
Полная версия:
Ужас

Михаил Петрович Арцыбашев
Ужас
I
По обыкновению, весь вечер Ниночка провела у старичков Иволгиных. Ей было хорошо, весело у них и потому, что у старичков было светло и уютно, и потому, что от молодости, радости и надежд, наполнявших ее с ног до головы, ей везде было весело. Все время она болтала о том, как удивительно ей хочется жить и веселиться.
Часов в одиннадцать она собралась домой, и провожать ее пошел сам старичок Иволгин.
На дворе было темно и сыро. От реки, невидимой за темными, смутными силуэтами изб и сараев, слитых в одну и призрачную, и тяжелую черную массу, дул порывистый, сырой и упругий ветер, и слышно было, как грозно и печально гудели вербы в огородах.
На реке что-то сопело, медленно ползло с тягучим нарастающим шорохом и вдруг рассыпалось с странным звоном, треском и всхлипыванием.
– Лед тронулся, – сказал Иволгин, с трудом шагая против ветра.
Ветер рвал и мотал полы его шинели и юбку Ниночки и откуда-то брызгал в лицо мелкими холодными каплями.
– Весна идет! – весело и звонко, как все, что говорила, ответила Ниночка.
И действительно, казалось, что во мраке ночи кто-то идет по реке, по воздуху, по ветру. Идет властный, могучий, теплый и сырой.
– Вот скоро вы и домой! – сказал Иволгин, только для того, чтобы сделать приятное милой девушке, такой молодой, такой веселой, доброй и нежной, всегда возбуждавшей в его старом сердце особенное и теплое, и радостное, и грустное чувство.
– Да, теперь, слава Богу, скоро уже! – отворачиваясь от ветра, прокричала Ниночка, и голос ее радостно и сладко вздрогнул.
Они прошли темную и мокрую улицу и повернули на площадь. Там было пусто и веяло холодом, как из погреба. У ограды церкви еще лежал талый снег и смутно белел в сероватой мгле. За церковью, едва видной из темных и голых деревьев, точно черными костями шуршащих верхушками, выдвинулся большой кирпичный, с голыми углами, дом и взглянул прямо им в глаза двумя яркими освещенными, зловещими от общей тьмы, окнами.
– А, кто-то приехал, – с любопытством сказала Ниночка.
Они дошли до ворот, заглянули во двор, темный и глухой, откуда дохнуло в лицо теплым мокрым навозом, и остановились под крыльцом школы.
Ниночка протянула руку. Иволгин дружески пожал ее маленькие нежные пальцы своей старой ладонью и сказал:
– Спокойной ночи, маленькое счастье!
Надвинув ушастую фуражку на уши и торопливо перебирая палкой, он пошел назад, оглянулся на окна, мелькнул согнутой спиной в полосе их яркого света и ушел в серую ветреную мглу.
Ниночка торопливо поднялась на крыльцо и постучалась в темное окно. Кто-то вышел из ворот и, тяжело шагая по лужам, подошел снизу к крыльцу.
– Это ты, Матвей? – спросила Ниночка. – Ключ у тебя?.. Кто приехал?..
– Я, барышня, – сипло и хрипло ответил черный человек.
– У тебя ключ?
– Тут…
Матвей, скрипя ступеньками, поднялся на крыльцо, протиснулся мимо Ниночки и открыл дверь. Тихо скрипнув, она тяжело осела в черную тьму. Запахло хлебом.
– Кто приехал? – опять спросила Ниночка.
– Следователь с доктором да становой… В Тарасовке мертвое тело объявилось…
Ниночка ощупью прошла сени, вошла в классную и долго искала спичек.
– Куда я их всегда засуну?..
Матвей стоял где-то в темноте и молчал.
Ниночка нашла спички и зажгла лампу. Слабый свет, дрожа и замирая, расплылся по комнате, уставленной похожими на гробы партами.
– Мне, барышня, надо за лошадьми на пошту идти и чтоб понятых в Тарасовку тоже…
– Ночью? – удивилась Ниночка, стоя перед ним с лампой.
Матвей повел шеей и вздохнул.
– Вы бы, барышня, лучше к батюшке, что ли, пошли, а то дюже пьяные. Орут, спать вам не дадут, гляди.
– Ничего, – ответила Ниночка, – а разве очень пьянствуют?
– Да, известно, – не то с досадой, не то с завистью неохотно ответил Матвей и опять вздохнул. – Целый вечер без передыху пили… Вы бы, пра, к батюшке… А то это у них на цельную ночь…
– Ничего, – опять ответила Ниночка.
Матвей неодобрительно помолчал.
– Ну, так я пойду, значит.
