banner banner banner
Восемь белых ночей
Восемь белых ночей
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Восемь белых ночей

скачать книгу бесплатно

– Высматриваю свою звезду. – Поменяй тему, иди вперед, отпусти, поставь между нами дымовую завесу, скажи хоть что-то.

– То есть у нас теперь есть свои звезды?

– Если есть судьба, есть и звезда.

Ну и разговорчики.

– Так это – судьба?

Я не ответил. Это что, очередной издевательский способ захлопнуть за мной дверь? Или распахнуть ее с усилием? Она подталкивает меня к еще каким-то словам? Или к молчанию? Я опять увильну в уклончивость?

А спросить я, Клара, хотел одно: что с нами происходит?

Она не ответит, это понятно – а если ответит, то будет подколка с издевкой, кнут с морковкой.

Я что, обязана тебе отвечать? – спросит она.

Тогда объясни, что со мной происходит. Пока, понятное дело, хватит и этого.

Может, и туда не стоит соваться.

Все как прежде – молчание и возбуждение. Не говори, если не знаешь, и если знаешь, не говори.

– Да, кстати, – произнесла она, – я верю в судьбу. Кажется.

Это что – завсегдатай ночных клубов разглагольствует про каббалу?

– Наверное, у судьбы есть выключатель, – заметил я, – вот только никто не знает, когда включено, когда выключено.

– Полная чушь. Включено и выключено одновременно. Поэтому и называется судьба.

Она улыбнулась и бросила на меня взгляд: попался, да?

Как же мне хотелось, чтобы это переглядывание помогло мне набраться храбрости, провести пальцем по ее губам, задержать его на нижней губе, оставить там, прикоснуться к ее зубам, передним зубам, нижним зубам, а потом медленно ввести этот палец ей в рот, дотронуться до языка, влажного шустрого кошачьего языка, который произносит такие колючие язвительные слова, почувствовать, как он дрогнет, точно под ним набухают ртуть и лава, ворочаются злобно-сквалыжные мысли, которые вечно вызревают в этом котле, именуемом Клара. Я хотел опустить большой палец ей в рот, впитать в него весь яд ее укусов, укротить ее язычок – пусть язычок этот окажется лесным пожаром, а в нашей смертной схватке пусть этот язычок отыщет мой язык, раз уж я раздразнил его ярость.

Чтобы молчание не выглядело мучительным, я сделал вид, что поглощен лучом прожектора, будто этот смутный сноп света, странствующий по взбаламученной серой ночи, действительно отражал нечто серое и взбаламученное во мне, будто он блуждал по моему внутреннему ночному миру, выискивая не только то, что я мог бы ей сказать, не тень смысла того, что с нами происходило, но и некое темное слепое тихое место у меня внутри, которое этот луч (так оно бывает в фильмах о военнопленных) пытался выявить, но каждый раз упускал. Я не мог говорить, потому что не видел, потому что сам этот луч, скрещение часов с одной стрелкой, не способных показывать время, с компасом, не примагниченным ни к какому полюсу, напоминал мне самого себя: он не знал, куда направляется, не мог нащупать путь во тьме, не умел отыскать в пространстве ничего, что стоило бы принести к нам сюда на балкон в качестве предмета для разговора. Вместо этого он все указывал на обманки за Гудзоном, как будто там, за мостом, на другой стороне, лежал мир куда более реальный, как будто там жизнь обрисовывалась выпукло, а здесь была лишь подобием жизни.

Какой она внезапно показалась далекой, отгороженной таким количеством заслонок и запертых дверей, биографий, людей, которые стояли меж нами все эти годы, точно трясины и штольни (ими каждый был и пребудет), пока мы оставались на этом балконе. Был ли я окопом в чьей-то чужой жизни? Или она – в моей?

