banner banner banner
Полководец Соня, или В поисках Земли Обетованной
Полководец Соня, или В поисках Земли Обетованной
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

Полководец Соня, или В поисках Земли Обетованной

скачать книгу бесплатно


Соня обречённо понимает: пути назад нет. Но тут же принимает это как данность, не паникует, собирается внутренне, упрямо продвигается в полутьме вперёд и распахивает следующую дверь, уже зная, что та исчезнет, – и надо будет открывать следующую и следующую, пока… пока что-нибудь не случится… или куда-то не приведёт этот странный путь.

Пятая дверь, десятая… В некоторых комнатах пол не спускается, а поднимается – дверь оказывается почти у потолка. Так – вперёд и вниз, вперёд и вверх, вперёд и снова вниз, и снова вверх Соня идёт и идёт. Нетерпение подгоняет её: вот-вот она что-то найдёт! Что?

Исчезает очередная дверь за спиной. Но впереди тоже глухая стена! А по всему полу расставлены открытые сундуки – в слабом рассеянном свете мерцают в них изумрудные, рубиновые, малиновые, красные, жёлтые и прозрачные драгоценные камни.

– Клад! – вскрикивает Соня. – Не зря…

Она хотела воскликнуть, что не зря так отважно шла вперёд и теперь может раздать драгоценности всем, кого любит, и даже тем, кого не любит, но кто в благодарность за такой щедрый подарок обязательно сам станет добрым, и все сделаются счастливы, будут жить-поживать да мёд попивать. Однако осекается. Все, кого она любит и даже кого не любит, остались за семьюдесятью семью дверями. А зачем ей одной клад? Что делать с ним в каменной ловушке, из которой нет выхода?!

В ужасе Соня просыпается.

Горит свет, но за окном темно – значит, ещё ночь. Шкафы почему-то все открыты. Выдвинуты ящики комода. Везде непривычный кавардак. В комнату хозяек дверь распахнута, и сами они, растрёпанные, в шалях поверх длинных ночных рубашек, жмутся испуганно к стене.

Соне становится не по себе: из страшного сна она попала в кошмар наяву. Или это тоже снится?

Папа и мама с незнакомыми застывшими лицами стоят у стола, за которым развалясь сидит чужой неприятный мужчина в сером плаще и постукивает пальцами по столешнице. Двое солдат вытаскивают и складывают перед Серым книги и вороха бумаг – письма, конверты, папины лекции. Они не помещаются на столе, падают на пол. Серый заставляет маму с папой подбирать их.

– Пишите на каждой книжке и бумажке «обнаружено у меня», подпись и число, – приказывает металлическим голосом Серый.

Папа поспешно достаёт чернильницу и две ручки.

У Сони начинает противно сосать в животе. Ей почему-то невероятно стыдно, что мама с папой такие послушные и разрешают Серому хозяйничать и так разговаривать с ними. Стыдно до резей в желудке, до мятной пустоты в полом теле.

Мама с папой не должны знать, что она их видит такими, вдруг понимает Соня.

К счастью, никто не заметил, как она проснулась. Соня, будто во сне, вскидывается, накрывается одеялом с головой, оставив себе смотровую щель, и сквозь неё продолжает подглядывать.

Красивые длинные пальцы папы с ребристыми ногтями и кустиками чёрных волос подрагивают, когда он пишет, что велит Серый. А у мамы вовсю дрожат руки и губы – вот-вот расплачется! – но она тоже пишет. Ручка прыгает. Чернила разбрызгиваются по белой скатерти.

– Не могу писать, – взрывается она. – Зачем это? У нас нет ничего запрещённого! Мы честно трудимся на благо общества. Правда! Если кто про нас что нехорошее сказал, так это от зависти, что мы с нуля поднялись, живём достойно. Но вы ведь всё равно заберёте Адама?

– Пиши, пиши, догадливая! – почти добродушно хмыкает Серый и продолжает стучать по столу пальцами. – Непременно заберём. Лет на пять-семь. Но по правилам. На всё свой порядок. А насчёт запрещённого – может, в самом деле нет. Может, вы хорошо затаились?

У Сони ещё больше холодеет внутри: ведь под матрасом в её кровати мама прячет запрещённую книжку со стихами про жирафа, который бродит у озера Чад!

