скачать книгу бесплатно
В Елабуге первое, что они увидели, была старая пристань. Длинная, тягостная дорога в город. На холмистых пыльных улицах расползающиеся старые не то избушки, не то сараи. Заборы – кривые, косые, серее серого. Весь город похож на одинокую улицу на пригорке – с тремя соборами, цепочкой купеческих особняков, в которых горсовет, библиотека, НКВД, Дом культуры. На горе над Елабугой – Чертово городище. Его когда-то поставили на высоком берегу Камы волжские булгары. Сооружение из плоских камней словно перемигивается с соборами, стоящими по другую сторону. По одну сторону – черт, по другую – Бог. Перед недолгим убежищем, домом Бродельщиковых, невдалеке – Покровский собор. От Покровского бульвара в Москве – к Покровскому собору в Елабуге…
С парохода всех ведут в библиотечный техникум. “Елабуга похожа на сонную, спокойную деревню”, – замечает Мур в дневнике. Цветаева дает телеграмму в Чистополь Флоре Лейтес.
19 августа Мур писал в дневнике, что хотел бы жить вместе с Сикорскими; Вадим вспоминал, что Марина Ивановна сказала: “Давайте поселимся вместе, пусть мальчики подружатся”. Однако не вышло.
Видимо, Цветаева идет в горсовет, где предлагает себя в качестве преподавательницы французского языка. Лидия Либединская вспоминала, как накануне войны Цветаева говорила, что могла бы позаниматься с ней французским, пусть и бесплатно.
В этот день они ждут ответную телеграмму от Лейтес. Посылают телеграмму сами. Мур пишет в дневнике, что Асеева в Чистополе нет, он в Казани. Но Асеев в Чистополе. По свидетельству Лидии Чуковской, Флора Лейтес приходит на почту с телеграммой, чтобы написать Цветаевой об отказе в прописке Асеева и Тренёва. Чуковская ее отговаривает, ей кажется, что Цветаеву не надо травмировать: приедет и устроится сама.
20 августа. Телеграммы все еще нет. Цветаева идет в горсовет узнать про работу. Сикорская почему-то писала, что Цветаева отказывалась от мысли поступать на службу и не искала работу. Но это не так. Скорее всего, Цветаева делилась с ней своими опасениями, что на любом месте потребуют документы, заполнения анкеты, а это приведет к излишнему интересу к ее особе. В тот же день Мур пишет, что ей предложили быть переводчицей с немецкого в НКВД. Но это вовсе не означает, что Цветаева ходила в НКВД. Просто в райсовете, горсовете была специальная комната (это помнят все, кто жил в советские времена), где сидели люди из органов. Наверное, когда она сказала какому-нибудь мелкому чиновнику, какими языками владеет, ее автоматически направили в такую комнату, откуда и пришел запрос на людей, умеющих изъясняться по-немецки. Несомненно, конторе был необходим человек, владеющий языком, тем более что в Елабуге готовились организовать лагерь военнопленных. Ведь это была не Москва, где переводчика было найти очень легко.
Версия о том, что Цветаеву пытались вербовать, кажется сомнительной. Ведь мы знаем из дневников Мура, что М.И. сама пошла в горсовет в поисках работы, сама рассказывала о знании языков, о возможности их применить. Ее французский в Елабуге не нужен.
Надо отдать должное Муру, шестнадцатилетнему подростку, он тоже ищет работу: обходит библиотеки, канцелярии – любые места, где есть хоть какая-нибудь надежда получить место. “Мне жалко мать, но еще больше жалко себя самого”, – пишет он.
Их багаж все еще на пристани, его перевезут в общежитие, так как комнаты еще нет.
20 августа Вадима Сикорского назначают заведующим клубом. Наверное, не обошлось без энергичного участия его матери – Татьяны Сикорской. Она была переводчицей, автором многих советских песен. Радость от получения этой должности, отданной девятнадцатилетнему юноше, омрачается, когда выясняется, что всех предыдущих заведующих – посадили.
Мур надеется, что будет работать с Сикорским в клубе, рисовать плакаты, карикатуры, но выясняется, что за это платят гроши. Нина Саконская, с которой ехали на пароходе, устраивается учительницей пения. А у Цветаевой и Мура не видно никаких перспектив.
Как это получается? Приехали вместе, со взрослыми сыновьями, казалось бы, у всех одни и те же возможности, однако видно, насколько они различны. Если на пароходе в разговорах о работе маячила какая-то надежда, то теперь Цветаева и Мур оказались по сути лишенными какого бы то ни было будущего в Елабуге. Впереди зима, и необходимость быть хоть как-то устроенными, иметь карточки абсолютно для каждой семьи была вопросом жизни и смерти.