Чтобы показать, что молчание мое – не следствие неспособности придумать какую-то фразу, что я правда погрузился в мрачные глубокие мысли, которыми делиться не собираюсь, я вызвал в памяти лицо отца, каким оно было, когда я в прошлом году пришел его навестить поздно вечером после праздника, а он велел мне сесть на край его постели и рассказать ему обо всем, что я видел и ел в тот вечер, – «и начни с самого верха, а не с середины, как ты это всегда делаешь», чтобы потом найти повод вставить это самое: «Я теперь так редко тебя вижу», или «Я никогда не вижу тебя с кем-то еще», или «Если я вижу тебя с кем-то еще, она исчезает так быстро, что я и имя-то запомнить не успеваю», и в тот самый миг, когда я порадовался, как ловко ускользнул от более важного вопроса – сколько ему еще осталось недель и дней, прозвучал этот стародавний (налейте брома) вопрос про детей: «Я столько ждал, но больше ждать не могу. Скажи хотя бы, что у тебя кто-то есть». А потом, с ноткой сварливости: «Никого нет, верно?» Никого нет, отвечал я. «Хоть имена напомни – Элис, Джин, Беатриса и эта задавака-наследница из Мэна с огромными ногами, которая помогала нам складывать винные бутылки на балконе и не могла даже толком обернуть салфетку вокруг столовых приборов, потому что все время курила?»

Ливия, отвечал я.

«Почему так равнодушно, отстраненно?» Его слова. «ЖНН», говорил он. «Женись на наследнице». А в ответ я мог сказать только: все то, что у нее есть, мне никогда не было нужно. Всего того, что мне было нужно, у нее нет. Или еще жестче: у меня уже есть все то, что есть у нее.

Из сумятицы серого и серебристого на горизонте я заставляю себя сложить его лицо, но оно все пытается уплыть обратно в ночь – ты мне сейчас нужен, твержу я, дергая воображаемую нить, связывающую меня с отцом, пока на долю секунды больное изможденное лицо, которое я вызвал из небытия, не всплывает у меня в мозгу снова, а вслед за ним – призрак множества трубок, подключенных к респиратору в палате онкологического отделения больницы Маунт-Синай. Мне хотелось вздрогнуть от этого образа, чтобы нечто вроде тени сдерживаемого горя обозначилось у меня на лице и оправдало мою неспособность сказать хоть слово единственному человеку, который смог повергнуть меня в полное косноязычие.

Я посмотрел на Кларину «Кровавую Мэри», стоявшую на перилах, и подумал о мрачных обитателях гомеровского загробного мира – как они, шаркая, влекут свои мозолистые ноги к корыту со свежей кровью, которое и должно выманить их из пещер: «Там, откуда я пришел, нас таких много, и некоторые тебе совсем не понравятся, так что отпусти меня, сын, отпусти. Мертвецы доброжелательны друг к другу – и это все, что тебе нужно знать».

Бедный старик, подумал я, глядя, как он истаивает в блекло-серебристой ночи, – немногие его любили, почти никто не вспоминал после.

– Посмотри вниз, какие они здоровенные!

С высоты видно, как бесконечная с виду вереница неправдоподобно больших лимузинов остановилась у тротуара возле нашего здания: каждый выгружал бодрых пассажирок на высоких каблуках, а потом полз дальше, чтобы из следующего могли выгрузить новых, и двигался вперед, уступая место следующему. Что-то во мне всплеснулось при виде этой экстравагантной цепочки черных авто, сверкавших в белой ночи. Я как будто шагнул на странный, вдруг заполнившийся современной техникой Невский проспект.

Машины не уехали, а запарковались в два ряда по всей длине Сто Шестой улицы. Группа водителей собралась у памятника Францу Зигелю – перекурить и поболтать. Наверняка по-русски. На двоих были длинные темные пальто: духи, извлеченные из загробного мира Гоголя, того и гляди хором загорланят русскую песню.

Куда направлялись все эти люди? Вид машин, запаркованных столь величественно, заставил меня пожалеть, что я на этой вечеринке, а не на их. Все эти напыщенные расфуфыренные типы, прибывающие по двое и по трое. Как, видимо, изумительна их жизнь, как роскошна, думал я, почти позабыв про Клару – а она опиралась на перила рядом со мной, столь же завороженная этим зрелищем. Я почувствовал нечто граничащее с удовольствием, глядя, как легко меня отвлечь и обратить мои мысли к другим вещам вместо нее. Вот он – голливудский шик, хочется увидеть все это вблизи. А потом, сообразив, что пренебрегаю отцом, я застыдился: стоило ли его призывать, чтобы потом тебя поймали на мысли о лимузинах.