Серый продолжает размеренно говорить, мельком проглядывая подписанные мамой и папой бумаги:

– Вот муж твой однажды посидел? Посидел. Снисхождение ему дали? Дали. Выпустили. Поверили. Пожил на воле – мало ли что вредного удумал. Теперь снова посидеть надо – для профилактики. В интересах нашей советской страны. А ты: «правда, неправда»… У страны своя правда! Она главней твоей!

«Где это надо посидеть папе?» – удивляется Соня. Вспоминает: что-то похожее папа говорил про какую-то новую правду и про интересы страны, которые главнее. Только она не очень поняла – какие такие особенные у страны интересы, если не как у Сони, мамы, папы и других отдельных людей, которые в ней живут? И разве бывает правда новой и старой? В понимании Сони, правда всегда бывает только правдой, а неправда – неправдой. Но правда не может быть такой, как Серый!

«Блаженны алчущие правды, ибо они насытятся. Ох, Адам, накушаетесь вы этой правдой. Придёт она за вами!» – вспомнила Соня непонятное зловещее пророчество тёти Кыси.

Соня с ужасом догадывается: это папина правда пришла за ним! Пришла, чтоб он увидел её гадкое лицо и понял, что ошибался. Но поздно, поздно! Эта неправильная правда сейчас заберёт папу. Надо что-то делать!

– Маня! – шёпотом позвала Соня Ангела Маню. – Маня!

Пусть думают: это она во сне шепчет. Но Маня не появлялся. Ну ничего, сама справится.

Соня отодвинулась к стенке, на освободившемся месте кровати «поставила» светящийся дверной проём, перевалилась за воображаемый порог на край кровати и, наблюдая из-под одеяла за происходящим, стала ждать. Может, Дверь сработает, как тогда, с Колькой?

Но мешали сосредоточиться и правильно смотреть стыд за то, что она видит маму с папой такими испуганными, и за собственный противный мятный страх перед враждебной силой, ворвавшейся ночью в их уютный дом.

Волшебная Дверь не действовала.

«Цыплёнок жареный, цыплёнок вареный, цыплёнок тоже хочет жить! Его поймали, арестовали, велели паспорт предъявить», – вспомнилась Соне весёлая, но на самом деле очень жалостная песенка, которую часто напевала мама. Мама и папа были похожи сейчас на того бедного цыплёнка, который был «лишь куриный генерал и только зёрнышки клевал». Не отнимайте у мамы с папой их зёрнышек!

А голос мамы тем временем запел внутри Сони другую песню, героическую:

…Вот прапорщик юный со взводом пехоты
старается знамя полка отстоять —
остался один он от всей полуроты,
но не-ет, он не может наза-ад отступать!
Но не-ет, он не будет наза-ад отступать!
Вот кончился бой. И земля покраснела.
Врагов отогнали к далёкой реке.
И только наутро нашли его тело.
И зна-а-мя сжимал он в засты-ывшей руке.
И зна-а-мя сжимал он в засты-ывшей руке…

Соня всегда с замиранием ждала момента, когда мама грудным глубоким голосом будто взрыдает на долгом выдохе «не-ет» и сделает, вдыхая воздух, паузу перед тем, как медленно, будто ещё размышляя, протянуть: «он не может наза-ад отступать». В этой паузе Соня становится прапорщиком юным. Ей очень страшно, и она мгновение – только мгновение! очень долгое мгновение! – думает о бегстве с поля боя, представляя, как сейчас, прячась между мёртвых тел, быстро уползёт к спасительному лесу с открытого пространства, где взрываются снаряды и клубится дым. Ведь бой уже почти проигран! Бессмысленно сопротивляться. И зачем отстаивать неживое знамя, когда главнее остаться живым, спастись?! Чтобы потом, собрав новую армию, победить врага, – ведь это разумней, чем отстаивать деревяшку с тряпкой!

Но она не может бросить знамя! Хочет, но почему-то не может. Не может – и всё тут!

Что-то чёрненькое маленькое и трусливое в ней хочет бросить знамя, убежать.

А не может этого сделать что-то светлое и большое, которое тоже в Соне, но при этом, как ни странно, куда больше, чем она сама, – будто не только Оно её часть, но она часть Его.

И она понимает: бросить знамя – это предательство вовсе не деревяшки с тряпкой и даже не тех, кто понадеялся на неё, а предательство этого Большого Светлого. Непоправимая измена, которая так изменит Соню, что её никто никогда не узнает, и даже сама себя она не узнает, когда поглядит в зеркало. Потому что если уползёт с поля боя, то всё равно не спасётся, а навсегда превратится в Скрюченного Чёрненького, который угнездился в ней и нашёптывает: «Брось! Беги!», а это было бы ужасно.