Ниночка проводила мужика, заперла за ним дверь на засов, прошла в классную и ушла с лампой в свою комнату.
И сейчас же из-за запертой и завешанной ковром двери, которая отделяла комнату Ниночки от комнаты «для приезжающих чиновников», она услышала громкий, совсем пьяный смех, звон стекла и скрипение дивана. Из-под двери сильно тянуло табаком и еще чем-то тяжелым и горячим.
Ниночка отворила форточку, с любопытством оглянулась на дверь и, наставив ухо, прислушалась.
– Ладно, ладно… знаем мы вас!.. А сам небось давно уж зондировал… – кричал кто-то грубым и неприятным голосом.
– Тише, ты! – захлебываясь пьяным и тупым смехом, сказал другой.
И все трое захохотали так, что дверь задрожала.
– Нет, ей-Богу, господа, всего только один раз…
Ниночке вдруг стало отчего-то обидно и тяжело, хотя она ничего и не поняла. Смущенно и нерешительно она отошла к столу.
«И правда, лучше бы остаться ночевать у Иволгиных», – пугливо и брезгливо подумала она.
За стеной кричали, шумели, двигали стульями и иногда, казалось, начинали драться, как дикие звери в клетке.
Ниночка старалась не слушать. Она задумчиво сидела у стола, смотрела на огонь лампы и думала:
«А еще говорят, что образование смягчает человека… Наши мужики не стали бы так орать… Ведь знают же они, что я здесь… Нет, скверный человек от образования становится еще сквернее… точно он нарочно все это делает».
Потом она стала думать, что к концу апреля уже можно будет уехать.
«Хоть бы уже скорее… устала!»
И Ниночка бессознательно делала усталое, скучное лицо, но вместо того ей представлялось что-то веселое и светлое, впереди мелькали какие-то интересные лица, открывался какой-то широкий и яркий простор, и губы ее тихо и радостно улыбались потемневшим задумчивым глазам.
Кто-то вдруг дробно и отчетливо постучал в дверь.
Ниночка вздрогнула и подняла голову.
– С…сударыня, – так близко, точно в этой комнате, громко прокричал кто-то, – нельзя ли у вас с…свечечкой одолжиться?.. У нас лампа тухнет.
Ниночка застенчиво улыбнулась, как будто ее мог видеть говоривший, и так же застенчиво ответила:
– Ах, пожалуйста…
Она встала, торопливо порылась в комоде, достала свечу и подошла к двери. Задвижка была на ее стороне, Ниночка отодвинула ее, чуть-чуть приотворила дверь и просунула в щелку руку.
– Вот возьмите, пожалуйста.
– Тыс-сяча бл-а-дарностей, сударыня… – неестественно вежливо и пьяно путаясь, проговорил тот же голос, и Ниночке показалось, что он расшаркался, но свечи не брал. Ниночка держала руку за дверью и смущенно двигала свечой. Ей послышалось, как будто кто-то хихикнул, и вдруг почувствовала, что вблизи ее руки гадко, тайно и молчаливо делается что-то. Но прежде чем она успела сообразить что-нибудь, потная пухлая рука взяла свечу, с фривольной любезностью слегка прижав кончики пальцев Ниночки к скользкому, холодному стеарину.
– Мерси, мерси, сударыня, – торопливо и еще более неестественно проговорил тот же голос.
– Не стоит, право, – машинально ответила Ниночка и втянула руку обратно.
В соседней комнате как будто затихло. Слышалось только смутное, сдержанное гудение.
Ниночка успокоилась, села на кровать, устало вздохнула и стала раздеваться. Она сняла башмаки, юбку и кофточку и осталась сидеть в одной рубашке и длинных черных чулках, с голубыми резиновыми подвязками. Плотно обтянутые черным ноги казались мило маленькими и детски нежными, руки, тоненькие и круглые, наивно блестели. Она стала причесываться на ночь: выбрала шпильки на колени, начала плести косу.
– Сударыня, – опять раздался за дверью голос, – мы пьем чай… может, вы желаете с нами чашечку?
Голос был тот же пьяный, неестественно галантный, но что-то новое, беспокойное послышалось в нем: казалось, что при каждом слове у говорившего жадно и тревожно раздувались ноздри.
– Нет, спасибо! – испуганно ответила Ниночка, хватаясь за одеяло.
Голос умолк, и наступила тишина. Одну секунду казалось, что все молчит, но потом в форточку стало слышно далекое шуршание и сопение на реке. Ветер рванул ставню и прогудел по крыше, откуда посыпалось что-то и с стеклянным звоном разбилось внизу. Должно быть, сорвалась ледяная сосулька.