В результате мы с Кларой все-таки заговорили об этом луче, о гостях внизу, о других вещах – я стал задавать ей разные вопросы, чтобы поддерживать разговор, и вот упомянул между делом, что этот эпизод на балконе заставил меня вспомнить балкон в доме моих родителей, и как в Новый год отец каждый раз складывал на нем бутылки с вином, чтобы охлаждались, как в новогоднюю ночь мы вслепую пробовали вина с его друзьями и партнерами, ждали, какое из них будет признано лучшим, – эти дегустации всегда превращались в буйство, мама носилась туда-сюда, чтобы все голоса обязательно были поданы до того, как за несколько минут до полуночи муж ее произнесет стандартную стихотворную речь – так было до Маунт-Синая. «Почему на балконе?» – прервала меня Клара. Ее, надо думать, интересовало, почему я смешал два балкона и поместил ее в эту картину. Лучшее место, чтобы остужать бутылки с вином и содовой, если снаружи не дикая стужа. Кто-то всегда помогал мне разложить бутылки, скрыть этикетки, раздать самодельные таблицы для проставления баллов. «Ребенок в розовом кусте?» – осведомилась она. Я покорно пожал плечами, как бы говоря – да, пожалуй, зачем спрашивать, это не повод дразниться, я не хочу шуток на эту тему. Ее родители четырьмя годами раньше погибли в автомобильной аварии. Таким оказался ее едкий ответ на мой сбивчивый отклик на ее иронию.

Я – Клара. Не смей на меня наступать.

Она рассказала о последнем своем студенческом годе, обледеневшей дороге в Швейцарии, о юристах, о ночах, когда она не могла заснуть; ей нужно было спать с кем-то, с кем угодно, ни с кем, со всеми. Пристыженное хихиканье – а я как раз проникался торжественностью минуты.

Беседа получалась беспомощная и бесцветная, без искрометности, без бодрого перешучивания, которое до того обволакивало нас, точно запах ладана в залитой луною гробнице. Похоже, мы попали в те самые окопы, над которыми только что посмеивались, и во время возобновившихся пауз – они отстукивали, будто тяжелые мячи, возвещающие близость конца, – я поймал себя на том, что уже мучительно пытаюсь внести этот вечер в реестр памяти, будто над нами постепенно опускается занавес, остается спасать то, что можно, и думать о том, как уложить в памяти эти совместные мгновения, не слишком себя терзая. Придется рассортировать на «оставить» и «отпустить», прижать к сердцу то, что обещает к утру не утратить сияния – так фосфоресцирующие палочки наутро после праздника светятся вчерашним смехом и предвкушениями.

Хотелось бы после этой отбраковки оставить себе обязательные к запоминанию моменты: туфельку, бокал, балкон, льдины, бредущие по Гудзону, – все то, что надо бы унести с собой, как упакованный бифштекс, который не доел в ресторане: так после торжественного ужина не забываешь попросить кусочек торта для кого-то, кто не пришел из-за занятости, или для шофера внизу, для больного брата или родственника, что был вынужден сегодня остаться дома, или для той части собственной души, которой пакетик заботы дороже всякого ужина, а потому она редко выходит из дома, рассылая в мир теневые версии себя, подобно беспилотникам, что обшаривают сомнительную территорию, при этом дома осталась лучшая часть души, – так надевают в свет фальшивые драгоценности, а подлинники оставляют в сейфе, так начинают «проживать заново» те самые моменты, которые прямо сейчас проживают в реальном времени, в реальном мире, как вот я сейчас. Тело вышло в свет, но сердцу это не обязательно по душе.

Я снова подумал про то, как год назад отец попросил меня присесть на край постели и рассказать обо всем, что я видел, с кем танцевал: «Имена, имена, – твердил он, – мне нужны имена, нужны лица, твое вращение в гуще жизни для меня – как дар, лучше послушать тебя, чем посмотреть тысячу передач по телевизору». Ему было неважно, что я пришел очень поздно. «Ну и что, все равно мне не спится, и мы оба знаем, что скоро я отосплюсь досыта». Если бы он был жив, я начал бы с двух слов и с самого верха сегодняшнего вечера. «Я – Клара. Явно из реального мира», – сказал бы он.

Она из реального мира?

Она – не другие?

Ее тревожит, что я из других?

Или Клар вообще не тревожат такие вещи?

Потому что они и так всё знают. Потому что они и есть мир, в мире, из мира. Они здесь и сейчас. А я – повсюду, нигде, жизнеподобие. Я то ли то, то ли сё.

И мне хочется думать, что эта встреча еще застынет в окончательную форму, или пока не совсем произошла, она в процессе воплощения неким небесным изобретателем, у которого не все получается ладно, он ничего не продумал до конца, так что придется нам теперь импровизировать, пока за дело не возьмется ремесленник посноровистее и не даст нам возможность все повторить, но толком.