Мама делает следующий вдох-выдох – от вялого вынужденного «не может» до гордого твёрдого: «нет, он не будет наза-ад отступать».

Всего лишь ещё один вдох и выдох. Но между ними рождается новая бесстрашная Соня, в которой парИт лёгкое сердце.

И пусть наутро найдут её холодное тело, но в застывшей руке она будет сжимать знамя, которое она не выпустила до конца. И на губах её будет играть радостная улыбка…

А мама с папой подписывают и подписывают для Серого бумаги и книги. Вот уже последние стопки вытаскивают из шкафа солдаты.

Сейчас они подойдут к сониной кроватке, засунут руку под матрас, где прячется жираф, шкуру которого украшает волшебный узор!

Соня превращается в юного прапорщика, который – вдох! – не может, выдох – не допустит этого!

Сейчас она поговорит с ними, как «говорила» с бандеровцами в ночных играх. Скидывает одеяло, будто внезапно проснулась. Садится в кровати. Трёт кулачками глаза и невинным взглядом окидывает комнату.

– Дядя, ты тоже хороший? – заспанным голоском спрашивает Серого, скорчив трогательную гримаску и застенчиво улыбаясь своей самой дружелюбной улыбкой.

– Тоже? – выдаёт себя Серый изумлённым вопросом, зная, видно, что его можно заподозрить в чём угодно, но только не в том, что он хороший. – Хороший как кто?

– Как мама с папой. Они тоже, как и ты, читать любят. И как тот солдатик, – Соня пальчиком тычет в одного из солдат с более симпатичным лицом. – Смотри, как он бережно держит книжки. Мама с папой говорят: кто любит книги, тот хороший! Мама с папой дарят тебе свои, потому что ты хороший? Папа добрый. Мама всегда говорит: ему ничего для людей не жалко…

Второй солдат начинает, как и первый, аккуратнее опорожнять полку, а Серый несердито прикрикивает на Соню:

– Ишь, шустрая! Разговорилась посередь ночи…

– Соня, разве можно незнакомым взрослым людям говорить «ты»?! – обретает голос мама.

Именно такой реакции и ждала Соня, чтобы произнести коронную фразу, которая должна окончательно убедить Серого в том, что он хороший:

– Ой, простите, – будто спохватывается она, обращаясь к Серому. – У вас такое доброе лицо, что вы прямо как друг, а друзьям говорят «ты». Вы будете дружить со мной?

– Буду, буду, – бурчит, отводя глаза, Серый. – Вот только с батьком твоим ещё трошки подружусь. Мы выйдем с ним, погуляем годик-другой…

И уже на «вы» обращается к Адаму:

– Собирайте вещички, Адам Суренович. Сами знаете, что брать.

Мама долго не может найти тёплые носки среди раскиданных вещей, и сама, как потерянная.

– Кончай работу! – устало обращается Серый к солдатам и поднимается. – Нэмае тут ничого. Ничого нэ заховано…

«А вдруг они напоследок мой матрасик поднимут?» – волнуется Соня. Надо чем-то закрепить эту маленькую победу. И придумывает.

– Мама, я опИсалась! – вдруг вскрикивает она и в самом деле делает это. Вряд ли чужие люди станут касаться испоганенного матраса. А книжку, если промокнет, можно будет высушить и проветрить…

– Ну что же ты, Соня, – раздражённо говорит мама. – Как маленькая! Подожди, сейчас папу провожу и тобой займусь…

Соня не в силах больше сохранять спокойствие и, уткнувшись в подушку, горько плачет, подвывая и вздрагивая всем телом. Пусть думают: она плачет от стыда, что опИсалась, и от того, что её обозвали маленькой. Жирафа и маму она спасла. Отогнала врага к далёкой реке. Но папу всё равно уведут. Папу спасти не удалось…

– Эх, малая! – Серый подходит к бьющейся в рыданиях Соне и треплет её по голове. – Бывает, бывает… Жизнь…

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Подслеповатые звёзды висели на тусклом осеннем небе. Прерывисто сопела уснувшая Соня.

