banner banner banner
Низвержение
Низвержение
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Низвержение

скачать книгу бесплатно


Психоделический белый постепенно тускнел, пока не приобрел форму нищенских и убогих в своей природе стен, о которые разбивались первые мысли. На месте обоев – потрескавшийся кирпич цвета запекшейся крови, лаконично рассказывающий немую историю всем тем, кто готов слушать. В этой комнате, кажется, заключен весь мой мир.

Неизвестное утро.

– Мориц, ты идешь? – прогудело по осенним трубам что-то далеко и сверху.

Этот горланящий набор звуков принадлежал Ему. Никаких имен для Него, только «Он». Он не имел имени с тех пор, как я убил Его, но Его тело продолжало вставать по утрам изо дня в день, встречая новое утро с одних и тех же фраз, которые Он не уставал повторять. Какого черта я продолжал терпеть Его в своей жизни? Не могу ответить на этот вопрос и по сей день. Наверное, дело в привычке и инстинктивной терпимости, которую невозможно было пересилить.

– Мориц, я опаздываю, – гул и треск из трубки в телефоне.

Мориц, сегодня четверг или пятница, ты идешь? Мориц, по твоей глупости, Мориц, по твоей невнимательности, я – Мориц. Мориц, твоя семья отвернулась от тебя, но не стоит забывать, что я и есть твоя семья. Мориц, кровные узы – узы рабства – они объединяют нас, эта паршивая кровь разделена на нас двоих от единственной ветви. Мориц, ты можешь отвернуться, но я все равно смотрю тебе в глаза, потому что кровь, кровь, кровь. Будь проклят весь твой род, Мориц.

За окном всего лишь утро, а солнце уже клонилось к горизонту. Я вижу сон во сне и приму действительность за ложь, когда проснусь. Только бы сохранить это чувство, когда мой сон начнет трещать по швам.

Я пытался собрать себя по частям – хоть с того дня, как я приехал, и прошло чуть больше двух недель, тело ломило так, будто ночной эпизод повторялся ежедневно, заканчиваясь каждый раз одинаково. Времени, пока Он соберется, было предостаточно, и я подумал чем-нибудь занять себя, пока Он бесцельно слонялся из комнаты в комнату в поисках пачки сигарет, которую он оставлял по старой привычке на кухне, на холодильнике. Пошарив рукой вокруг дивана, я нащупал изодранную книгу, корешок которой разваливался чуть ли не от каждого моего прикосновения. Обложка начисто стерлась, часть рукописи была навсегда утеряна, а мелкий шрифт текста едва ли предрасполагал к утреннему чтению. Строки, однако, были такими недосягаемыми и необъятными, что расстояние между ними спокойно могло вместить мое крохотное «Я», чтобы затем захлопнуться и замуровать меня в прозе. «Деревья в парке огрузли от дождя, и дождь как прежде и без конца падал в озеро, простершееся серым щитом». Ветви, отягченные влагой, клонились к земле, так? Тяжелые ветви, непроглядные кущи, деревья, выстроенные в ряд: они мокнут, потому что идет дождь, а ветви… Черт, про ветви там не было и слова – только про дождь и деревья. Попробовать прочитать заново. Итак, «Деревья в парке огрузли от дождя, и дождь, как прежде и без конца падал в озеро, простершееся серым щитом». Гладкий серый щит, что точно по размеру накрывает озеро сверху. Нет! Представляется только серый щит на фоне мелких деревьев, за которыми наблюдаешь сверху, затем окружающий фон растворяется и перед глазами только щит: никаких деталей на нем, никакого цвета – только круг, внутри которого еще целое множество этих кругов. Теперь щит находится в окружении других щитов: контуры их размыты, но воображение имитирует их кучность. Бесцветные щиты, и я уже не гляжу на озеро, я стою перед шеренгой щитов, притиснутых плотно друг к другу. Возможно, где-то там и идет дождь, но он за пределами шеренги, а сами капли дождя схожи с опилками, что сыпятся на гладкую поверхность металла. И ни одной мысли об озере… Далее: «Там проплывала стая лебедей, вода и берег были загажены их белесовато-зеленой жижей». Минимум акцента на стае, лебеди априори белые, а их клювы гуашного оранжевого цвета – собирательный образ лебедя, но дело даже не в этом. «Белесовато-зеленая жижа». Белесоватый – в определенной степени белесый, беловатый или же тускло-белый. (Кто-то тем временем открыл дверь в мою комнату.) Я задумался: можно ли чему-то в комнате дать характеристику белесоватого? Мое внимание частично еще на страницах книги, частично и безуспешно связывает белесоватый и зеленый, чтобы образовать из них жижу, на берегу, вроде бы. Жижа… «Они нежно обнимались, побуждая серым дождливым днем…», незаметно погрузив ноги в жижу, которую они и не замечали ранее. Тем временем вторженцем, как и ожидалось, оказался Он, всячески пытавшийся мне докучать, что-то активно жуя и громко при этом чавкая. Погодя немного, Он присел на диван, ожидая найти подушку за спиной, но, не обнаружив ее, потому что все подушки были заняты мной, расположился с краю. Что-то там ноги в воде, желтая жижа, накрытый щит и голубки… Ой, не голубки, а лебеди. Тогда Он поднял с пола пыльное покрывало, подложил себе под голову и продолжил чавкать что есть мочи. Что там с лебедями? «Они нежно обнимались, побуждаемые серым дождливым днем, молчанием намокших деревьев, щитовидным свидетелем озера, лебедями». Что-то громко хрустнуло у Него во рту, наверное, хрящ, хотя издали кажется, что в руках у Него колбаса с хлебом. Черта с два я почитаю – я это сразу понял по его лицу, когда через секунду он спросит: «Ну что, Мориц, идем?» Хрящи лебедей, говорите? Деревья тяготились хлебной коркой? Дождливый день, говорите? Дерьмовый, скажу вам, день.