Сикорская, устроив сына, собирается ехать в Москву к мужу, а затем вернуться в Елабугу. Но к ее возвращению ни Цветаевой, ни Мура уже не будет. И ее сын Вадим Сикорский, последний оставшийся в живых свидетель тех дней, в своих воспоминаниях так и не рассказал, что произошло после смерти Цветаевой. Его записи туманны, основаны на дневниках матери, которая, как мы видим, была с Цветаевой в Елабуге только до катастрофы.
Итак, перспектив нет. На Чистополь делается последняя ставка. Мур язвительно запишет: “Самое ужасное то, что во всем этом есть трагичность, все это отдает мелодрамой, которую я ненавижу”.
Комнаты распределяет горсовет, куда определят, там и надо жить. Мур отмечает в дневнике, что лучшие будут отданы семьям и профессорам филиала Ленинградского университета, которые прибывают 21 августа. Интересно, что сюда с университетом приедет сын Алексея Толстого Никита, а затем к нему 30 ноября 1941 года отец его жены – Михаил Лозинский, который всю войну будет переводить в Елабуге “Божественную комедию”, а именно ее вторую часть – “Чистилище”.
21 августа Цветаева и ее сын наконец переезжают в комнату, предоставленную горсоветом. Это изба на улице Ворошилова, 10. Им отвели часть горницы, отделенную перегородкой, не достававшей до потолка. За занавеской, так как двери в комнату не было, можно было попасть в пяти-шестиметровый угол с тремя окошками на улицу. В закутке – кровать, кушетка, стул и тумбочка. Фамилия хозяев – Бродельщиковы.
Мура раздражает все – комната, город, улица, уже и новые товарищи. Видимо, 22 и 23 августа Мур и Марина Ивановна заняты поиском работы, переживанием новых обстоятельств. Они решают, что пора ехать в Чистополь, подгоняет еще то, что вещи остались на пристани – нераспакованные.
Цветаева панически боялась что-либо предпринимать сама – это видно по всем ее решениям. Ее судьбу определяли самые разные люди, которые оказывались в тот момент поблизости. Она сама писала о потере воли – то, что с ней происходило, можно определить только так.
24 августа, так и не получив долгожданную телеграмму от Лейтес, Цветаева сама отправляется на пароходе в Чистополь вместе с Сикорской, которая едет в Москву. Там же – некая дама из Литфонда по фамилии Струцовская, на советы которой все время ссылается Мур. Куда она подевалась в Чистополе – неясно. Известно, что Цветаева с собой берет шерсть для продажи. “Настроение у нее – самоубийственное, – пишет Мур после ее отъезда, – деньги тают, а работы нет”.
В Елабуге с мальчиками остается Нина Саконская, детская поэтесса и писательница, мать Саши (Лельки) Соколовского. Эту маленькую красивую женщину грядущая катастрофа заденет непосредственно.
Чистополь Цветаевой. 24–28 августа
23 августа Виноградов-Мамонт описывает в дневнике картины чистопольской жизни: “А в городе плач: 2000 мобилизованных отправили из города на фронт. Тяжелая будет зима!”
Все эти дни по городу в грязи по колено идут толпы плачущих женщин и детей. На этом фоне московская публика, и в частности Ангелина Степанова с писателями, в Доме культуры ставят 25 августа “Любовь Яровую” Тренёва.
Берта Горелик рассказывала, что к ним стала иногда приезжать Цветаева. Однако у рассказчика мог произойти некоторый сдвиг в памяти. Ей казалось, что Цветаева приезжала несколько раз, а скорее всего, в те дни она несколько раз заходила к Елизавете Бредель, жене писателя-антифашиста Вилли Бределя.
Приезжала и боялась оставаться ночевать, уезжала последним пароходом. Я уходила, чтоб им не мешать. Они говорили по-немецки, а я ничего не понимала, но не прислушивалась, старалась не мешать им. В один из дней предложила остаться переночевать, места в доме хватало, но Цветаева не осталась. Перед самым отъездом, зашла в дом и принесла огромный рулон гарусной шерсти, великолепного цвета, вынула ее и сказала:
– Купите у меня за 100 рублей.
Я была поражена.
– Да что вы говорите, 100 рублей стоит килограмм картошки на рынке, вы лучше свяжите себе кофту, зима ведь идет.
Я сказала, что могу дать ей 100 рублей, только не надо продавать эту шерсть. Но она отказалась, пошла к матери Долматовского, и та купила.