– Я вернусь, Эва, и мы начнём всё сначала. Мы обязательно начнём всё сначала… всё сначала… сначала…

Последние слова Адама крутились в гулкой пустоте головы Эвы, – такая пустота образуется в комнате, откуда вынесли вещи, и только тупая иголка старого патефона, оставленного за ненадобностью и включённого напоследок, никак не может сойти с наезженной дорожки заигранной пластинки, и слова, ещё несколько минут тому назад наполненные живым смыслом, тёплым дыханием и несомые вдаль щемящей мелодией, сулящей надежду и счастливую жизнь когда-нибудь потом, потом, но которая обязательно настанет, не может не настать, повторяются и повторяются… …теряя с каждым повторением часть смысла, превращаясь в набор мёртвых шуршащих звуков.

Сначала? Разве это возможно, когда не осталось ни сил, ни надежд?

Опять безрадостные серые утра будут сменяться тоскливыми сумерками и одинокими ночами. А она, Эва, станет стареть среди дел и забот, сплетая из них рубашку для Одиссея, который Бог весть когда вернётся, – и злая судьба будет снова и снова распускать к вечеру сплетённое за день.

Её обманули! Неужели жизнь дана для того, чтобы без устали плести эту чёртову рубашку, зная, что каждое утро надо начинать работу снова, и гнать прочь женихов, пока сами не исчезнут вовсе, и обречённо ждать, когда тело разбухнет от жёлтого жира и воды, и она перестанет узнавать себя в зеркале?! Где Ты, который обещал «И аз воздам»?! Воздай же, наконец!

Опять мотаться по серым тюремным очередям и кабинетам равнодушных начальников. И шить ночами для соседок и сотрудниц опостылевшие платья с рюшками, чтобы скопить лишнюю копейку на передачи для Адама, витамины для Сони, скромные посылки для Иринки в Москву.

И бояться. Бояться. Что сгинет Адам. Что посадят и её. Что отнимут и отдадут в детдом Соню. Что выгонят из столичного института Иринку, которая скрыла, не написала в анкете, что отец – враг народа.

Натерпелась я много страха
на своём коротком пути.
Стала я совсем черепаха —
панцирь сверху и ужас в груди,

– складывались строчки.

Спазмы душили Эву. Звериный рык рвался из неё. Она вышла в обшарпанную ванную с облупившейся краской и ржавыми подтёками на трубах, закрыла дверь, чтоб никого не разбудить, опустилась на щербатый бетонный пол и завыла по-волчьи, засунув в рот кулак, как заглушку.

«Господи, если Ты есть… Дай мне мужества! Дай мужества! Почему Ты опять позволил отнять у меня моё?! Тогда уж забери и последнее, забери женское – жажду любви, желание прильнуть к сильной груди и затихнуть, ни о чём не думая, ни о чём не заботясь. Господи, покарай врагов моих и сделай сердце каменным»…

Наверное, её опять уволят с работы. Но может быть, это к лучшему, потому что на попутных машинах, на поездах «за ради Бога» надо опять следовать за Адамом от тюрьмы к тюрьме, от города к городу – до места ссылки, чтобы чувствовал поддержку, выжил и когда-нибудь вернулся к ней. Когда-нибудь… когда-нибудь.

Извечный женский инстинкт – сберечь, сохранить своё, собрать остатки разрушенного дома – владел Эвой, готовя душу к новым подвигам.

Эва снова взвыла от обречённости долженствования. Она устала сопротивляться. Не могла, не хотела двигаться. Но путь уже лёг у её дверей.

«И опять будут дальняя дорога и казённый дом… И ещё дальняя дорога и другой казённый дом. И ещё. Святый Боже, кинь мне под ноги дорогу в родной дом! Короткую дорогу. Впрочем, в этом случае можно и дальнюю – лишь бы домой! Как пробежала бы я её, пролетела, проползла. Сердце билось бы в нетерпении и гнало меня, не давая остановиться. Ноги не чувствовали бы камней и усталости. Где он, мой дом? Настоящий дом, где покой безопасности, где стены защищают, где шторы на окнах загораживают от недобрых взглядов. Обняться бы всем вместе на уютном диване под жёлтым абажуром и не размыкать объятий, а крепкие запоры не впустят чужого, не выпустят за дверь своего. Нет, в моём доме вообще не должно быть двери! И окон не будет. Но разве бывает такой дом? Нет, не бывает. А значит, ветер извне всё равно будет задувать в щели рам, выстуживать комнаты. И на кнопку звонка за дверью всегда могут нажать злые холодные пальцы. Ну почему, Господи, Ты так жесток и отнимаешь всё хорошее?! Тогда не показывал бы этого вовсе, не обольщал бы надеждой…»

Любовь, которой с детства не хватало Эве, всегда уходила, едва поманив, едва улыбнувшись обманной улыбкой. Всю жизнь Эва старалась привлечь любовь – отца с матерью, сестёр-братьев, потом – друзей и сослуживцев, потом – Адама и своих детей. Она так много делала для этого – заметьте, оцените! «Я люблю любовь!» – завороженная вычитанным в какой-то дешёвой книжке словосочетанием, она часто произносила его, шаманством повторения пытаясь приманить любовь, запереть в клетке и владеть безраздельно.

