скачать книгу бесплатно
– Тедругие, – повторил я, чтобы заполнить паузу, повторив наименование, которое мы присвоили им по молчаливой договоренности, как будто слово это вмещало в себя все, что мы чувствовали по отношению к другим, и вбивало последний гвоздь в гроб нашей неприязни ко всему человечеству. Мы – точно два пришельца, решившие возобновить, пусть и с неохотой, отношения с землянами.
– Тедругие, – откликнулась она, все еще не выпуская тарелки, к содержимому которой ни один из нас так и не прикоснулся. Она мне не предлагала, я не решался.
Меня смутило, как она произнесла это «тедругие». Не с тем разочарованием, на которое я рассчитывал; слово выцвело в нечто одухотворенное, балансирующее на грани сожаления и прощения.
– Неужели все тедругие столь уж ужасны? – спросила она, глядя на меня в ожидании ответа, будто я был экспертом, который провел ее по некой незнакомой территории, неведомой и неприятной, на которую она забрела лишь потому, что сюда сместился наш разговор. Было ли в этом вежливое несогласие? Или хуже того: упрек?
– Ужасны? Отнюдь, – ответил я. – Необходимы? Не знаю.
Она призадумалась.
– Некоторые – да. В смысле, необходимы. По крайней мере, мне – да. Иногда хочется, чтобы было не так, – хотя в конце мы все равно остаемся одни.
И вновь она произнесла эти слова с такой скорбной искренностью и смирением, будто сознавалась в собственной слабости, которую пыталась преодолеть, но не смогла. Слова ее ранили меня в самое сердце, ибо напомнили: мы – не двое межгалактических странников, которые приземлились в одном и том же загробном мире, нет, – я пришелец, а она первый туземец, который встретил меня, и дружелюбно протянул мне руку, и сейчас отведет в город познакомить с друзьями и родителями. Я понял: ей нравятся и другие, она умеет проявлять терпимость к Шукоффам, пока они не перестанут быть Шукоффами.
– Вот так вот оно с темидругими, – добавила она, глядя задумчиво и отрешенно, будто все еще пытаясь определиться со своим отношением к ним. – Иногда лишь они и стоят между нами и канавой, напоминая, что мы не всегда одни, пусть даже нас разделяют окопы. Так что – да, они очень важны.
– Знаю, – ответил я. Видимо, я слишком далеко зашел, отвергнув человечество во всей его совокупности, нужно было сдать назад. – Я тоже терпеть не могу одиночество.
– Я совершенно не против одиночества, – поправила она. – Люблю быть одна.
Отмела ли она тем самым еще одну мою попытку подравнять наши жизненные позиции? Или, пытаясь трактовать ее слова в рамках собственных представлений, я попросту не понял их смысл? Может, я отчаянно пытаюсь утвердиться в мысли, что она похожа на меня – тогда она окажется менее чужой? Или я пытаюсь стать похожим на нее, чтобы показать, что мы ближе, чем кажется?
– Хоть с ними, хоть без них, пандстрах всегда рядом.
– Пандстрах?
– Страх, имеющий свойства пандемии, – в последний раз замечен в Верхнем Вест-Сайде вечером в воскресенье. Впрочем, его дважды видели и сегодня в середине дня, но не сообщили куда следует. Терпеть не могу середину дня. Просто зима пандстраха нашего.
Тут я вдруг понял – а мог бы понять и гораздо раньше. Ее не тяготило одиночество – не тяготило потому, что тот, кто надолго не остается один, любит оставаться один. Одиночество ей было совершенно неведомо. Я ей позавидовал. Возможно, ее друзья и, надо полагать, любовники или потенциальные любовники не давали ей возможности ощутить одиночество – сама она вовсе не против этого состояния, но любит на него сетовать, как вот человек, объехавший целый свет, с готовностью признается, что не был в Луксоре или Кадисе.
– Я научилась брать от каждого человека лучшее. – И это та, что подходит к совершенно незнакомым людям и приветствует их рукопожатием. В словах не было чванства, скорее приглушенная скорбь по поводу подразумеваемого длинного списка осечек и разочарований. – Я беру все, что они в состоянии дать, при любой возможности.
Пауза.
– А остальное?
Может, она и не то имела в виду, однако я, кажется, уловил намек на непрозвучавшее «но», задребезжавшее на конце фразы предупреждением и приманкой.