Возможно, из того горестного (гарусного) рулона шерсти была связана хорошая кофточка. В письме к Маргарите Алигер от начала 1942 года из Чистополя Наталья Тренёва (Павленко) упоминает о вязании: “И наконец – мы вяжем, да как – запоем, не отрываясь. Софка связала себе две кофточки, чудесные, надо сказать. Я, как более занятая по хозяйству, успела связать только одну. Мы даже в театр пытаемся ходить с вязаньем”. Софка – это Софья Долматовская, жена поэта Евгения Долматовского.
На улице Цветаева встретила Галину Алперс, жену театрального критика Бориса Алперса. Они были знакомы еще по пароходу. Сказала ей и женщинам, стоявшим рядом (одна из них была Елена Санникова), что хочет перебраться в Чистополь, но прописки и работы нет. На что Галина Алперс повторила ей то, в чем потом убеждала и Лидия Чуковская: главное приехать – пропишут. Алперс приводила в пример свой случай. А что касается работы, то женщины как раз обсуждали организацию писательской столовой. Тогда Цветаева и сказала им, что готова работать посудомойкой, это показалось ей выходом из положения.
Но столовая откроется только в октябре, встреча же на улице закончится тем, что Цветаева уйдет с Еленой Санниковой. О том, как переплетется судьба этих двух женщин, речь впереди, но самоубийство Санниковой через два месяца молва отнесет к той встрече, к отражению в ее судьбе гибели Цветаевой. Подруга Санниковой Галина Алперс написала, что они ушли с Цветаевой боковой улицей, взявшись за руки.
Есть еще одно любопытное свидетельство. Оно принадлежит писательнице Наталье Соколовой (Типот). В письме к Марии Белкиной, которое Соколова послала ей после выхода книги Белкиной “Скрещение судеб”, она рассказывает, что в первые месяцы эвакуации оказалась со своим маленьким сыном, заболевшим дизентерией, в чистопольской больнице. А ее мать жила в одной комнате с Жанной Гаузнер, дочерью Веры Инбер. Именно у них Цветаева провела одну из тех августовских ночей. Спустя годы Жанна Гаузнер, обсуждая с Натальей Соколовой те дни, вспоминала о Цветаевой: “Она плохо понимала реальную жизнь. Хотела работать на кухне, и это казалось ей нетребовательностью, величайшим смирением”. Получается, что ночь, проведенная в доме матери Н. Соколовой и Ж. Гаузнер, была после уличного разговора о столовой для писателей.
Какой бы унизительной ни казалась нам та записка, которую Цветаева написала о желании быть посудомойкой, но реальность была еще ужасней. Не так-то просто было получить и это место. Устроиться так, чтобы быть поближе к еде, хотелось многим. Может быть, кто-то объяснил Цветаевой, что и здесь перспективы нет?
Меньше всего Цветаевой был свойственен прагматический подход: мысль о том, чтобы оказаться рядом с кухней и оттуда что-то выносить, вряд ли приходила ей в голову. Место посудомойки было самым ничтожным, по ее представлениям, и она была готова и на него.
“Ты же помнишь войну? – говорила Гаузнер Наталье Соколовой. – Все были голодны, все хотели работать на кухне, поближе к пище, горячей пище, кипящему котлу. Изысканный поэт Парнах, полжизни проведший в Париже, сидел при входе в столовую (не то интернатскую, не то общую писательскую), не пускал прорывающихся местных ребятишек, следил, чтобы приходящие не таскали ложек и стаканов, – и был счастлив, что так хорошо устроился. Зина Пастернак была сестрой-хозяйкой детсада, работала день и ночь, львиную долю полагающейся ей еды относила Пастернаку. Ну как было объяснить Цветаевой, что место поломойки на кухне важнее и завиднее, чем место поэта?” И еще Гаузнер вспоминала, что, когда Цветаева ночевала у них, она все повторяла: “Если меня не будет, Асеевы о Муре позаботятся”. Это было вроде навязчивой идеи. “Должны позаботиться, не могут не позаботиться”; “Мур без меня будет пристроен”.
Известно, что в Чистополе Цветаева переночевала у Валерии Владимировны Навашиной, второй жены Паустовского, о чем написано в воспоминаниях Л.К. Чуковской. Однако у Паустовского была уже в 20-х числах августа комната, которая соседствовала с асеевской. Это подтверждается строками из письма критика А. Дермана к И. Новикову, который поселился в этой комнате после отъезда Паустовского в Алма-Ату.
