно.
Уже когда зашёл в вагон, сел на своё место, убрал под сиденье сумку, вынув из неё тапочки и припасы в дорогу, и стал бесцельно смотреть в окно, зацепился вдруг взглядом за фигуру бомжихи. Та медленно брела вдоль перрона. Её толкали торопливые пассажиры, задевали чемоданами, тележками. На ней была надета нелепая яркая куртка с грязными рваными рукавами, широкие, не по размеру, джинсы, разъехавшиеся кроссовки. Она бесцеремонно схватила за рукав дорогого пальто очень приличного пассажира. Тот, не глядя, достал из кармана пачку сигарет, выудил двумя пальцами одну и протянул ей. Бомжиха порылась в карманах куртки, нашла зажигалку и, привычным жестом откинув голову чуть назад и набок, долго, со вкусом прикуривала…
Внутри у Максима что-то болезненно сжалось: этот жест головой… как будто она откинула пышные длинные волосы назад, боясь их опалить… но ведь короткая стрижка… и как она держит сигарету в пальцах… и как курит, гордо, с достоинством, запрокинув голову и пуская колечки дыма в равнодушное отсыревшее небо…
Поезд дёрнулся, двинулся, заскрипел, пополз, и поплыл перрон за окном – сначала медленно, но вот скорее и скорее. И лица менялись всё быстрее, всё неразличимей, сливаясь в непрописанный коллективный портрет… Потом пошли городские спальные кварталы, мосты, шоссейные развязки… Потом пригородные дачи и голые лесополосы. Вагонное стекло то и дело прочерчивало тонкими штрихами дождя, а сумерки настойчиво покрывали заоконный пейзаж.
– Нет… Нет… – дважды, с долгой паузой, повторил Максим и, взяв кружку, пошёл по проходу раскачивающегося плацкартного вагона к титану, налить себе кипятку.
Непутевый
Бабка Паня ждала приезда сына. И боялась его.
Получив телеграмму, она лишилась сна, всё валилось из её корявых пальцев, кусок не шёл в горло, и никакой радости не стала она получать ни от всходящей на её маленьком огородике картошки, ни от любимой козы Белки.
Паня скрюченно сидела на табуретке у окна, уронив руки в подол выцветшего сатинового платья, и смотрела вдаль, не видя ничего и никого.
Федька был пьяницей. Горьким, страшным. Ещё парнем пристрастился он к вину, и не было с сыночком никакого сладу. Пил и с дружками, и вместе с отцом, пил на работе и дома, когда на халяву, когда в долг, а когда и вещи таскал. За вещи отец бил его и выговаривал, что-де последний вахлак из избы добро на водку тянет, за этим – край, амба! Федька и на мотоцикле с пьяными собутыльниками бился, по костям собирали, и на тракторе во что и в кого только не въезжал, и замерзал в сугробе – никакой чёрт его не брал…
Бабка Паня – в те годы ещё Павла Афанасьевна, кладовщица колхозной МТС – грешным делом благодарила судьбу за то, что та не послала ей больше детей и не нарожала она ещё таких вот вахлаков себе на погибель.
Передышка в Федькиных загулах случилась, когда забрали его в армию. Два года прожила Паня в покое: сыночек на дисциплине, а отец, захворав, от выпивки отступился сам, в одночасье. Ждали, что сын из армии вернётся другим человеком. Не тут-то было: как начал отмечать сыночек свой дембель, так остановиться не мог. Все дни слились для Пани в один: так бывает поздней осенью, в ноябре, когда беспросветное, набрякшее дождём небо уляжется на сирые поля и тощие перелески и неделями сеет, сеет нудную зябкую мокреть. Конца-края не видно…
Отстал Федька от пьянства внезапно, почти чудесно.
Однажды к соседке, точнее, к её дочке Натахе, приехала на майские погостить подружка из города. Учились они там вместе, ПТУ заканчивали. Как положено, вечером пришли в клуб, на танцы. Натаха – та крупная, бойкая, чернявая, а подружка полная ей противоположность: невысокая, аккуратненькая, блондиночка, имя редкое – Лиля, одета хорошо, духами пахнет. В общем, Федька влюбился, что называется, с первого взгляда. Обычно в клуб попрётся, так ни спецовки, ни сапог не снимет, а тут в бане вымылся, рубашку у матери чистую попросил, брюки, ботинки, как положено. Лежащий на кровати больной отец, собрав силы, поднялся, сел, подколол сыночка грубой шуткой и, получив в ответ свирепый взгляд, зашёлся в кашле. Федька ушёл, хлопнув дверью, и явился только на заре. Совершенно трезвый. И на следующий день так же. И на третий…
Праздники пролетели быстро. Городская гостья укатила домой. Федька неделю ходил мрачнее тучи, ни с кем не разговаривал. Трезвый! Потом собрал вещи, ничего толком не объяснил родителям, не попрощался как следует и усвистал на вечернем автобусе вслед за своей зазнобой.
Через три месяца после его отъезда пришло письмо: женился, работает на заводе, живут пока в общежитии. Так и осталось для всех загадкой, чем улестил деревенский пьяница Федька городскую красавицу по имени Лиля и что за сила была у этой хрупкой девушки, способная напрочь отбить молодого мужика от водки…
Долго Паня не верила, что союз этот навсегда. Думала, пройдёт немного времени, заглянет Федька в рюмку, и всё опять покатится под гору. Но прошёл год, молодые родили пацана-первенца, через три года произвели на свет девчушку. По письмам и слухам, доходившим до родной деревни, жили хорошо: и материально, и промеж собой. Спиртного Федька в рот не брал ни капли, вышел в бригадиры. Когда помер отец, приезжали всей семьёй на похороны, привезли бабке Пане внуков. Она смотрела на сына, как на чужого, так разительна была перемена. За поминальным столом вместо Федьки сидел солидный мужчина, с прямой спиной, строгим взглядом, густые пепельные усы делали его старше… Паня смотрела на него и физически чувствовала, как по капельке уходит из неё, из её сердца, из её памяти, из каждой клеточки тела многолетний ужас перед сыном, невыносимое напряжение, тоска, вина… Паня решила, наконец, отпустить себя, поверить и расслабиться. И такое это было счастье, такая невыносимая лёгкость, что она сразу после похорон слегла с гипертоническим кризом. Не справилась со своей свободой.
Дальше Паня жила одна. Сдала корову и завела вместо неё козу. Собиралась потихоньку дорабатывать до заслуженного трудового отдыха. Да грянули перемены в стране, колхозы обнищали, сначала перестали платить зарплату, потом и вовсе сократили. Паня, как и все оставшиеся на селе люди, выживала на подножном корму, научилась приторговывать на рыночных развалах, плела половики-кругляши, варежки-носки вязала, заготовки овощные, грибы в баночках продавала. Чтобы было на хлебец, на сахар… Так и дожила, дотянула до пенсии.
Федька матери писал исправно два раза в год: летом на её день рождения и на новогодье. Иногда присылал деньги, небольшие, но всё равно приятно. Она их никогда не проедала, использовала либо на ремонт, либо дрова покупала. Сын давно получил квартиру. Звал в гости, но она так ни разу и не собралась. Внуки уже окончили школу, пошли в институт. Как они растут, Паня видела только на фотографиях, которые выпадали вместе с письмами из конвертов.