banner banner banner
Странники войны: Воспоминания детей писателей. 1941-1944
Странники войны: Воспоминания детей писателей. 1941-1944
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Странники войны: Воспоминания детей писателей. 1941-1944

скачать книгу бесплатно

Странники войны. Воспоминания детей писателей. 1941-1944
Наталья Александровна Громова

Мемуары – XX век
“Странники войны” – свод воспоминаний детей писателей, с первых дней войны оказавшихся в эвакуации в интернате Литфонда в Чистополе. Они голодали, мерзли и мечтали о возвращении в Москву, переживали гибель старших братьев и родителей, убегали на фронт… Но это было и время первой влюбленности, начало дружбы, которая, подобно пушкинской, лицейской, сохранилась на всю жизнь.

Также в книгу вошли истории трех погибших юношей: Мура Эфрона, Никиты Шкловского, Всеволода Багрицкого.

Составитель – писатель Наталья Громова (“Потусторонний друг. История любви Льва Шестова и Варвары Малахиевой-Мирович в письмах и документах”, “Ольга Берггольц: смерти не было и нет”, “Именной указатель” и др.). Все ее книги основаны на обширных архивных материалах и рассказах реальных людей – свидетелей времени.

В формате a4.pdf сохранен издательский макет.

Наталья Громова

Странники войны. Воспоминания детей писателей, 1941–1944

© Громова Н.А., составление, вступительная статья

© Бондаренко А.Л., художественное оформление

© ООО “Издательство АСТ”

Исток судьбы

Воспоминания о детстве чаще всего пишутся на склоне лет. Человеку необходимо вернуться к себе, чтобы понять исток своей судьбы. Детство героев этих мемуаров выпало на годы войны, которые оставили след в жизни каждого из них. Многие рассказы открываются картиной эвакуации из Москвы, которая началась уже в первых числах июля 1941 года. И дети, и подростки, оказавшись в далеком тылу, будут убегать на войну, голодать, плакать от одиночества, мечтать о встрече с родителями, жаждать возвращения в Москву.

Все истории складываются в общий сюжет: лето 1941 года в пионерлагере в Берсуте, несколько лет жизни в интернате Литфонда в Чистополе, где в первые же месяцы войны оказались герои этой книги. Каждый рассказывает о событиях и переживаниях тех дней, об известных людях, населявших Чистополь; мы видим происходящее глазами детей, воспринимающих жизнь очень по-разному – в силу воспитания и возраста.

Конечно, самое незабываемое – начало, слом мирной жизни. Тревоги взрослых, страх за будущее детей – и детское непонимание этих опасений. Наши герои отличались от обычных детей – их родители были прозаики, поэты, переводчики. Поэтому в одних семьях слышны пафосные речи, там верят в скорую победу, в других – разговоры о том, что страна не готова к войне, а немцы уже дошли до Москвы. В Чистополь вместе с писательскими детьми были эвакуированы антифашисты и их дети – настоящие немцы с иными манерами и поведением. И не всем хватало милосердия, чтобы понять, что эти люди ни в чем не виноваты. Но интернат учил их терпимости, осознанию того, что все они – разные. А лидеры старших мальчиков – Тимур Гайдар, Стасик Нейгауз и Гриша Курелла – показывали пример подлинного благородства.

Одно из событий, на которое обращают внимание почти все обитатели интерната, – появление в сентябре в Чистополе Георгия (Мура) Эфрона, сына Марины Цветаевой. Советскими детьми, плохо одетыми, воспитанными в презрении к внешнему, ироничный юноша с хорошими манерами, в заграничном костюме воспринимался как инопланетянин. Всякий, кто его хоть раз увидел, уже не мог забыть никогда. И конечно же, все обсуждали в интернате судьбу его матери, многие родители знали ее стихи, переписывали их от руки, обсуждали и осуждали поведение Асеева, который должен был взять мальчика к себе.

Георгий Эфрон по воле случая дважды отправлялся в эвакуацию: сначала в Елабугу и Чистополь, потом в Ташкент. В его горьких странствиях по тылам страны, в его судьбе видна вся бесприютность и одиночество подростка, оказавшегося в Советской стране. Он погиб на фронте уже через неделю после пребывания на передовой, как и сын поэта Эдуарда Багрицкого Всеволод, чья мать пропадала в лагерях. Никите Шкловскому и Юнику Кушнирову удалось окончить школу в Чистополе, они ушли на фронт и погибли, не дожив несколько месяцев до победы.

Другое яркое воспоминание – страшная гибель на военных занятиях осенью 1942 года нескольких мальчиков, среди которых был пасынок Василия Гроссмана Михаил. Весь город хоронил мальчиков. Так война ворвалась в интернат, который находился вдали от линии фронта. Об этой ужасной истории вспоминают Елена Левина и Евгений Зингер.