“Мы в Чистополе с 3 августа, – пишет он. – Довольно много времени в усильях «устроиться», долго прожили в общежитии и т. д. А потом вдруг повезло. Паустовский с семьей решил уехать в Алма-Ату, и ко мне перешла принадлежавшая ему комната, отличная, необыкновенная, теплая, в центре. Сосед мой по комнате – Асеев с женой и бельсэрами. Был здесь обильный и дешевый рынок, сейчас – скудный и дорогой”.
Таким образом, получается, что Цветаева, ночуя в комнате Паустовских, не могла не общаться с Асеевым и сестрами его жены Оксаны. Как уже говорилось, сначала Асеев вместе с Тренёвым не подписал Флоре Лейтес разрешение на прописку Цветаевой в Чистополе. Когда же он лично встретился с Мариной Ивановной, то такое разрешение дал – но не устное, а письменное. На собрание он не пошел, вместо этого прислал записку с согласием. Тренёв остался при своем мнении.
Судя по письму жены поэта Зенкевича Александры Николаевны, 20 августа в Чистополь в военной форме прибыл К.Г. Паустовский. За несколько месяцев войны он побывал в Одессе, где пытался организовать фронтовую газету, затем, в самом начале августа, вернулся в Москву, обнаружил, что его квартира в Лаврушинском переулке разбомблена, и, пожив немного на даче у Федина, приехал к семье в Чистополь. Он не мог не встретить Цветаеву, хотя бы потому, что входил в совет по делам эвакуированных. Но почему он ничего об этом не писал? И когда Цветаева ночевала у Навашиной, где был Паустовский?[3 - В переписке с Ирмой Кудровой, автором биографии Марины Цветаевой, я подтвердила свои сведения о пребывании Паустовского в Чистополе. В ответ она выслала мне отрывок из дневника Л. Левицкого (секретаря Паустовского): “…она [Ирма Кудрова] считает, что я выдумываю, говоря, что Паустовский участвовал в чистопольском заседании, на котором решалась судьба Цветаевой. Но я никогда не утверждал, что Паустовский там присутствовал. Я ограничивался констатацией того, что К.Г. мне рассказывал об этом заседании и ругательски ругал председательствовавшего на нем Тренёва. Тогда, когда шел этот разговор, мне в голову не пришло осведомиться у него, рассказывает ли он то, чему был свидетелем, или передает это с чужих слов. Вера Васильевна Смирнова в ноябре шестьдесят второго поделилась со мной, что у нее хранится записка Марины Ивановны, в которой та просит устроить ее работать в столовой судомойкой, и заодно рассказала, что лучше всех в защиту Цветаевой выступил Паустовский. С другой стороны, почти все в один голос говорят, что, когда решалась участь Марины Ивановны, К.Г. в Чистополе еще не было”. Но теперь можно достоверно утверждать, что он приехал 20 августа, а выехал из Чистополя 1 или 2 сентября. Дата приезда Паустовского есть и в письме жены Зенкевича 20 августа, в письме Л.К. Чуковской к отцу от 21 августа, где говорится о приезде в Чистополь Квитко и Паустовского. Вторая дата находится в той же переписке Л.К. Чуковской с отцом, это письмо от 4 сентября 1941 года. Здесь всё вместе: и отъезд Паустовского, и гибель Цветаевой. “Паустовские, – пишет Лидия Корнеевна, – уехали в Алма-Ату, Шнейдеры – тоже <…> Сегодня 4.9. В Елабуге на днях похоронили Марину Ивановну Цветаеву. Она повесилась”. Эти сведения, несомненно, привез в Чистополь Мур. Но Паустовские точно уехали “до” – письмо длинное и пишется частями.]
Ксения (Оксана) Синякова, жена Асеева, комнаты которой соседствовали с навашинскими, рассказывала потом Белкиной, что Цветаева приходила к ним в Чистополе и они ее принимали. Ксения подчеркивала: хорошо принимали. Может быть, это и толкнуло Цветаеву к тому, чтобы завещать сына Асееву и сестрам Синяковым.
Паустовский, как выясняется, не успел узнать о судьбе Цветаевой и ее сына. Он покинул город, когда весть о самоубийстве еще не долетела до Чистополя, и было это 1 или 2 сентября, о чем писала Лидия Чуковская в письме к отцу. А свою комнату Паустовский и Навашина передали близкому другу, “старику” Дерману, с которым писатель дружил в еще довоенной Ялте. Так тот оказался рядом с Асеевым.
Но вернемся к странствиям Цветаевой по Чистополю.