– Остальное на выброс? – предположил я, пытаясь показать, что достаточно опытен в делах любви и способен опознать ее мысль, а еще что и сам грешен – беру у людей то, что мне нужно, а остальное в утиль.
– На выброс? Пожалуй, – отозвалась она, хотя я, очевидно, не убедил ее тем, что предложил осмыслить.
Наверное, это было с моей стороны грубо и нечестно, потому что, возможно, она не это собиралась добавить. Она лишь рассеянно поддалась на мое предположение, хотя, вероятно, всего лишь собиралась сказать: «Я принимаю людей такими, какие они есть».
Или здесь прозвучало еще более конкретное предостережение: я беру все, что они в состоянии дать, при всякой возможности, так что поберегись – предостережение, которое я пропустил мимо ушей, потому что оно плохо согласовывалось с ее удрученным видом несколькими секундами ранее?
Я собирался было переключить передачу, отметить, что, наверное, мы вообще ничего в жизни не отправляем ни на выброс, ни в утиль и уж тем более не способны разлюбить тех, кого никогда не любили.
– Может, ты и прав, – оборвала меня она. – Мы придерживаем людей до того момента, когда они нам понадобятся, – чтобы они нас поддержали, а не потому, что они нам нужны. Не уверена, что я к людям неизменно добра.
Она напомнила мне о хищных птицах, которые не убивают, а только парализуют добычу, чтобы скормить птенцам.
А что происходит с теми, из кого выдирают лучшее, а остальное выкидывают?
Что происходит с мужчиной, который надоел Кларе?
Я – Клара. Я не всегда добра к людям.
Это такой способ расхолодить меня – или предостережение, к которому надлежит отнестись с недоверием?
Может, вся ее жизнь – кишащий вшами окоп, который рядится под модный бутик?
Может быть, сказала она. Некоторые люди всю свою жизнь проводят в окопах. Некоторые из нас проживают свои борения, надежды и любови так близко к окопам, что пропитываются их вонью.
Такой вот вклад она внесла в мой образ окопов. В устах такой женщины он показался мне слишком мрачным, безысходным, не вполне достоверным. Неужели она с ее расстегнутой блузкой, бриллиантовой подвеской и сияющим загорелым телом прямиком с Карибов воспринимает жизнь столь трагически? Или это – ее работа на демонический образ, который я сочинил, чтобы разговор между нами не прервался?
Что она имела в виду под любовями в окопах? Жизнь с кем-то? Жизнь без любви? Жизнь, в которой мы пытаемся кого-то изобрести и всякий раз натыкаемся не на того? Жизнь слишком со многими? Жизнь, в которой слишком мало или совсем нет людей значимых? Или это жизнь одиночек – их взлеты и падения, жизнь на бивуаках в больших городах в поисках того, что у нас уже язык не повернется назвать любовью, если оно выпрыгнет на нас из соседнего окопа и громко крикнет, что его имя – Клара?
Окопы. С людьми или без. Все равно это окопы. Особенно если речь о свиданиях. Она терпеть не может свидания. Муки-мученские, средоточие пандстраха. Не-терп-лю свиданий. Меня от них мутит.
Окопы в середине дня в воскресенье. Вот уж – в этом мы сошлись – настоящие ямы, родители всех сточных канав и лисьих нор. Les tranchеes du dimanche[3 - Воскресные окопы (фр.).]. Тут их внезапно озарил отсвет французского заката. Виль д’Авре. Коро. Эрик Ромер.
Субботы немногим лучше, сказал я. В субботу за завтраком так или иначе всегда приходит ощущение, что другие счастливее тебя – ведь они другие. Потом – два неизбежных часа в общественной прачечной, где так и хочется сбросить еще и собственную кожу, швырнуть вслед за носками и рачком спрятаться под камень, пока тебе плетут кокон нового «я», – в надежде, что из перестиранных вещей удастся создать себя заново.
Она рассмеялась.
Ее черед: окопы, болото амфибалентности, трясина потребительства, жижа безжизненности – ты обижаешь, тебя обижают, холодное неловкое рукопожатие расставшихся любовников, которые пришли оценить ущерб, покурить вместе, изобразить дружбу, уйти обратно в жизнь без любви.