И еще одно лицо, к которому было приковано внимание обитателей интерната, их родителей и даже жителей города, не очень разбирающихся в поэзии. Это Борис Леонидович Пастернак. Он не был похож ни на кого, отличался всем от основного населения писательской колонии. О его радостной улыбке пишут многие чистопольцы, встречавшие его с судками на улице или галантно расшаркивающегося в писательской столовой; его портрет мы найдем почти в каждом очерке. “Жизнь в Чистополе хороша уже тем, – говорил Пастернак своему собеседнику А. Гладкову, – что мы здесь ближе, чем в Москве, к природной стихии: нас страшит мороз, радует оттепель – восстанавливаются естественные отношения человека с природой. И даже отсутствие удобств, всех этих кранов и штепселей, мне лично не кажется лишением, и я думаю, что говорю это почти от имени поэзии…”

Огромным счастьем для детей стало то, что интернат возглавила Анна Зиновьевна Стонова, профессиональный педагог, сумевшая создать особый климат в доме. Она ко всем относилась ровно, никогда не повышала голоса. Порой в своей комнате тайно подкармливала молоком и хлебом особенно слабых детей. Такой же добротой отличалась и заведующая литфондовским детским садом Фаина Петровна Коган, которая потеряла на войне сына и всю любовь отдавала своим маленьким воспитанникам.

Авторы воспоминаний откровенно и искренно, не боясь выглядеть смешными или наивными, делятся с нами уникальным опытом становления детского самосознания, ведь им приходилось и разгадывать сложные вопросы, и находить трудные ответы. Удивителен рассказ Лены Левиной – про то, как их с Алешей Сурковым, двенадцатилетних детей, послали ловить дезертиров, что чуть не кончилось для них трагедией.

Мемуарные очерки написаны ярко, своеобразно, у каждого автора свой, отличный от другого взгляд, угол зрения, своя интонация. Возможно, на подсознательном уровне писательские дети унаследовали способности родителей, даже не подозревая об этом. Парадокс в том, что многие из них с детства получили антиписательскую прививку. Никто из родителей не хотел, чтобы дети занимались литературой или были связаны с ней, не хотели судьбы гонимого, вечно зависимого, униженного и рискующего своей головой писателя. Конечно, у кого-то были дачи в Переделкине и поездки в Дома творчества, литераторские пайки, но были и годы нищеты, запреты печататься, аресты. Любая гуманитарная профессия была настолько идеологизированной, что для взрослых было несомненно: если сын или дочь пойдут по этому пути, добра не будет. Но литературный дар не обошел почти никого: дети оказались литературно приметливы, оригинальны и остроумны, может быть, еще потому, что чистопольская жизнь была пропитана особым воздухом. Несмотря на тяжкие условия быта, все жили в сгущенной атмосфере искусства, которая возникала из-за определенной свободы существования в глубинке. Все запомнили чтение Пастернаком своего перевода шекспировской трагедии “Ромео и Джульетта” и его замечательных стихов в Доме учителя, чтение Марии Петровых, незабываемые концерты пианистки Елизаветы Лойтер, спектакли с участием Ангелины Степановой, исполнительский талант юного Станислава Нейгауза, который он оттачивал каждый вечер в интернате на старом рояле, первое исполнение “Василия Теркина” Твардовского и “Землянки” Суркова.

В чистопольском интернате сложилась общая атмосфера любви к поэзии, к чтению книг, которые сопровождали бывших интернатовцев всю их жизнь. Их дружба во многом походила на лицейскую и сохранилась до конца дней.

“Странники войны” – лишь небольшая часть огромного свода воспоминаний писательских детей. Это логическое продолжение сборника “Чистопольские страницы” (Казань, 1987), в котором история чистопольской эвакуации была представлена в документах и частично в произведениях писателей и которого не могло бы быть без огромной работы краеведа и заслуженной учительницы города Чистополя Нины Степановны Харитоновой и ее учеников. Именно этот труд и побудил меня к созданию книги “Дальний Чистополь на Каме” (Москва; Елабуга, 2005).

“Странники войны” состоят из двух частей. В первой рассказывается о трех погибших юношах Георгии Эфроне, Никите Шкловском и Всеволоде Багрицком, но нельзя не помянуть и тех, кто ушел из интерната на фронт и не вернулся: Юрий Арго, Юрий Кушнеров, Наталья Дзюбинская.

Вторая часть – и есть собственно свод воспоминаний, которые касаются не только военного детства, но и довоенной жизни.

Книга иллюстрирована большим объемом семейных фотографий, а в конце приводится расширенный указатель имен.

Незаменимую помощь в работе над рукописью оказали Ольга Минина, Валентин Масловский, Эсфирь Красовская и Дом-музей Цветаевой, где часто собирались “чистопольские дети” и где проходили выставки, посвященные эвакуации из Москвы в Чистополь и Елабугу.

Наталья Громова

Часть I

Наталья Громова

Жизнь и гибель Георгия Эфрона

Встреча с неизвестной родиной

Георгий Эфрон (Мур), сын Марины Цветаевой и Сергея Эфрона, родился в Чехии, до четырнадцати с половиной лет жил во Франции, затем приехал с матерью в Советский Союз. Был воспитан на высочайших образцах мировой культуры, свободно изъяснялся по-французски, прекрасно разбирался в политике, общественной жизни, культуре. Он одевался как денди, умел вести светские разговоры. В отличие от юношей своих лет, не хотел идти на войну, но был призван, попал в стройроту, где служили в основном уголовники, а спустя короткое время был отправлен на передовую.