Лидия Чуковская писала, что встретила Цветаеву 26 августа. В тот день проходило собрание Совета эвакуированных, решавшее ее судьбу. Лидия Корнеевна была совершенно уверена, что та пропишется в городе. Это следовало и из ее собственного опыта, в чем-то близкого цветаевской судьбе: у Чуковской был расстрелян муж. “Прописка в Чистополе для литераторов затруднений не представляла, – писала она в очерке «Предсмертие». <…> Совет эвакуированных выдавал всем приезжим справку со штампом Союза писателей за подписью Асеева, Тренёва и уж не помню чьей. Выдали справку и мне. Ищи себе комнату и отправляйся в горсовет, к Тверяковой. Та в свои приемные часы всегда на месте. Это доброжелательная и толковая женщина. Она расспрашивала, у кого дети, какого возраста, прикидывала, какой семье в какой избе будет удобнее: где какие хозяева, где хозяин пьет, где хозяйка сварливая, у кого корова, у кого козы. Когда приезжий находил себе комнату, она незамедлительно ставила штамп. Была бы справка. Писательских фамилий она, безусловно, не слыхала никогда ни единой”.
Цветаева сидела с Чуковской в коридоре и ожидала, пока закончится партийное собрание. Из кабинета вышла Вера Смирнова (тогда она была парторгом писательской организации Чистополя) и сказала Марине Ивановне, что ей нечего волноваться, судьба ее решена, она может прописываться. Против был один только Тренёв, все остальные согласны. С Чуковской они пошли в гости к Татьяне Арбузовой и Михаилу Шнейдеру, где Цветаева читала стихи, хотела вернуться к ним вечером, переночевать, но так и не пришла.
Как недавно выяснилось, она была и у еврейского писателя Нояха Лурье, с которым приятельствовала в 1940 году в Голицыне. В письме из Израиля его внучка Юлия Винер, которой тогда было шесть лет, пишет:
Цветаеву я в Чистополе видела, это правда, и именно у моего дедушки Нояха Лурье (я была в литфондовском детдоме, а он приехал позже и жил в какой-то лачуге в самом Чистополе), но никакого зрительного образа не сохранилось, я и понятия не имела, кто это, осталось только общее ощущение ужасной неприкаянности и несчастности, а я, сама в то время несчастная и неприкаянная, очень сильно это воспринимала. И потому эта женщина была мне неприятна, и хотелось, чтобы поскорей ушла. Может быть, я даже что-нибудь в этом роде ей и сказала.
Это стало известно почти случайно, сам Ноях Лурье не оставил воспоминаний о той встрече, может быть, из-за ее мимолетности.
Виноградов-Мамонт записывает в дневнике 27 августа – в последний день, когда Цветаева находилась в Чистополе:
Шел в 11 ч. в музей, а дорогу мне пересекла страшная процессия: 800 мобилизованных (35–42 лет), бородатых, изнуренных колхозников с мешками за спинами шагали к пристани. Кое-кто из них на руках несли детей. А вокруг каждого мобилизованного бойца воют бабы и по 5–6 ребятишек <…> рядом жена заливается горькими слезами, детишки прижимаются к отцу, быть может, в последний раз.
Эту картину не могла не видеть Цветаева. В Гражданскую она с лихвой хлебнула горя – голод, смерть ребенка, холод, страх, отчаяние. Принять в себя снова эту горечь – видимо, было не по силам.
Вот и на пристани, где встретила Лизу Лойтер, пианистку, жену поэта Ильи Френкеля, попросила вместо себя купить билет на пароход. Было много пьяных, Цветаева боялась их. Можно только представить, как пили мужики, уходя на фронт. Не случайна фраза из предсмертного письма Цветаевой о судьбе сына: “Пароходы – страшные, умоляю не отправлять его одного”.
Дочь Елизаветы Лойтер Марина Ковальская вспоминала: “Когда мама встретилась с Цветаевой, она везла в Казань к глазному врачу Юру Барта, у которого был поражен глаз, который, насколько помню, не удалось врачам спасти.
Я запомнила из рассказа мамы только то, что М.И. обратилась к ней с просьбой купить билет до Елабуги. Она была, по словам мамы, страшно измучена и голодна. А у мамы из еды был только арбуз, который они втроем и съели на пристани.
Содержание их разговора я не помню, или мама не передала мне его”.
Без меня Мур будет пристроен… 28–31 августа
Возвращение в Елабугу было тяжелым. Опять спорили с Муром, искали возможный выход. 29 августа решили брать подводу и ехать на пристань. Мур собирался выписаться из военкомата. 30 августа все изменилось. Точно так же было в Москве: казалось бы, они всё определили, решили – и вдруг все рушилось в последний момент.