– Мориц, – тряс Он уже меня за плечо, – Мориц, что за дела? Я не хочу из-за тебя опаздывать.

«Так не опаздывай!» – хотелось сказать мне, но тут я вспомнил, что все это время Он дожидался меня, потому мы уговорились вдвоем выбраться из дома, а там уже направиться по своим делам.

Наспех набив рюкзак всем барахлом моих дней, попутно обклеив пластырем мой несчастный мизинец, я выхожу из сна и просыпаюсь на улице, где Он и я направляемся в одну сторону, одной дорогой, одной жизнью, живя в одном доме, судьбой разделенный на двоих – наше наследство.

– Ты сегодня во сколько будешь? – спросил Он, чтобы спросить.

– Кто знает. Очереди – вещь бессмысленная и беспощадная. В последний раз дело дошло до восьми вечера. Я больше не буду там ночевать, как это уже было…

– Было и было, – улыбнулся он, как попытка исправить неисправимое.

– Я хотел бы повидать родителей. Я хотел бы повидать отца.

– Конечно, конечно! Они все там же, где мы их оставили…

– Давно ты у них был?

– Да, – ответил он, почесав голову.

– Ты никогда не задумывался…

– Нет, не задумывался. Я стараюсь о таких вещах вообще не думать. Что бы было, если – меня такое больше не утешает. В мире и без того действительно мало вещей, способных утешить. Понимаю твое стремление в Бюро и частично его разделяю, но нет… Не задумывался.

Этим Он был даже в чем-то выше меня. Он раздулся вширь, я раздулся книзу – мы могли бы даже понять друг друга. Но нет, ближнему навредить намного проще, нежели постороннему. Ближний может войти в положение, постарается понять, оправдать, даже если затаит самую глубокую обиду. В то время как осуждающий взгляд постореннего невыносим – чиновник буквально умирает от того, что сознательно наступает на ногу незнакомцу.