Уделом последних двух лет его жизни стало сопротивление судьбе. Он хотел жить, хотел учиться, хотел стать писателем, изо всех сил ограждал себя от грубости, хамства, насилия, предчувствуя, что угроза исходит именно отсюда. Но он так и не сумел увернуться. Рок, уничтоживший его семью, поглотил не только отца и мать – он забрал и его.

Какой же была короткая жизнь Георгия Эфрона на фоне всеобщей катастрофы?

Марина Цветаева и ее сын ступили на советскую землю 18 июня 1939 года. Они прибыли из французского порта Гавр в Ленинград пароходом “Мария Ульянова”. До них весной 1937 года в Советский Союз приехала Ариадна Эфрон. С первых дней она стала посылать в Париж восторженные письма о Москве, москвичах, новых улицах, домах, кремлевских звездах и первомайских парадах. Поздней осенью 1937 года в Москве появился ее отец Сергей Эфрон.

С начала 1930-х годов Сергей Эфрон возглавлял в Париже “Союз возвращения на Родину”, был завербован органами НКВД, которые за определенные “услуги” обещали наградить его советским паспортом. Дело Игнатия Рейсса навсегда стало частью истории семьи Эфрона – Цветаевой. Бывший советский разведчик-нелегал с огромным стажем Игнас Порецкий (Рейсс) работал в органах с первых дней советской власти. 17 июля 1937 года он отправил письмо в Москву, где наотрез отказался сотрудничать с НКВД. Письмо было перехвачено советскими агентами, и в тот же день его участь была решена. Сергею Эфрону была поручена слежка за Рейссом, дальнейшее исполнили другие лица.

Скорее всего, Эфрон не видел письма Рейсса. Возможно, письмо остановило бы его. Эфрон был человеком благородным, он мог бы оценить честность бывшего разведчика, мог бы понять и почувствовать его отчаяние, боль за свою страну, которая катится в пропасть. Но все свершилось, Рейсс был убит, а Сергей Эфрон бежал в Советский Союз. Во французских газетах появились списки имен предполагаемых убийц и их пособников, где оказалось и его имя.

От Цветаевой отвернулась вся русская эмиграция; ее никуда не приглашали, перестали печатать, избегали прежние знакомые. Кроме того, ее стали вызывать в полицейский участок на допросы по поводу занятий ее мужа. Оставалось одно – возвращаться с сыном в Советскую Россию, хотя ее и мучили дурные предчувствия.

19 июня 1939 года вся семья собралась на Болшевской даче в поселке НКВД “Новый быт”. Дача, по роковому совпадению, принадлежала покончившему с собой Томскому. Сюда же поселили Клепининых – знакомых Цветаевой и Эфрона по Парижу, бежавших из Франции. Для “искупления вины” (участие в белом движении и последующая эмиграция) им было предложено стать агентами НКВД. Бывшие эмигранты не могли себе представить, в какую ловушку попали. Цветаева, увидев мужа после двухлетней разлуки и предчувствуя нависшую опасность, записала: “Обертон – унтертон всего – жуть! <…> Начинаю понимать, что С[ергей] бессилен, совсем, во всем”.[1 - Здесь и далее в письмах сохранена авторская пунктуация.]

Но Ариадна Эфрон не ощущала надвигающейся беды. “Счастлива я была – за всю жизнь – только в этот период – с 1937 по 1939 год в Москве, именно в Москве и только в Москве. До этого я счастья не знала”. В редакции журнала “За рубежом” она встретила человека, которого полюбила, и знала, что он любит ее. Спустя годы в письме поэтессе Маргарите Алигер она рассказывала о нем: “Был у меня, когда-то в молодости, муж, как у всех прочих, и, естественно, не такой, как у всех прочих – лучше всех!”

Самуил (Муля) Давыдович Гуревич, которого Ариадна считала мужем, был человеком сложной судьбы, и даже в наше время, когда многое стало известно, однозначно оценить его роль в жизни семьи Цветаевой очень трудно. Родился он в Швейцарии в семье профессиональных революционеров, рос в Америке, в пятнадцать лет приехал в Россию. Блистательно знал несколько языков, был близок к Михаилу Кольцову, но, как ни странно, даже после его ареста Мулю Гуревича не тронули. Мало того, он был исключен с 1929-го из партии за “троцкисткий уклон”, трижды подавал прошение о восстановлении, и неожиданно в 1940 году прошение удовлетворили. А ведь это случилось уже после ареста Ариадны Эфрон, и об их отношениях органы были прекрасно осведомлены. Нет сомнения, что, находясь на высоких должностях в “Жургазе”, в ТАССе, постоянно контактируя с иностранными корреспондентами агентства “Reiter” и “Associated Press”, он сотрудничал с НКВД. Но он неизменно помогал оставшимся на свободе Цветаевой и Муру преодолевать все выпадающие на их долю бытовые трудности, был их постоянным помощником и советчиком. Ему удалось спасти Алю, когда за отказ доносить лагерное начальство угрожало ей смертью: из Москвы он сумел устроить так, что ее перевели в другой лагерь. Однако в конце концов и Муля Гуревич попал под каток сталинских репрессий: в 1950 году был арестован, а в 1952-м расстрелян.