Вчера к вечеру мать еще решила ехать назавтра в Чистополь. Но потом к ней пришли Н.П. Саконская и некая Ржановская, которые посоветовали не уезжать. Ржановская рассказала ей о том, что она слышала о возможности работы на огородном совхозе в 2 км отсюда – там платят 6 р. в день плюс хлеб, кажется. Мать ухватилась за эту перспективу, тем более что, по ее словам, комнаты в Чистополе можно найти только на окраинах, на отвратительных, грязных, далеких от центра улицах. Потом Ржановская и Саконская сказали, что ils ne laisseron pas tomber[4 - Они не бросят (фр.).] мать, что они организуют среди писателей уроки французского языка и т. д. По правде сказать, я им ни капли не верю, как не вижу возможности работы в этом совхозе. Говорят, работа в совхозе продлится по ноябрь включительно. Как мне кажется, это должна быть очень грязная работа. Мать – как вертушка: совершенно не знает, оставаться ей здесь или переезжать в Чистополь. Она пробует добиться от меня “решающего слова”, но я отказываюсь это “решающее слово” произнести, потому что не хочу, чтобы ответственность за грубые ошибки матери падала на меня. Когда мы уезжали из Москвы, я махнул рукой на все и предоставил полностью матери право veto и т. д. Пусть разбирается сама.
Можно только представить, что устроил ей Мур, когда они остались одни. Но он тоже на что-то рассчитывал. 31 августа – последний день каникул, он хотел идти в школу в Чистополе – это был его главный аргумент.
В последний день Цветаева была у Саконской. Либединская вспоминает, что уютный уголок, который она сумела создать в чужом доме в Елабуге, нравился Цветаевой. В закутке висело бакинское сюзане, которое та привезла с собой.
Вышитое на сатине, тогда это модно было, надо было как-то стены прикрывать. Это сюзане было большое, как ковер. На Востоке всегда оставляют несделанный завиток, потому что кончается работа, кончается жизнь. Такой завиток есть на всех ручных коврах. Саконская рассказывала, что Цветаевой сюзане очень нравилось. Оно спускалось со стенки и накрывало пружинный матрац, а рядом стояла настольная лампа, которую Саконская тоже привезла с собой из Москвы. Цветаева любила садиться в свете лампы на фоне сюзане. Саконская так и запомнила ее в предпоследний вечер. И еще она сказала, что отговаривала ее уезжать.
Нина Саконская умерла в 1951 году. Ариадна Эфрон разыскала Татьяну Сикорскую, но о попытках списаться с Саконской ничего не известно. Благодаря дневникам Мура сегодня можно узнать о тех, кто был в те дни рядом с Цветаевой.
Была некая Ржановская, еще семья Загорских. Кое-что о них удалось узнать. Все-таки рядом были писатели, кроме того, с Саконской у Цветаевой было множество прежних общих знакомых. Ждали вот-вот сотрудников Ленинградского университета, может быть, их и имели в виду Саконская и Ржановская, когда говорили о преподавании среди писателей французского языка.
Валентина Марковна Ржановская жила в Елабуге на Тойминской улице, дом № 1. Ее муж Евгений Семенович Юнга (Михейкин) был писателем и военным журналистом, работал в газете “Фронтовик”. А Загорский Михаил Борисович был в 1920–1930-е годы известным театральным критиком, его материалы, освещавшие театральную жизнь, в том числе и еврейских театров ГОСЕТ, “Габима” и других, часто появлялись в печати. Беда в том, что Загорский умер, как и Саконская, в 1951-м, когда до признания Цветаевой оставались считаные годы.
Собрано много рассказов елабужцев о том, что они разговаривали, общались с несчастной женщиной; в воспоминаниях многие полагают, что это была Цветаева. Однако вполне возможно, что они, спустя годы припоминая те дни, любую растерянную эвакуированную женщину могли счесть Цветаевой. Писатели в этом смысле более надежный народ, хотя бы потому, что они пусть отдаленно, но представляли, что она за поэт, или слышали о ней в Москве, как, например, Берта Горелик.
31 августа
Судя по предсмертной записке, Цветаева была абсолютно уверена, что сын в Елабуге не останется, а уедет в Чистополь. И как ей представлялось накануне, один он сможет устроиться лучше, чем с ней. Видимо, и на нее действовала советская идеология, представление о том, что заботу о сироте государство возьмет на себя. Как это ни печально, но, скорее всего, такая возможность – пусть в запале, пусть в ссоре – накануне могла ими обсуждаться. Мур же пишет в дневнике, что последние дни мать просила освободить ее, говорила о самоубийстве. И главное, на что хотелось бы обратить внимание: много говорилось о предсмертной записке родным, записке Асееву, но записка писателям, на мой взгляд, не до конца осмыслена.