Мой: сильнее всего нас обычно обижают те, кого мы меньше всего любим. Но в трясинное воскресенье нам даже их не хватает.
Ее: трясина, где не терпится провалиться в сон и так хочется быть рядом с кем-то, с кем угодно. Или с кем-то другим. Или еще когда некто лучше, чем никто, но нет никого, кто лучше.
Мой: трясина – когда проходишь мимо чьего-то дома и вспоминаешь, насколько в нем был несчастен и насколько несчастен теперь, когда больше там не живешь. Дни, со свистом улетевшие в трубу, – но ты бы дорого заплатил, лишь бы их вернуть, пусть теперь тянутся медленнее, а еще ты готов отдать что угодно, чтобы их не было вовсе.
– Высокая амфибалентность.
– Дни, которые я за последнее время не провел в трясине, можно пересчитать по пальцам одной руки, – сказал я. – А для дней в розовом саду хватит одного пальца.
А сейчас ты в трясине?
За словом в карман не лезет.
– Не в трясине, – ответил я. – Но – в подвешенном состоянии. На льду. То ли это капитальный ремонт, то ли полное списание.
Эта фраза ее позабавила. Она поняла, к чему я клоню, пусть даже смыслы и метафоры у нас запутывались все сильнее.
– И когда ты в последний раз был в розовом саду?
Как мне понравился этот переход прямиком к сути, к тому, на что я, собственно, и намекал всю дорогу.
Сказать ей? Да я вообще понял смысл вопроса? Или исходить из того, что мы говорим на одном языке? Можно было сказать: вот он, розовый сад, прямо здесь. Или: и помыслить не мог, что попаду в розовый сад так скоро.
– В середине мая, – услышал я собственный голос.
Как легко выпустить это наружу. Страх разговора о самом себе вдруг показался трусливым и тривиальным – каждое произнесенное сейчас слово было смыслонасыщенным и обнаженным.
– А ты? – спросил я.
– Ну, не знаю. Я в последнее время залегла на дно, просто залегла на дно – как и ты, полагаю. Можно назвать это спячкой, карантином, паузой – за мои грехи, за мое бог знает что. Период Rekonvaleszenz[4 - Выздоровления (нем.).], – добавила она, старательно имитируя пришепетывание венских психоаналитиков, которым обязательно употребить многосложное тевтонско-латинское слово вместо простого «выздоровления». – В принципе, тоже на капитальном ремонте. Да и вообще вечеринки – это не мое.
Это меня ошеломило. На мой взгляд, она была просто создана для вечеринок. Что я упустил? Испугавшись, что все наши смыслы запутались и исказились, я спросил:
– Мы ведь с тобой об одном и том же говорим, да?
Позабавленная и без секундной задержки:
– Конечно, и мы это прекрасно знаем.
Это ничего не прояснило, но мне понравился намек на сговор – самая пока волнующая и многообещающая наша общая вещь.
Я смотрел, как она двинулась в другой конец библиотеки, где стояли два шкафа с томиками «Плеяды», явно не читанными. Не похожа она была на человека, испытывающего муки-мученские.
– И что ты думаешь?
– Про эти книги?
– Нет, про нее.
Я посмотрел на блондинку, на которую она указывала. Она сказала: ее зовут Бэрил.
– Не знаю. Вроде бы симпатичная, – сказал я.
Я чувствовал: Клара предпочла бы сокрушительную инвективу. Но мне хотелось дать ей понять, что я лишь притворяюсь наивным и просто выдерживаю паузу, прежде чем пустить и это здание на снос. Она не дала мне на это времени.
– Кожа белая, как аспирин, икры размером с папайю, а колени так и стукаются друг о друга – ты ничего не заметил? – спросила она. – Ходит, отклячив зад. Смотри.
И Клара передразнила ее походку, оставив руки с тарелкой болтаться в воздухе – как будто это были лапы собаки, пытающейся изобразить человека.
Я – Клара. Я изобрела томагавк.
– У нее даже речь вразвалку.
– Не заметил.
– В следующий раз обрати внимание на ее ноги.
– В какой следующий раз? – осведомился я, пытаясь дать понять, что уже покончил с Бэрил и сдал в архив.
– Ну, зная ее, следующий раз не заставит себя долго ждать – она уже давно на тебя пялится.
– На меня?
– А то ты не заметил.