27 августа 1939 года за Ариадной Эфрон пришла эмгэбэшная машина, и жизнь ее разломилась на две части – до ареста и после. На Лубянке начались ночные допросы, карцер, битье резиновой дубинкой. От нее требовали, чтобы она дала показания против отца. В какой-то момент Аля не выдержала и “призналась”, что является шпионкой, а ее отец – агент иностранной разведки. Когда же немного пришла в себя, от всего отказалась, но это уже не имело никакого значения. На Сергея Яковлевича уже давно было заведено дело, бериевский аппарат избавлялся от всех, кто работал на СССР за границей. Арестовали его 10 октября 1939-го. “8 ноября 1939 года мы ушли из Болшево – навсегда…” – писала Марина Цветаева дочери в лагерь. Это место казалось ей проклятым, даже любимые ими обеими кошки погибли здесь.

А в это время мир в изумлении смотрел, как Молотов и Риббентроп заключают пакт о ненападении и Советский Союз “мирно” присоединяет к своей территории Прибалтику и Западную Украину. 1 сентября немцы вторглись в Польшу. Началась Вторая мировая война.

Марине Цветаевой с Муром по ходатайству Бориса Пастернака удалось на время устроиться в писательском Доме творчества в Голицыне. Несмотря на страх перед Болшевской дачей, где почти все жильцы были арестованы, Цветаева вынуждена была поехать туда за вещами. Выяснилось, что милиционер, который сжег в печке часть их семейной библиотеки, удавился на ремне. Место действительно оказалось проклятым.

Что же в это время чувствовал Мур?

Семейный корабль уже шел ко дну, а мальчик пытался снова и снова разобраться в жизни взрослых, в жизни своей семьи. Но более всего хотел вписаться в советскую реальность, иметь друзей, хорошо учиться. Дневник, который он вел, заменял ему несуществующего друга. В нем он анализировал как международную обстановку, так и загадку ареста своей сестры, отца и соседей по даче. Он еще верил в справедливость советской власти, верил в то, что его отец делал замечательные дела. Конечно, в глазах Мура отец – герой, который боролся с фашизмом, посылая бойцов в Испанию, выполнял особые поручения для родной страны. Он был уверен, что с отцом и сестрой разберутся и их освободят.

“Вспоминаю со сложным чувством кислосладкой трагичности дачу в Болшеве, – писал он в дневнике. – Больной сердцем отец и тасканье мое с ним на почту в Болшево, где долго ждали телефона. Жара. Отец почти седой, с палкой, в сером пиджаке. Благородное, умное и кроткое лицо. Именно благородное. Нервный. Я его очень жалею и жалел. Неладно у него было с сердцем – нередко припадки, и приходила Нина Николаевна со шприцом. Поездки с отцом в город и встреча с человеком из НКВД. Приезды в Болшево Алеши (теперь высланного на 8 лет). Гулянье его и Митьки (Сеземана, пасынка Клепининых. – Н. Г.) и езда на лодке. Устраивание колец и каждое утро занятия мои физкультурой под руководством отца. Но нет. Вспоминать об этом поистине трагическом времени в Болшеве не стоит. Жаль отца; жаль, что он угодил в тюрьму. Бедный отец! Но надеюсь, что его оправдают. Алю жалко, но отца больше жалко. Как он самоотверженно работал во Франции! Сколько он там замечательного дела сделал”.

Цветаева ездит в Москву, выстаивает очереди в окошечко на Кузнецком мосту – приемный пункт НКВД, передает посылки мужу и дочери. В июне 1940 года выясняется, что Сергея Эфрона нет ни в Лефортово, ни во внутренней тюрьме на Лубянке. Цветаева мечется от окна к окну, предполагая, что он в госпитале или уже умер. В июне арестовывают еще одного знакомого Эфрона, тоже возвращенца, – архитектора Павла Балтера. Мур, которому, заметим, только пятнадцать лет, пишет: “Перевод отца из Лефортовской тюрьмы в НКВД и арест Балтера, бесспорно, означают «оживление» дела. Возможно, отца перевели в НКВД с целью сделать очную ставку между ним и Балтером”.

В дневнике Мура есть текст, напоминающий по стилю аналитическую записку НКВД. Он поражает невероятной осведомленностью мальчика в шпионских делах отца. Он знает многих из проходящих по “делу Рейсса”. Каждому из них он дает подробную психологическую характеристику. Из этих записей следует, что Мур постоянно присутствовал при разговорах взрослых и не раз ходил с отцом (об этом он упоминает в дневнике) на встречу с агентами. Ему известны детали вербовки бойцов в Испанию, он упоминает о рассказах некоего Кордэ. Кто же это? Это одно из имен Константина Родзевича, бывшего возлюбленного Цветаевой, друга Эфрона и агента НКВД. Как могло случиться, что подросток был посвящен в опасные игры взрослых?

Мур верил, что статус отца, смелого советского разведчика, изменит его собственную жизнь. Однако оказалось, что в СССР они с матерью вновь стали гонимыми, бездомными бывшими эмигрантами. Жизнь шла по иному сценарию.

В Доме творчества Голицыно, возле которого они поселились после бегства из Болшева, было немногим лучше. Когда они приходили обедать, многие писатели при виде Цветаевой шарахались в сторону, а те, с кем удавалось более-менее дружески пообщаться, разговаривали лишь на отвлеченные темы. Мур, который вынужден был здесь учиться, мечтал о нормальной жизни в Москве, о новых знакомствах. Он хотел попасть в хорошую московскую школу и научился приспосабливаться к советским реалиям: просить известных писателей хлопотать за себя, стоять в очередях в РОНО, ходить по инстанциям.