<ПИСАТЕЛЯМ> Дорогие товарищи! Не оставьте Мура. Умоляю того из вас, кто может, отвезти его в Чистополь к Н.Н. Асееву. Пароходы – страшные, умоляю не отправлять его одного. Помогите ему и с багажом – сложить и довезти в Чистополь. Надеюсь на распродажу моих вещей.
Я хочу, чтобы Мур жил и учился. Со мною он пропадет (выделено М.И. Цветаевой. – Н. Г.). Адр<ес> Асеева на конверте.
Не похороните живой! Хорошенько проверьте.
Цветаева пишет именно елабужским писателям, а не чистопольским. Просит их позаботиться о мальчике, посадить его на пароход. Почему хотела отправить Мура к Асееву? Все-таки нельзя отказаться от мысли, что такое доверие к нему и сестрам Синяковым могло возникнуть в последнюю поездку в Чистополь при более короткой встрече с поэтом, о которой нам ничего не известно.
Итак, два самых близких человека, мать и сын, были истерзаны обстоятельствами, истерзаны друг другом. Вместо поддержки они мучили и боролись друг с другом. Оттого, наверное, и прозвучали слова Мура, так поразившие окружающих, о том, что Марина Ивановна поступила правильно. Но уже отмечалось, что жалость, боль, сочувствие к матери пришло позже, в Ташкенте, когда мера одиночества и даже одичания Мура превысила все возможные пределы. Вот тогда он и напишет в письме о ее страдании накануне гибели.
О самоубийстве написано много. О том, как в тот день Цветаева осталась одна, как ее нашли. Дневник Мура так и не прояснил, как проходили похороны, где оказалась могила; кто ее нашел, кто вынул из петли уже стало областью мифов. Но зато появилось много косвенных свидетельств. Сопоставив их с прежними, можно увидеть нечто новое. Еще раз попробуем разобраться в людях, которые окружали Мура в тот день. Ведь не к мальчикам обращала она свое письмо о помощи Муру.
Вадим Сикорский говорит, что 31 августа он сидел в кинотеатре и смотрел фильм “Гроза”. После вопля Катерины и молний на экране вдруг раздался женский крик: “Сикорский!” Сикорский пишет: “Я бросился к выходу. Жена писателя Загорского сообщила: «Марина Ивановна повесилась. Хозяин вернулся домой и наткнулся…»”
Мур, который боялся войти в дом, увидеть покойницу, ушел ночевать к Сикорскому. Весь следующий день он был в милиции, откуда забрал записки матери, в больнице, где получил свидетельство о смерти, в загсе, где взял разрешение на похороны. Когда он пишет, что М.И. была “в полном здравии в момент самоубийства”, то, скорее всего, имеет в виду результаты медицинского освидетельствования, которые были указаны в справке из больницы.
Через день, 2 сентября, ее хоронили. “Долго ждали лошадей, гроб. Похоронена на средства горсовета на кладбище”. По всей вероятности, провожали Цветаеву Мур, Саконская с сыном, Сикорский, Ржановская, супруги Загорские…
Конечно, хотелось расспросить фактически единственного оставшегося свидетеля тех дней – Вадима Сикорского. Хотя, судя по его собственным воспоминаниям, трудно было надеяться на что-то новое. Но случай вскоре представился сам. Он позвонил Марии Белкиной, чтобы обсудить с ней дневники Мура, та попросила разрешения поговорить с ним мне. Сикорский был доброжелателен, но вопросы принимал в штыки, говоря, что давно уже все рассказал.
Вот запись нашего разговора.
В. С.: Мур был замкнутым, молчун. Я был потрясен, когда прочел его дневники. Я не представлял, что он такой… умный, все понимает. Он никогда ничего не говорил, не обсуждал.
А Цветаева… она мне казалась ужасно старой, все время сидела и вязала. Я даже не представлял, какой она поэт. Она мне читала свою поэму “Царь-Девица”. Мне ужасно не понравилось. Узнал ее как поэта только спустя восемь лет. И был буквально потрясен. Елабуга была страшная. Там были не писатели, а какая-то мелочь. Я их и не читал никогда. Там был страшный быт. Мы выживали. И в этом нет ничего интересного. Мур ко мне пришел на одну ночь.
Н. Г.: Вы ее хоронили?