«У любви, как у пташки, – крылья!» – эти слова, порхающие вместе с легкомысленной мелодией, казались издевательством. Она с упрямством цельной и сильной натуры никогда не брала их в расчёт. Это у других любовь – пташка с крыльями. А от неё не упорхнёт, лишь бы влетела в клетку, – Эва жизни не станет щадить, чтоб своевольной птахе было хорошо.

Эва не отдавала себе отчёт в том, что инстинкт собственницы перекрывал в ней инстинкт любви. Что не всегда катаклизмы двигающейся вокруг истории были виновны в её одиночестве. Что если б Адама не посадили, то он, возможно, сам ускользнул бы из золочёной клетки её любви, где ему становилось тесно. И может, потому – а вовсе не из-за многолетних тягот тюрем и ссылок – он не смог быть мужчиной в эвиных крепких объятиях, настигших его через годы и километры. Птичка перестала петь.

И судьба в лице НКВДэшников, опять уведя его от Эвы, быть может, просто превратно истолковала его тайные помыслы…

Эву всегда интересовали не столько сами окружающие, сколько их отношение к ней и то, насколько прочно вписаны они в рисунок её бытия. Она без устали ткала этот рисунок отношений, но его элементы жили непредсказуемой жизнью – сплетённый узор назавтра рассыпАлся, исчезал, как мираж Фата-Морганы.

Нет, не вчера начала ткать Эва одиссееву рубашку из забот и хлопот. И предназначалась рубашка не для Адама-Одиссея, не для тепла и уюта. Потому что не рубашка это была вовсе, а сеть, в которую Эва пыталась поймать любовь и сберечь для себя навечно.

С детских лет Эва со страстным неистовством совершала подвиги самопожертвования во имя огромной малости – чтобы нравиться, чтобы любили, чтоб удержать тех, кто нужен.

Но ни им, ни злому року не нужны были эти подвиги – броуновское движение людей и ситуаций шло по неведомым ей законам. Её галактика то и дело рассыпалась – Эве никак не удавалось стать солнцем, удерживающим своей массой своенравные планеты.

Может, в жажде безраздельного владения была ошибка Эвы? Или в стремлении к завершённости, свойственном цельным натурам? В упорном желании закрепить раз и навсегда крепкими узлами понравившийся узор?

Может, следовало бы принять переменчивость мира, включить в узор случайности, прихоти людей, их настроения, страсти, влияние луны и звёзд, дуновения далёких ветров, смешивающих карты судеб?

И даже, может быть, вовсе перестать быть ткачихой, а попытаться угадать замысел Великого Ткача, смириться с Его волей, перестать бороться с гибельными ветрами, с многообразием запутанных дорог – и, приняв правила Игры, самой стать узелком в изменчивом узоре, камешком в недолговечном рисунке калейдоскопа жизни, пылинкой, из мириадов которых складывается Великий Путь, спроектированный не нами, но из нас слагаемый…

Всадник ли направляет коня? Или конь несёт всадника, произвольно выбирая дорогу? Или это прихотливо вьющаяся дорога несёт обоих к тайной цели, обозначая её лишь загадочными указателями вдоль обочины?

Мало кто из смертных умеет читать их и понимать препятствия на пути не как наказание, а как наказ – урок.

Не умела этого и Эва. Ей не хватало для этого дерзновенности самозабвения.

Ей не было дела до чужой непонятной Игры, её жестоких правил. Она хотела играть по своим правилам: восстанавливая нарушаемый то и дело порядок, пыталась остановить мгновение. Может, потому рубашка и расплеталась сама к утру следующего дня, который всегда немного другой, чем вчера?

Может, поэтому не было никогда полного удовлетворения, а было лишь ощущение тяжёлой работы жизни, копились разочарования и неудовлетворённость.