Ему трудно с матерью, с ее поэзией, которая нравится только узкому кругу знакомых.

Те стихи, которые мать понесла в Гослит для ее книги, оказались неприемлемыми. Теперь она понесла какие-то другие стихи – поэмы – может, их напечатают. Отрицательную рецензию, по словам Тагера, на стихи матери дал мой голицынский друг критик Зелинский. Сказал что-то о формализме. Между нами говоря, он совершенно прав, и, конечно, я себе не представляю, как Гослит мог бы напечатать стихи матери – совершенно и тотально оторванные от жизни и ничего общего не имеющие с действительностью. Вообще я думаю, что книга стихов или поэм – просто не выйдет. И нечего на Зелинского обижаться, он по-другому не мог написать рецензию. Но нужно сказать к чести матери, что она совершенно не хотела выпускать такой книги, и хочет только переводить.

Мать со стихами, которые нигде не печатали, представлялась ему неким обломком прошлого. Он любил стихи Маяковского, Асеева, Багрицкого и даже Долматовского.

Ему очень нравится Митька Сеземан, пасынок Клепинина, с которым он знаком еще с Парижа. Тот старше на три года, выше ростом, а главное, умеет иронично относиться к жизни. Когда они встретились, Митя очень забавно разобрал их общие семейные обстоятельства: его родители тоже сидят в тюрьме. А о высылке своего брата он говорил, что ему она не повредит, а даже пойдет на пользу. Митя остроумен, самоуверен, с ним можно обсуждать женщин, и Муру очень хочется быть на него похожим. Они вместе решают, что Париж закончился с их отъездом, а теперь там уже немцы. К сожалению, им нельзя с Митей часто видеться, приходится встречаться тайно, их дружбу осуждает мать, считая, что семья Клепининых оклеветала отца. Но Митя – единственный мальчик на свете, у которого общая с Муром судьба, и Мур ужасно дорожит этой дружбой. Взрослые, терзаемые взаимными подозрениями, не одобряют их встреч, Самуил Гуревич требует от Мура, чтобы тот перестал общаться с товарищем. Мур сначала обманывает взрослых, а затем, уже не скрываясь, ходит с Митей повсюду – в букинистические магазины, в оперу, в кафе, по улице Горького. И хотя он видит в нем и лицемерие, и жадность, и эгоизм, и неверность в дружбе, все-таки, не найдя никого ближе, уже после смерти матери в письме из Чистополя к тетке будет умолять: “…разыщите Митьку… Он мой единственный друг”.

В самый канун войны, в середине июня, Мур стал встречаться с девочкой из своего класса. Он так давно желал этого, изнемогая от одиночества, от неудовлетворенных юношеских желаний! Он строит самые разнообразные планы на будущее. Мечтает об отдельной комнате, о самостоятельности. Его все больше и больше тяготит статус “сына Марины Ивановны”, он хочет, чтобы окружающие оценили его собственные достоинства. А тем временем мать терзают постоянными скандалами и претензиями соседи по коммуналке. “Я знаю, что когда-нибудь я буду жить самостоятельно, что я избавлюсь от всех проблем, что я смогу прямо смотреть всем в глаза, а не исподлобья, как теперь. Я вылезу, потому что я настойчив и умен, и я надеюсь на свое будущее”.

А будущего уже нет. Ход истории незаметен, но неумолим.

“Мура ты не узнала бы, – писала Марина Цветаева дочери в лагерь, – он худой, прозрачный, руки как стебли (или как плети, очень слаб), все говорят о его хрупкости. <…> Внутри он все такой же суровый и одинокий и – достойный: ни одной жалобы – ни на что”.

Марина Ивановна, и это видно из немногочисленных писем к Але в лагерь, чувствовала по отношению к сыну неизбывную вину. За его болезни, одиночество, безбытность. Те, кто видел их в Москве в 1941 году вместе, говорили о том, что Мур держался от матери обособленно, раздражался на нее. Если они вместе шли по улице, он пытался идти отдельно, а она нелепо кидалась к нему, хватала, как маленького, за руку.

Потом, из ташкентского одиночества, наступившего после ее смерти, в письме к сестре он отзовется о матери значительно мягче: “…насчет книги о маме я уже думал давно, и мы напишем ее вдвоем – написала же Эва Кюри про свою знаменитую мать”. Но к этому пониманию Мур шел через такие испытания, какие другого подростка просто сломали бы.

Война

18 июня 1941 года Мур с матерью, Алексеем Кручёных и Лидией Либединской гуляют в Кусково, катаются в пруду на лодке. О фотографии, на которой они все снялись, Мур пишет: “…фотография чудовищная, как и следовало ожидать”. Это последняя фотография, на которой мать и сын вместе.

“22 июня – война; узнала по радио из открытого окна, когда шла по Покр<овскому> бульвару”, – записала Марина Цветаева. Теперь ее преследовал страх бомбежек, страх за сына, которому по-мальчишески интересно дежурить на крыше дома на Покровке, где они ютились в комнате в коммуналке. Москву стали бомбить уже через месяц после начала войны и бомбили почти ежедневно, хотя первое сообщение об этом появилось в газете “Вечерняя Москва” только 27 июля. “На Москву налетело около ста самолетов противника, но к городу прорвалось не более пяти-семи. В Москве возникло несколько пожаров, есть убитые и раненые”.