А потом, без предупреждения:
– Пошли вниз, там потише.
Она указала на винтовую лестницу. Я ее напрочь не заметил, хотя и смотрел прямо туда все то время, что мы беседовали в библиотеке. Люблю винтовые лестницы. Почему она не отложилась у меня в сознании? Я – Клара. Я лишаю людей зрения.
Это была не квартира. Это был дворец, прикидывавшийся квартирой. Лестница оказалась запружена народом. Юноша в тесном темном костюме прислонился к перилам – она его явно знала: он, громко, с легким надрывом воскликнув «Кларушка!», облапил ее обеими руками, она же пыталась спасти от него тарелку, и лицо ее изображало притворное «И думать забудь, это не для тебя».
– Орлу где-нибудь видела?
– Ищешь Орлу – отыщи Тито, – фыркнула она.
– Какая ты вредная. О тебе Ролло спрашивал.
Она пожала плечами.
– Павлу привет передай.
Это был Паблито, пояснила она. Она тут со всеми знакома? Вечеринки – это не ее? Да ну? И тут что, у всех есть прозвища?
Мы стали спускаться дальше, она дала мне руку. Я почувствовал ласку наших ладоней, сознавая, что в этом беспрерывном трении пальцев друг о друга столько же дружеского участия, сколько и неразгоревшейся страсти. Ни она, ни я никак это не комментировали, но и прекращать не хотели. Это была не просто игра движений, именно поэтому ни она, ни я не потрудились пресечь или скрыть неубедительное виноватое удовольствие от этого затянувшегося касания.
Внизу она ловко пробилась сквозь толпу и отвела меня в тихое место в одном из эркеров – три крошечные подушки будто бы дожидались нас в этом алькове. Она хотела было поставить тарелку между нами, но потом села совсем рядом со мной, а ее опустила на колени. Явно рассчитано на то, чтобы я заметил, подумал я, – соответственно, можно это как-то истолковать.
– Ну?
Я не представлял, о чем она.
Думал я об одном: о ее ключице с переливчатым загаром. Дама с ключицей. Блузка и ключица. До самой ключицы. Ключица эта теплая, что пылко меня манит, – застынь она в безмолвье могилы ледяной, – тебе бы днем являлась, ночью мучила б ознобом, и сердца кровь ты б отдала, чтоб жилы мои наполнить алой жизнью вновь[5 - Джон Китс, «Рука живая, теплая, что пылко…», пер. В. Потаповой. – Примеч. ред.]. Прикоснуться, провести пальцем по ее ключице. Кто был этой ключицей, что за человек, чья странная воля явилась и остановила меня, когда мне захотелось прижаться губами к этой ключице? Ключица, ключица, тебе ли не спится, весь век по тебе тосковать? Я уперся взглядом ей в глаза и вдруг лишился дара речи, мысли спутались. Слова не шли. В голове полная неразбериха. Не получалось сложить одно с другим, я чувствовал себя родителем, который учит карапуза ходить – держит за обе руки и говорит: сперва одну ножку вперед, потом – другую, сперва одно слово, потом – еще, но ребенок ни с места. Я пометался между разными мыслями, а потом замер, онемев – ничего не придумать.
Пусть она все это видит. Потому что и это мне тоже нравится. Еще минута – и мне даже не захочется скрывать, до какой степени меня ошеломил ее взгляд, измочалил, вызвал желание выложить всю подноготную. Еще минута – и я сорвусь, захочу ее поцеловать, попрошу разрешения ее поцеловать, а если она скажет «нет, ни под каким видом», тогда уж и не знаю, но, зная себя, думаю, что попрошу снова. И я знаю, что она знает.
– Ну, – прервала она, – расскажи мне про младенца возрастом в полгода с неделей в розовом кусте.
Она потрудилась сосчитать месяцы. И хотела, чтобы я это знал. Или тем самым она специально сбивает меня с толку, чтобы запутать еще сильнее и заполучить для себя – или для меня – простой выход из молчания, в котором мы оказались?
Не хотелось мне про ребенка в розовом кусте.
– А что? Губы надул, что ли?
Я качнул головой, имея в виду: ничего подобного. Просто пытаюсь ответить поумнее.
– Ты часто находишь любовь? – выпалил я, перекрыв себе путь к отступлению, млея от собственной дерзости и азарта. Обратного пути не было.