Нина тихо, почти крадучись, будто стараясь спрятаться, легла и натянула на себя одеяло до самого подбородка. Глаза у нее округлились, и с непонятным, но холодным ужасом, не моргая, смотрели на дверь, а в голове, точно вспуганные птицы, быстро и странно кружились мысли:
«Надо бежать… Хоть бы Матвей пришел…» Но вместо того чтобы бежать, она боялась пошевельнуться, крепче притягивая к подбородку одеяло судорожно зажатыми пальцами и стараясь себя успокоить:
«Чепуха, пьяные… что они могут сделать?.. Не посмеют же они войти…»
Ей казалось, что это так просто и несомненно, но в эту же минуту она уже чувствовала приближение чего-то невероятного, нелепого, но ужасного. За дверью было тихо.
– Ну да… а задвижку-то небось оставила… – страшным тихим шепотом прошептал кто-то близко-близко, точно над самым ухом Ниночки. И от этого шепота, ужасного именно тем, что он был еле-еле слышен, а она услышала его так, точно кто-то прокричал пронзительно и громко, смертный страх ударил в голову Ниночки. – А чем мы рискуем?.. – вошел в ее ухо тот же острый шепот, и в ту же минуту послышался странный, осторожный и зловещий шорох. Как будто за ковром кто-то тихо, чуть дыша, пробовал отворить дверь. Все хлынуло и закружилось в голове Ниночки, страшный животный ужас охватил ее тело и душу, какая-то острая и яркая мысль об ужасной, невероятной бессмыслице и о неизбежности осветила, казалось, весь мир, и как будто кто-то бросил ее. Ниночка вскочила и стала возле кровати, полуголая, маленькая и острокрасивая, как зверек.
Ковер тихо зашевелился, и из-за него, в тени, выступила и стала какая-то неопределенная и тяжелая тень.
– Кто… что вам!.. Уйдите, я закричу!.. – проговорила Ниночка жалким, дрожащим голосом.
Тень вдруг качнулась, шагнула, и большой красный, тяжелый человек не то упал, не то вошел в комнату. И сейчас же за ним выдвинулась другая тень и третья.
– А… мы пришли… поблагодарить вас за свечку… и… вообще… может быть, вам скучно… такая прекрасная девица и вдруг… – нелепо и страшно заговорил человек, и по его круглым и жирным, лишенным человеческого выражения глазам Ниночка увидела и поняла, что он пьян и еще что-то, последнее и неизбежное уже. И, метнувшись, как ущемленная, она дико и остро закричала:
– Помогите!!
– Тсс… ты! – испуганно свистнул кто-то. Потом огромный, тяжелый и горячий навалился на нее и всем телом придавил поперек кровати.
II
Они сразу отрезвели, когда все было кончено, и они пресытились, и тогда весь ужас содеянного предстал перед ними, холодный и растерянный.
На дворе уже серело, лампа тухла, в комнате было душно и гадко. Подушки валялись на полу, одеяло было сбито в ногах. Вместо рубашки на Ниночке были одни лохмотья, и она лежала голая, вся в ссадинах и синяках, извивалась, билась, плакала и кричала, и была уже не красива, а жалка и страшна, может быть, даже омерзительна.
Бледный длинный становой, в одной рубашке и рейтузах, держал ее на кровати, навалившись поперек всем телом, и зажимал ей рот. Доктор и следователь стояли возле, нелепо толклись на месте. Руки у них вздрагивали, глаза мутно ширились, лица странно серели в сумраке утра.
– Послушайте, голубушка… ведь теперь уже все равно… не воротишь… Послушайте… Ведь уже все равно теперь, поймите… – твердили все трое, перебивая друг друга разом, трусливо и растерянно замолкая.
Но Ниночка, в которой уже не было ничего прежнего, мягкого, нежного, милого, а только жалкое, изуродованное, грязное, извивалась в руках станового, рвалась и, безумно закатив глаза, кричала.
– Что с ней теперь делать?! – с отчаянием и трусливой злобой сквозь зубы проговорил следователь.
На деревне уже слышался неопределенный отдаленный шум. Под самым окном три раза громко и бодро прокричал петух.
– А!.. – пронзительно крикнула Ниночка, вырвав рот из-под руки станового, и вдруг его лицо исказилось страшной животной злобой. С беспощадной уверенной силой он схватил ее за лицо и страшно сжал, скомкал, так, что слюна и кровь облепили его пальцы. С секунду они смотрели друг другу в глаза, в упор, как бы сливаясь в один острый взгляд, и страшен был этот взгляд и нечеловечен.
– А ну, ну… зак-крич-чи! – с бессмысленным торжеством прошипел он.