А немного раньше 16 июля 1941 года Мур беспощадно проанализирует в дневнике собственную жизнь и жизнь своей семьи, которой раньше так втайне гордился. Почему в эти дни он с такой трезвостью посмотрит в глаза реальности?

С некоторого времени ощущение, меня доминирующее, стало распад. <…> Процесс распада всех без исключения моральных ценностей начался у меня по-настоящему еще в детстве, когда я увидел семью в разладе… Семьи не было, был ничем не связанный коллектив. Распад семьи начался с разногласий между матерью и сестрой – сестра переехала жить одна, а потом распад семьи усилился отъездом сестры в СССР. Распад семьи был не только в антагонизме – очень остром – матери и сестры, но и в антагонизме матери и отца. Распад был еще в том, что отец и мать оказали на меня совершенно различные влияния, и вместо того, чтобы им подчиняться, я шел своей дорогой, пробиваясь сквозь педагогические разноголосицы и идеологический сумбур. Процесс распада продолжался пребыванием моим в католической школе Маяра в Кламаре. <…> Все моральные – так называемые объективные – ценности летели к чорту. Понятие семьи – постепенно уходило. Религия – перестала существовать. Коммунизм был негласный и законспирированный. Выходила каша влияний. Создавалась довольно-таки эклектическая философски-идеологическая подкладка. Процесс распада продолжался скоропалительным бегством отца из Франции… отъездом из дому в отель и отказом от школы… далекой перспективой поездки в СССР и вместе с тем общением – вынужденно-матерьяльным – с эмигрантами. Распад усугублялся ничегонеделаньем, шляньем по ка-фэ… политическим положением, боязнью войны, письмами отца, передаваемыми секретно… какая каша, боже мой! Наконец отъезд в СССР. По правде сказать, отъезд в СССР имел для меня… большое значение. Я сильно надеялся наконец отыскать в СССР среду устойчивую, незыбкие идеалы, крепких друзей, жизнь интенсивную и насыщенную содержанием. <…> И я поехал. Попал на дачу, где сейчас же начались раздоры между Львовыми (Клепиниными. – Н. Г.) и нами, дрязги из-за площади, шляния и встречи отца с таинственными людьми из НКВД… Слова отца, что сейчас еще ничего не известно. Полная законспирированность отца, мать ни с кем не видится, я – один с Митькой. <…> Тот же распад, только усугубленный необычной обстановкой. Потом – аресты отца и Али, завершающие распад семьи окончательно. Всё, к чему ты привык – скорее, начинаешь привыкать, – летит к чорту. Это и есть разложение и меня беспрестанно преследует. Саморождается космополитизм, деклассированность и эклектичность во взглядах. <…> Наконец – Покровский бульвар. Как будто прочность. Договор на 2 года. Хожу в школу, знакомлюсь, привыкаю. Но тут скандалы с соседями. <…> Кончаю 8-й класс – причем ни с кем не сблизился… Никакой среды не нашел, да и нет ее. <…> Тут – война! И всё опять к чорту. <…> Все это я пишу не из какого-то там пессимизма – я вообще очень оптимистичен. Но чтобы показать факты. Пусть с меня не спрашивают доброты, хорошего настроения, добродушия, благодарности. Пусть меня оставят в покое. Я от себя не завишу и пока не буду зависеть, значить ничего не буду. Но я имею право на холодность, с кем хочу. Пусть не попрекают меня моими флиртами, пусть оставят меня в покое. Я имею право на эгоизм, так как вся моя жизнь сложилась так, чтобы сделать из меня эгоиста и эгоцентрика. Я ничего не прошу.

Всё, абсолютно всё оказалось в его жизни призрачным. Отца и сестру не выпустили из тюрьмы, ни в чем не разобрались. Стихи матери не печатают, еле-еле берут переводы. У него нет никакого статуса – так и не ставший советским, но уже и не французский юноша, он вне всякого социума. С началом войны Мур ощутил полное отсутствие будущего. В силу своего эгоизма он оказался вне патриотического настроения своих сверстников – чувства, которое объединило целое поколение его ровесников. Ироническая, язвительная маска настолько прочно приросла к его лицу, что, уже оказавшись в эвакуации в полном одиночестве и страдая от этого, он, может быть, и жаждал ее снять, но уже не умел без нее жить.

Цветаева металась, пытаясь спрятать взрослого сына от опасностей, понимала, что это только отсрочка. Казалось, что за городом безопасней; они выехали на некоторое время на дачу к Кочетковым в Пески. Там жили престарелая поэтесса Вера Меркурьева, еще какие-то старые женщины, которые вели разговоры о пропавшей кошке и вспоминали о двенадцати кошках, отравленных в Гражданскую войну. Мур с отвращением слушал, называя их в дневнике старыми идиотками. Запах старости и кошек смешивался воедино. Он хотел вырваться к молодым, ясным, здоровым людям. Мать для него воплощала то же прошлое, что и старухи на даче. Наступали страшные времена, когда о животных думать было неприлично. Но многим было невыносимо смотреть им в глаза, понимая, что их придется бросить или уморить голодом. Для Мура же эти мысли и разговоры – тоже из области распада и разложения.