Затем потянулось молчание, прерываемое разве что случайными вопросами и прощанием перед развилкой в конце улицы. Это все, что Он мог выдавить из себя, за пределами чего лежит лишь крохотная пустота всей вселенной по сравнению с той, что у Него внутри. С Ним невозможно было общаться, Он постоянно ждал, что же я Ему скажу, какую же идейку подкину для беседы, иначе ведь воцарится молчание, зачастую глупое и неловкое. Мы даже не смотрели в сторону друг друга, не то что в глаза, и все лишь для того, чтобы лишний раз не ощутить эту почти осязаемую неловкость, что тянулась за нами еще с самого порога, с момента признания друг друга как родственников. Что сегодня тут, что сегодня там, и Апокалипсис в тот день, когда нечего будет сказать. Интересно, что происходило в Его голове, когда я ощущал эту самую неловкость? Неужели мы давились одним вопросом на двоих? Как человечество может ужиться на одной земле, когда два человека способны убить друг друга, живя под одной крышей?

Он работал в мастерской, занимался починкой всякого барахла и техники, и неплохо бы зарабатывал на этом, если б копил заработанные деньги, а не спускал их в унитаз. Как-то раз, в далекий период, когда я только заканчивал школу и собирался поступать в Портной, Он предложил мне приходить к Нему на работу и потихоньку учиться, чтобы иметь хоть какой-то опыт. Это был один из редчайших моментов Его просветления, когда можно было крикнуть после долгих копаний в земле: «Золото!». Я проходил два года подряд в мастерскую, параллельно совмещая одну учебу с другой, поначалу даже чему-то обучаясь и немного подрабатывая на этом, но со временем все чаще стал приходить и слышать от Него, будто бы заказов нет, все пусто, и мы сидели часами подряд, ничего не делая, когда Он всего-навсего не оставлял для меня работы. Наши посиделки закономерно сошли на нет, я все чаще предпочитал остаться дома бестолковому протиранию штанов в мастерской, и это вбило очередной гвоздь в гроб нашего взаимопонимания.

– Ладно, послушай, – немного замявшись, произнес Он, – у тебя не найдется мелочи?

Это лицо, это добродушное приятельское лицо… «Ты, бестолковый ублюдок, избил меня пару недель назад, а теперь делаешь вид, как будто ничего не произошло», – хотел сказать я, но вместо этого:

– Какие к черту деньги?! Какая мелочь? Послушай, я только недавно приехал, а ты уже тут как тут, ждешь, что у меня заваляется пара монет. Мелочи, да? Какие еще могут быть монеты, когда я приехал с двадцатью листами?! Этих денег хватило бы разве что неделю продержаться, и единственная причина, из-за которой я… Ай, впрочем, неважно, нет у меня уклей лишних, нет.

Его добродушные глаза сразу же потухли, внешность приобрела вид побитого уличного пса, а сам Он вызывал такую жалость, что я тысячу раз проклял себя за то, что вообще был способен что-либо чувствовать. Теперь мы шли обособленно, каждый из нас смотрел в свою сторону, якобы проявляя редкие искры заинтересованности в каких-нибудь уличных мелочах. Лесная днем – что может быть жальче.

Комнатный мальчишка вырвался из пут домашней обстановки на улицу, в поисках себе подобных, таких же слепых и невежественных, как и он сам. На нем была черная потрепанная шапка, которая была велика для него и в которой он был похож на цыгана, спущенные ниже пояса штаны – наследие от старших – кеды без шнурков и целая кипа поучений в голове, которыми он не умел пользоваться. На пути ему попадаются только беспризорники, дико обнюхивающие его, раздумывающие, брать ли его в свой круг, выискивающие его слабости, ибо каждый из этих драных беспредельцев был слаб сам по себе. Мальчишка вел себя неуверенно, чураясь каждого, как прокаженного, но вместе с тем старался запомнить новые слова, как только те срывались с немытых голодных ртов, и улавливать все, что ему говорят. Пытался даже произвести какое-то впечатление на других, стать хоть где-то своим. Нравоучительные уроки отца выветривались из головы быстрее, чем тот успевал их повторить утром и вечером, и вскоре отец убедился, что почва, коей являлся его сын, заросла сорняками. За семейными обедами молчание и громкое чавканье отца – целый мир подай-принеси, из которого мальчишка не мог вынести для себя ничего ценного. Сравнение со старшими основательно выбило почву у мальчика из-под ног, в результате чего сорняк никак не мог пустить корни. Тем временем, пока мальчик вращался в кругу бездомных, его детское мировоззрение каждый день подвергалось нещадной перестройке, пока он и вовсе не перестал различать цвета. Отец не готовил его к такой жизни, не готовил его расти среди детей, выросших без отцов.