В. С.: Почему вы спрашиваете? (После паузы.) Можете считать, что меня там не было. Всем нужно про место на кладбище, всем, а зачем оно? Я как в дыму был. Пил тогда очень.
Н. Г.: В дневниках Мура написано, что будто бы Цветаева хотела, чтобы вы жили вместе. Хотела, чтоб мальчики дружили.
В. С. (смеется): Мама боялась влияния Мура на меня. Хотя чем он мог на меня влиять? Только высокомерным своим видом и молчанием. Они оба меня раздражали, честно скажу. Особенно когда в моем присутствии говорили по-французски. Мне казалось, что это ужасно неприлично. Культурные люди, а пользуются тем, что я не понимаю… В ту ночь прибежал ко мне, весь трясся…
…Я пришел (был списан) с Тихоокеанского флота. Меня комиссовали. Хотели снова забрать в армию, но я был по здоровью не годен.
Мне мать говорила, что в Елабуге будут писатели, будет интересно. А оказалась страшная дыра… Вы знаете, я вспоминать об этом не могу… Мне плохо, когда вспоминаю… Вот Аля – другое дело, с ней мы с мамой много общались.
Похороны эвакуированных
Когда кривляться станет ни к чему
И даже правда будет позабыта,
Я подойду к могильному холму
И голос подниму в ее защиту…
Б. Пастернак
Разговор о могиле Цветаевой начался очень скоро. В начале 1942 года в Елабуге на той же Тойминской улице, где жила Ржановская, поселилась близкая приятельница Пастернака Марика Гонта.
В письме от 25 сентября 1942 года Пастернак просил ее: “Напишите, в каком состоянии могила Цветаевой. Есть ли на ней крест, или камень, или надпись, или какой-нибудь отличительный знак?” Марика отвечает 12 октября 1942 года: “О Марине напишу особо. Когда хоронили Добычина, пытались установить место, где лежит Марина, и с некоторой вероятностью положили камень”. Как часто бывает, письма, в котором Марика собиралась особо сообщить о Марине, не сохранилось.
Я решила узнать, кто такой Добычин и когда его похоронили. Выяснилось все довольно скоро. В письме в Союз писателей на имя Фадеева З.Ф. Серякова, жена Н.Е. Добычина, пишет: “1 октября мой муж умер, пролежав пять месяцев в больнице, я осталась в Елабуге одна, так как все мои родные и близкие в Москве”. А 9 октября 1942 года М. Загорский и В. Ржановская, то есть те же люди, что были возле Мура в последние дни, просят руководство Союза писателей дать разрешение жене Добычина на въезд в Москву, чтобы позволить ей разбирать архив мужа. Тот Добычин, как оказалось, – переводчик с алтайского языка.
А вот письмо М. Загорского в Союз писателей Л. Скосыреву от 15 октября 1942 года:
С сожалением начинаю свое письмо печальной вестью: 1 октября умер Н.Е. Добычин. Сегодня мы его хоронили. Вот уже вторая потеря, первой была Марина Цветаева. Из членов Союза оказались здесь всего трое: я, Марголис и Зелинский. Н.П. Саконская уехала в Москву…
Еще одно несчастье, происшедшее спустя два месяца, – самоубийство Елены Санниковой. Санникова погибла позже, в октябре, но, забегая вперед, придется рассказать о ней именно здесь.
Известие о смерти Цветаевой принес Мур, приплывший в Чистополь. И вот чистопольский хроникер Виноградов-Мамонт фиксирует:
4 сентября. <…> утром пришло известие: мне перевели из Москвы 100 руб<лей>… Денег на почте я не получил, ибо в кассе – пусто <…>. (Там от одной писательницы узнал, что Марина Цветаева повесилась). Веселый, солнечный день и темно-синяя (“сапфирная”) Кама <…>
В этой записи особенно поразителен конец. Не надо думать, что хроникер – человек недобрый. Спустя два месяца он покажет себя с самой наилучшей стороны.
25 октября. Суббота. <…> В четвертом часу я заезжал в столовую – узнать новости. Сел с Арским за столик – глотать “шрапнель” (кашу). Вдруг приходит женщина и просит кого-нибудь из писателей помочь перенести труп Елены Санниковой (Обрадович сказал мне утром, что она повесилась), жены Григория Санникова – поэта. Никто из писателей не пошел. Я не считал возможным отказать в такой просьбе. Пришел на Красноармейскую, 125. На дворе лавка, на ней труп, накрытый простыней. Дали мне ее паспорт. Я взглянул на карточку, – и узнал в ней даму, которая 4 сентября сообщила мне: “Марина Цветаева повесилась”.