28 июля 1941 года Мур пишет в дневнике:

У многих людей дома почти целиком разрушены. 9 часов вечера. Ложусь (если сегодня ночью будут Москву бомбить, я, по крайней мере, немного посплю). В данный момент мы никуда не уезжаем, несмотря на ужас матери от моей службы пожарником на чердаке дома (очень опасной – чтобы тушить бомбы). Мне наплевать. Меня не отпускают в Казань (матери дали разрешение, но она без меня не едет), потому что мне 16 лет и я “годен к работе”. Посмотрим, что будет, но пока мы никуда не едем. Уезжают дети, больные, старики, матери, а мы не входим ни в одну из этих категорий. Мне наплевать на то, чтобы оставаться в Москве. Мать дрейфит из-за меня на крыше.

Цветаева через Литфонд пыталась пристроиться к эвакуируемым, которые выезжали 25 или 27 июля в Чистополь. Мур боялся, что может оказаться среди маленьких детей единственным шестнадцатилетним. Но их в эшелон не включили. Каждый день Цветаева ходила в Литфонд, чтобы как-то уехать из города. Создавались всё новые и новые группы, люди рвались уехать подальше от Москвы. Совсем скоро эти же писатели будут умолять руководство вернуть их назад в собственные дома.

26 июля Мур раздраженно пишет в дневнике:

Попомню я русскую интеллигенцию!.. Более неорганизованных, пугливых, несуразных, бегающих людей нигде и никогда не видал. Литфонд – сплошной карусель не совершившихся отъездов, отменяемых планов, приказов ЦК, разговоров с Панфёровым и Асеевым и Фединым. Все это дает ощущение бреда. Каковы же все-таки последние новости нашего несчастного отъезда? Как будто опять начинает сколачиваться группа писателей, для которой сейчас ищут место эвакуации – не то Тамбов, не то Марийскую АССР, не то опять Татарию. Что-то такое в этом роде намечается – для тех, кто не уехал в Чистополь. Но даже если что-нибудь выйдет с образованием этой группы, если найдут место и сговорятся с местными властями, еще совершенно не известно, удастся ли нам попасть в эту группу или нет.

Его счет с интеллигенцией, так он определяет мечущихся советских писателей, будет продолжаться и в Елабуге, и в Чистополе, и в Ташкенте. Мур пройдет все круги писательской эвакуации, сохраняя свой насмешливый, отстраненный, злой взгляд на людей. Мальчик, выросший в атмосфере почитания интеллигенции, – это было в крови отца, матери, старшей сестры – внутренне всю свою короткую жизнь оспаривает аргументы родителей. Он видит в писательском круге обывателей, мало чем отличных от французских буржуа, так раздражавших его родителей. Наверняка он не мог отказать себе в удовольствии лишний раз уколоть этим Марину Ивановну.

В те дни он отмечает, что Москва разделилась на два лагеря: кто боится бомбежек и кто их не боится. Лидия Либединская рассказывала, что они с полугодовалой дочкой, мамой и бабушкой вскоре перестали спускаться в убежище, хотя однажды на ее глазах от бомбы рухнул дом на Полянке. Ее тоже включили в списки эвакуированных; мать собрала теплые вещи, и Лидия с ребенком должна была плыть тем же пароходом, что и Цветаева. Но 18 июля с фронта привезли ее жениха, Ивана Бруни, с тяжелым ранением бедра. Это и решило ее судьбу: она устроилась в госпиталь, чтобы ухаживать за ним.

В начале августа Цветаева уже собрала все вещи и искала возможности покинуть город, но Мур не желал уезжать, сопротивлялся как мог. Он хотел остаться, вместе с другими мальчишками тушить зажигалки, общаться с редкими знакомыми. И все-таки 8 августа 1941 года они покинули Москву.

Москва-река – Кама. 8 августа

8 августа Пастернак вместе с Виктором Боковым (тот посылал вещи для своей семьи) провожали с Речного вокзала пароход с эвакуирующимися, среди которых была и Цветаева с Муром. По слухам, этот пароход был организован через Литфонд стараниями Тамары Ивановой для сестры и тещи Всеволода Иванова.

Лидия Либединская рассказывала, что она тоже была на пристани вместе с Львом Александровичем Бруни, – они провожали Цветаеву. Цветаева уезжала из Москвы, преодолевая сопротивление Мура. Она была растеряна, не знала, как следует поступить, и эта растерянность усугублялась раздражением сына, уставшего от ее метаний.

Врач Берта Михайловна Горелик отплывала тем же пароходом: “Не знаю, как я вообще это пережила. Муж каждый день в Литфонд звонит, справляется, где дети. Никто не отвечает, куда отвезли детей, говорили, разбомбили детский поезд, и когда я, наконец, узнала, что дети приехали в Чистополь, то пошла в военкомат и попросила дать мне две недели, чтобы забрать ребенка. Мне говорят, что бомбят Москву, все увозят детей. Я им ответила: что со мной будет, то и с ребенком. Я хочу его забрать. Муж узнал, что пароход идет в Чистополь”.

Пароход “Александр Пирогов” был старый, шел медленно.