– Слушай, – невольно сбросив темп, говорю Ему, – я даже до конца очереди ни разу еще не добрался, а у меня денег только что на дорогу. Я уже вторую неделю впустую в Бюро катаюсь, ты же знаешь. Я приехал сюда пустым.

И нищим. И зачем я тогда приезжал.

– Да ладно, – как бы вновь настроившись на волну добродушия, начал Он, – у меня еще осталась пара сигарет.

И Он дрожащими руками потянулся за портсигаром, подаренным ему когда-то в далеком прошлом, возможно, самим прошлым, таким же заброшенным и ненужным, каким и Он стал для всего мира. Как же Он цеплялся за портсигар, как же Он побито и неуверенно пытался вытащить сигаретку – я чуть не захлебнулся в чувстве жалости, я бы отдал все деньги Ему, лишь бы гнетущее чувство ушло. Пальцы самопроизвольно перебирали в карманах влажные бумажки, но я стерпел и это. Его помутневшие глаза быстро бегали от одной точки к другой и не могли найти утешения в окружающем мире. Я знал это, ведь было время, когда я пытался вытянуть Его из бездны, и изредка с этих глаз на мгновение спадал туман. Где-то внутри вновь зародилось желание помочь Ему, начать диалог, сделать что-нибудь, но к Нему было уже не подступиться – утекшей воды было достаточно, чтобы в ней захлебнуться.

Черт возьми, ты всегда был мертв. Все отвернулись от тебя, чтобы не смотреть на разложение трупа, ибо твою смерть уже зафиксировали. Я глядел на то, как твое тело извергает кровь, и видел в ней свое отражение, хоть и не понимал нашу разность. Мы не одно и то же.

– Слушай, мы могли бы куда-нибудь… выбраться, что ли.

Куда было выбираться, один лишь черт знал: каждый из нас двоих в свое время избороздил Ашту сотни раз вдоль и поперек, и давно уже стало ясно, что искать было нечего. Выбраться на плато, в тысячный раз увидеть то, что режет глаз и видно каждый день – скука и искушенность – зайти к тем-то и тем-то только для того, чтобы понять, что выходить было некуда, а завтрашний день только давит болью в затылке да маячит парой таблеток на горизонте. Это не какое-то частное видение мира, не пересказ баек с улицы под ночное зазывание кошаков в капюшонах, не сказано-сделано в два или в три утра, а всеобщее городское настроение. Бесполезно выть на луну. По этой же причине дома строились так близко друг к другу: люди и заведения кучковались, потому что чувствовали, что стоит им на метр больше оторваться друг от друга, и им уже никогда не сойтись вместе, и они будут потеряны для всех и самих себя.

Он кивнул, как будто выслушал меня, как будто согласился, как будто мы уже выбрались куда-то. Его обреченная улыбка говорила сама за себя, и не нужно долго думать, чтобы понять – Он не пойдет, даже если б и было куда. Почему? Потому что Ему комфортнее тонуть в собственном дерьме – Он не хотел спастись. Тянулись ничем не заполненные минуты, пока мы не разошлись на перекрестке каждый в свою сторону. Завтрашний день растворяется в стопке с анальгином. Я его перелистываю.