Мне хотелось вернуться вспять и вообразить ее человеком, который еще не открыл своего имени, но уже явился мне, как люди являются в предрассветных снах, чтобы на следующий день обернуться явью. Кто знает, может, мне еще выпадет повторный шанс. Но с двумя условиями: что я окажусь на совершенно иной вечеринке и напрочь забуду, что был на этой. Как человек, возвращающийся от гипнотизера или из прежней жизни, я познакомлюсь с новыми людьми – и не буду знать, что пока с ними не знаком, но страшно хочу познакомиться, жаль, что не познакомился раньше, и пообещаю никогда их не забывать, не отпускать из своей жизни, пока некто не явится из ниоткуда и не скажет чего-то неловкого, пытаясь представиться, и не напомнит мне про женщину, с которой мы встречались раньше, или пути наши пересекались, но мы почему-то не столкнулись, а теперь нужно во что бы то ни стало познакомиться снова, потому что мы выросли вместе, а потом потеряли друг друга или через многое вместе прошли – например давным-давно были любовниками, но потом нечто позорное и тривиальное, например смерть, встало между нами, но уж на сей раз ни один из нас ничего такого не допустит. Скажи мне, что тебя зовут Клара. Ты – Клара? Твое имя – Клара? Клара, скажет она, нет, я не Клара.

– Люблю снег, – выговорила она наконец.

Я молча уставился на нее.

Собирался спросить почему.

А потом решил сказать, что завидую людям, которые могут сказать, что любят снег, не ощущая стеснения и неловкости, – это как писать стихи в рифму. Но это показалось неуместно надуманным. Я решил поискать другую реплику.

И пока я вновь мучительно соображал, как заполнить паузу – чем-то, чем угодно, – до меня дошло, что, если она говорит, что любит снег, значит, скорее всего, и ей повисшее между нами молчание совершенно невыносимо и она решила, что придушить простую мысль – большее зверство, чем высказать ее вслух.

– Я тоже люблю, – сказал я, радуясь, что она проложила путь к простоте. – Хотя и не знаю почему.

– Хотя и не знаю почему.

Она вновь пытается сказать, что мысли наши движутся параллельным курсом? Или просто рассеянно повторяет, уничижая, бессмысленную фразу, которую я выговорил, чтобы усложнить предельно простую вещь?

Все равно мне понравилось, как она едва ли не выдохнула: «Хотя и не знаю почему». Надо было нагнуться к ней и обвить рукой ее талию. Дозволительно ли нагнуться к Кларе, обвить рукой ее талию, коснуться губами ее губ?

Несколько лет назад я бы поцеловал ее без колебаний.

Теперь, в двадцать восемь, уже не знаю.

Кто-то распахнул балконную дверь и шагнул к нам.

– Нашлась, – проговорил он. А потом, сообразив задним числом: – Помешал вам? – спросил он – и глаза, как мне показалось, блеснули озорством. – Так вот где ты пряталась, – произнес дородный мужчина, нагнулся и поцеловал Клару. – А мне сказали, ты еще не пришла.

– Пришла, Ролло, мы просто вышли меня покурить, – сказала она другим голосом, с налетом кичливости – его прежде не было. Она жестом велела пришедшему закрыть стеклянную дверь. – А то она бурчит.

– Да с тебя как с гуся вода, – хрюкнул он.

– Не хватало мне сейчас еще бурчания Гретхен.

– А с чего Гретхен будет бурчать? – осведомился я, не столько из любопытства, сколько в попытке вклиниться в ее языковой строй и сохранить прежний ореол близости.

– Она терпеть не может, когда я курю в окрестностях ее младенца. Чертова мать, ей бы только бурчать…

– А где очаровательная детка? – спросил я, пытаясь изображать плутоватость, тем более что никаких младенцев поблизости не видел. Стеб над Гретхен явно был дежурной шуткой в мире Клары, и мне хотелось показать, что я вполне способен внести в него собственный вклад – если так выглядит пропуск в этот мир.

– Ее младенец – подросток-астматик, которому, возможно, хватило воспитания с тобой поздороваться, когда ты пришел, – объявил дородный, решительно поставив меня на место.

– Мелкий хорек, – добавила ради меня Клара.

– Мелкий чего?

– Нев-важно.

Дородный обхватил ее за плечи в знак того, что прощает.

– А ты не замерзла, Кларушка?

– Нет.

Она повернулась ко мне.