“Мы спим сидя, темно, вонь, – пишет в дневниках Мур, – но не стоит беспокоиться о комфорте – комфорт не русский продукт”. Однако Мура утешало наличие сверстников. Тот факт, что он не один взрослый мальчик, который отправляется в эвакуацию с женщинами, инвалидами и малыми детьми, успокаивал его. Рядом оказался Вадим Сикорский, сын переводчицы Татьяны Сикорской, и Александр Соколовский, сын поэтессы Нины Саконской. Соколовский, хотя и окончил семь классов, был ровесником Мура. Тот писал о нем как о человеке культурном, разбирающемся в музыке. Вадим Сикорский был намного старше обоих мальчиков, ему было уже девятнадцать. Он учился в Литинституте, любил литературу, писал стихи. Мальчики подружились и время на пароходе проводили вместе. Вместе они окажутся в Елабуге. У каждого из подростков – трудные отношения с матерями, их силой вывозят из Москвы. Это же, видимо, объединило и трех матерей в Елабуге.

Берта Горелик вспоминала:

Двенадцать дней мы не ехали, а стояли. Как бомбят, мы останавливались. Дамы поважнее сидели в каютах, а мы на палубе. Цветаева была с сыном. Я ее увидела, кажется, дня через два. Подошла к ней жена Вилли Бределя – антифашиста, она мне ее представила. Говорили друг с другом по-немецки. Почему-то Бредельша ко мне сразу расположилась, стала рассказывать про свои болезни. Она представила мне Цветаеву.

Та была бледная, серого цвета. Волосы бесцветные, с проседью уже. Она была с такой тоской в глазах. Я не знала, что муж расстрелян, что дочь посажена, я не знала, что им нельзя жить в Москве. Я ничего этого не знала. Вообще ее жизнь я узнала только тогда, когда мы приехали в Чистополь.

В 20-х числах августа они встретятся – жена Бределя, Берта Михайловна и Цветаева, когда Марина Ивановна приедет хлопотать о возможности жить и работать в Чистополе.

Цветаева оказалась среди общего горя, которое уравнивало всех в беде. Но было одно существенное отличие: все умели включаться в советскую систему отношений, а она нет.

“Когда мы ехали, она узнала, что я врач, – вспоминала Берта Горелик об их коротком разговоре на пароходе.

– Вы не могли бы меня взять посудомойкой, я могу и полы мыть.

Я ей говорю, ваше дело писать стихи. Я же ничего не знала о ней. Знала то, что существует такая писательница, что эмигрировала, но дальнейшая ее судьба мне была неизвестна. Она мне ответила:

– Кому теперь нужны мои стихи?

Я ей сказала, вы знаете, я бы, конечно, с удовольствием вас взяла, но я же еду всего на две недели”.

Все на пароходе говорят о том, где жить и на что жить. Из разговоров становилось понятно, что у всех есть какая-то поддержка от родственников, деньги, которые везут с собой. Цветаева – в растерянности. Страх, что нельзя будет найти работу, овладевает ею все больше.

Мур рассуждает в дневнике о возможности устроиться:

В Казани есть поэтесса-переводчица М. Алигер, которая наверняка знает о замечательной репутации матери. (Может быть, наоборот она не поможет нам устроиться в Казани, опасаясь сильной конкуренции в области переводов.)[2 - Спустя годы Маргарита Алигер, возможно, ознакомившись с дневниковой записью Мура (она близко знала Ариадну Эфрон), писала о Цветаевой в воспоминаниях “Тропинка во ржи”: “Я запомнила городок Елабугу между Чистополем и Челнами, на противоположном берегу. Туда, я знала, тоже отправили несколько писательских семей и в их числе – знала я тогда об этом или нет? – Марину Ивановну Цветаеву с сыном. Стоял конец августа, ясный и синий, – можно бы задержаться, сойти в Елабуге, отыскать там живую Марину Цветаеву, что-нибудь сказать ей такое, что помогло бы ей поверить, помедлить, подождать, понадеяться… Можно ли было? Думаю, да. Думаю, это всегда можно. Думаю, всем нам много раз удавалось, хотя мы, может быть, и сами о том не знали, удержать, остановить, отвести от другого страшную минуту. И этим другим – от нас. А тут вот не удалось”.]

Судя по всему, место переводчицы ими подробно обсуждалось, и даже было отправлено письмо в Казань на имя секретаря Союза писателей Имамутдинова. В Горьком пересели на “Советскую Чувашию”. И пароход двинулся дальше. И все-таки вряд ли кто-то обращал внимание в те дни на невысокую седую женщину. Она терялась среди огромного людского моря, которое волнами устремлялось в стороны от Москвы.

Елабуга. 18–24 августа

В Чистополе на пароход поднялись женщины, которые ехали в Берсут в детский лагерь. Они уговаривали Цветаеву после Елабуги вернуться в Чистополь. Они говорили, что там много писателей, что необходимо осесть там, и все устроится. Как известно из воспоминаний Лидии Корнеевны Чуковской, Флора Лейтес, жена писателя Александра Лейтеса, которая работала в интернате, обещала похлопотать о прописке и дать Цветаевой телеграмму.

Итак, 18 августа Цветаева с сыном высадились на берег. Плыли они до Елабуги десять дней, что, конечно же, немало.