***

Со временем я научился ценить утреннее безлюдье, какое оно есть. Это служило мне своего рода подготовкой перед окончательным пробуждением. Никогда не любил разглядывать родную улицу при свете дня: узкая тропа, по обеим сторонам обвитая недалекими ульями многоэтажных зданий, громоздящихся, как паразиты, друг на друга, в результате чего Лесная всегда была между молотом и наковальней. Иногда между этими нерушимыми слоями проглядывали обветшалые одинокие дома с незамысловатой архитектурой – почтение памяти навсегда ушедшему прошлому. Страницы удачно забытых историй отпечатались на полуразрушенных останках древних монументов, служивших некогда жилищами обычных людей. Большинство лачуг были давным-давно заброшены своими жильцами, сгинувшими в поисках лучшей жизни. Призраки прошлого время от времени продолжали сквозить через заколоченные ставнями окна, печально улыбаясь всякому прохожему путнику.

Что осталось от этого? Сгнившие доски, обдуваемые ветром во все щели, забитые пылью убогие комнатки – бетонные могилы неизвестных солдат, строго пронумерованные друг за другом. Немного глубже – забытые Богом притоны с умалишенными обитателями, что боятся света, как тараканы под микроскопом или под гнетом башмака. Кроличья нора вела до таких безумств, которые казались невразумительными жителям более-менее цивилизованной части города, оставаясь для них исключительно подъездными новостями и слухами в духе «кто у кого скололся» или «кто у кого умер».

Всего лишь на мгновение я закрываю глаза, застыв столбом, точно загипнотизированный, напротив одной из бесчисленных пятиэтажек. Через мгновение я вижу сон наяву, вижу улицу, вижу десятки зданий самых разных размеров, фасадов, все в молчаливой красоте, в серокаменной белизне, все безымянные, ненужные, безликие – памятники моих дней. Ни к одному из зданий не прибита табличка с торжественным наименованием фонда и всякой другой юридической чепухи, никаких указателей, портретов в камне именитых людей, что здесь когда-либо могли проживать – ничего в этих зданиях не продается, внутри никаких магазинов, продуктовых, бутиков и аптек, никто их не продает, никому они не нужны, никаких вывесок об аренде, банкротстве, красных полос с телефонными номерами жирным шрифтом – ничего из того, что говорило бы о принадлежности зданий к чему-либо или кому-либо. Они не были заброшены, они не пустовали, это не были здания департамента где-то в центре – это были обычные ничейные здания без обозначений – ничейные ненужные здания в пустоте. Они такими запомнились и остались в моей голове… Я открываю глаза, но вижу еще кое-что. Вижу то, что было спрятано под покровом ночи, но теперь показалось на поверхности, да еще так, чтобы каждый мог это заметить, мог чиркануть спичкой в потемках свой души и запечатлеть неизведанный никем, но горячо ожидаемый Образ. На задней стене этажки я ясно вижу рисунок, уличное граффити черной краской по белой облицовке здания. Это был портрет всего в три или четыре мазка, где на месте лица вопросительный знак, на голове кепка в два черных мазка, а в груди, на месте сердца – белесоватая пустота многоэтажки. Портрет или символ, или что бы это ни было, означал Приход, явление наследника народу – то самое, затаенное явление, что передается из уст в уста, что устремляется молитвой ввысь в ночи, ослепляет и озаряет жителей подъезда своей неподдельной чистотой. Его символы были всюду – я стал замечать их на расклейках столбов, остановок, домов, кто-то держал даже постеры дома – такие вот рукотворные иконы в правом углу комнаты. И вроде бы стыдно, но вопросы веры сами по себе всегда касались стыдливости. Народ ждал избранника, что пришел бы, соизволил бы спуститься к нам, смертным, или же наоборот, поднялся б к нам, на плато, и наконец навел порядок в этом безобразии. Люди втайне передавали друг другу листовки, расклеивали и распространяли их в тиши ночи, а днем вели себя как ни в чем не бывало – безмолвно стояли в очередях, на остановках, в продуктовых, по уши в земле. Но каков он, этот Образ? Что за пределами пустоты для человека, пустотой рожденного?