– Ой, а ты-то, наверное, замерз.

То ли она силой втаскивает меня в свой мир, то ли это такой способ сделать вид, что между нами и раньше существовала дружба?

На самом деле в ответе она не нуждалась. Я и не стал отвечать. Вместо этого мы все трое, как по договоренности, оперлись на перила и уставились на бескрайний уходящий к югу простор бело-алых небес над Манхэттеном.

– А вот представьте себе, – наконец произнесла Клара, – что все электрические фонари на Риверсайд-драйв вдруг превратились обратно в газовые рожки – мы тогда смогли бы отключить этот век и выбрать другой, любой. Риверсайд в газовом свете выглядела бы такой заколдованной, что мы все решили бы, что мы в другой эпохе.

Слова трезвомыслящей любительницы вечеринок, которая не любит вечеринки, но ходит на вечеринки, однако при этом томится здесь и хочет оказаться в другом месте, в иной эпохе.

– Или в другом городе, – подхватил я.

– В любом городе, кроме этого, Клара, в любом кроме. Достал меня Нью-Йорк… – начал было Ролло.

– При твоем темпе иначе и быть не может. Ты бы замедлился и залег на дно. Может, нам всем стоит залечь на дно? – Она внезапно повернулась ко мне. – Это способно творить чудеса. Посмотри на нас, – произнесла она, как будто это «нас» существовало, – мы оба залегли на самое дно и являем собой воплощенное блаженство, верно?

– Клара залегла на дно? Так я и поверил. Ты всегда водишь людей за нос, Клара?

– Сегодня нет. Я сейчас именно такая, какой сегодня хочу быть. И, может быть, я хочу быть именно здесь, на этом балконе на Верхнем Вест-Сайде, на этой стороне Атлантики. Отсюда видно всю Вселенную с ее микроскопическими вздорными гуманоидами, старательно шевелящими всеми частями тела. С моего нынешнего места, Ролло, ты бы увидел все, в том числе и Нью-Джерси.

Толстяк тихо фыркнул.

– Эта нимформация, – объявил он, обратив ко мне глаза навыкате, – представляет собой беспардонную нападку на Гретхен, урожденную Теанек.

– А по правую руку, дам-мы и гыспода, – продолжала Клара, держа в руке воображаемый микрофон и подражая экскурсоводу, – находится главная достопримечательность вида из окон Теанек, храм Бней-Брит, а рядом с ним – храм Богоматери Неплодоносящей.

– Ишь, какая ты нынче колючая.

– Хватит, Ролло, не уподобляйся Шукоффу.

– Такой злюкой на дно не заляжешь.

– Я сказала – залечь на дно, не впасть в кому. Залечь на дно – значит многое переосмыслить, сохранить в душе, двигаться к переменам мелкими шажками, а не бросаться очертя голову в каждую затею, которая нам приспичила.

Короткая пауза.

– Туше, Клара, туше. Я забрел в долину скорпионов и наступил на эрегированный хвост самой злобной их матки.

– Я ничего такого не имела в виду, Ролло. Ты прекрасно знаешь, что я имела в виду. Я жалю, но без яда… Зима, – добавила она под последнюю затяжку. – Мы ведь все любим зиму и снег.

Непонятно было, к кому она обращается, к нему, или ко мне, или к обоим, или ни к кому, потому что было нечто настолько мечтательное и отрешенное в том, как она оборвала саму себя, подчеркнув для нас, что обрывает, что могла бы с тем же успехом обращаться к Манхэттену, к зиме, к самой ночи, к полупустому бокалу с «Кровавой Мэри», что стоял перед ней на перилах – призрак моего отца сделал из него крошечный глоток, прежде чем сгинуть с балкона. Хотелось думать, что она обращается только ко мне или к той части моей души, что сохранила ту же податливость, что и снег, скопившийся на перилах, – к той, в которую она погрузила свои пальцы.

Поглядев вдаль и вновь проследив за движением прожектора, я не сдержался.

– Однажды в полночь Вечность видел я, – произнес я наконец.

– Ты однажды в полночь видел вечность?

– Генри Воэн, – пояснил я, едва не корчась от смущения.

Она, похоже, порылась в памяти.

– Первый раз слышу.

– Его почти никто не знает, – сказал я.

И тут я услышал, как она произносит слова, которые, как мне показалось, пришли из прошлого, лет десять назад:

Однажды в полночь Вечность видел я —
Она Кольцом сверкала, блеск лия,