III
Было ясное, солнечное утро. От домов и заборов еще лежали длинные мокрые тени, а там, где светило солнце, ослепительно сверкали лужицы и затоптанные в мерзлую грязь соломинки блестели, как золотые. На школьном дворе было уже пусто, и виднелись только ровные следы колес, оставшиеся на мокрой земле. В комнате для приезжающих была сдвинута вся мебель, кроме дивана, аккуратно и твердо стоявшего поперек двери, валялись бутылки, мутные стаканы, куски размокшего отвратительного пепла, растоптанные окурки. Было странно думать, что здесь были люди. За дверью, в комнате Ниночки, было тихо и неподвижно, и, казалось, ее плотно запертые половинки, как крепко стиснутые зубы, молчаливо хранят тайну.
Часов до одиннадцати возле крыльца школы толпились мальчишки и девчонки, гонялись друг за другом, толкались, дрались и звонко кричали, будто стая воробьев. А в одиннадцать часов наступила внезапная, тревожная и зловещая тишина. Кто-то, тяжело и отчетливо ступая ногами, с страшной вестью пробежал по улице, и улица ожила. Все зашевелилось, со всех сторон, точно из пустоты, появлялись и бежали к школе люди, черные, испуганные и кричащие. Прибежал старый Иволгин, толстый старшина и урядник. Дверь отворили, и в тихую, навсегда, казалось, замолкшую, печальную комнату Ниночки шумно ворвались люди с чужими, испуганно-любопытными глазами.
Было тут тихо и печально и говорило молчаливым скорбным языком о неведомом, страшном конце жизни. Все было прибрано, видимо, наскоро и неумело, чужими руками; мебель была расставлена в слишком резком порядке, кровать убрана, как давно брошенная и забытая, платье Ниночки сложено на стуле чересчур аккуратно, лживо. И пахло в комнате чуть заметным, почти неуловимым, но страшно неподвижным запахом.
Ниночка в чистой белой рубашке, с еще не разгладившимися складочками и еще пахнущей мылом, висела в углу комнаты на вешалке, с которой было снято все платье. Тоненькие руки, уже зеленоватые и беспомощные, висели вдоль тела, ноги в черных чулках с голубыми подвязками неестественно выгнулись, точно мучительно стремясь к земле, а голова была закинута назад, огромная, раздутая, синяя, с нечеловеческими стеклянными глазами, с шершавым синим языком, горбом вставшим в мертвом, холодном рту, с застывшей грязно-кровавой пеной на синих губах и с выражением ужаса и боли, уже непонятных, невообразимых живому человеку.
Дико кричал старик Иволгин, безумно кричали, бестолково говорили, точно внезапно сошедшие с ума, люди, ходил по улице тяжелый слышимый вздох и расплывался в сплошной черной массе, народа, навалившегося на крыльцо. Не было конца и меры ужасу и омерзению и росла ищущая месть.
IV
Становой, следователь и доктор приехали на другой день к вечеру не вместе, а порознь. Было еще светло, но тени уже стали вытягиваться, и в них забелел тоненький хрустящий ледок. Из волости пошли в школу, вокруг которой было уже пусто и стояли только двое безличных десятских с яркими бляхами. Чиновники молча поднялись на крыльцо и вошли в школу. Толстый, пухлый доктор тяжело дышал и бестолково шевелил пальцами, как придавленное животное царапает землю; худой, высокий становой шел впереди, и лицо у него было твердое, как камень, решительное и уверенное; а следователь держался в стороне, и тоненькая белая шея под его маленьким нахальным лицом с закрученными светлыми усиками ежилась и втягивалась в плечи.
Становой первый вошел в комнату и прямо подошел к трупу Ниночки, неподвижно и холодно сквозившему сквозь простыню. Одну секунду он смотрел ей прямо в страшное мертвое лицо, потом отвернулся и глухо, железным голосом сказал:
– Тащи…
Оба десятских проворно бросили шапки за дверь и, осторожно топоча лаптями, подошли к кровати. Руки у них дрожали, и ужас, и жалость видны были даже на согнутых, напряженных спинах, но дыхание их было тупо и покорно.
– Живее, – с тем же глухим и привычно твердым голосом сказал становой.
Мужики засуетились. Черные ножки дрогнули, поднялись и беспомощно опустились вниз. Из-под локтя, покрытого грубой, рыжей, как земля, дерюгой, выпала бледная зеленоватая ручка и свесилась к полу.
– Выноси на двор, в сарай…
Мужики двинулись, стали, опять двинулись и, перехватывая руками, понесли вон что-то, казалось, страшно тяжелое и хрупкое.
И когда черные ножки, странно вытягиваясь вперед, выдвинулись из дверей школы на крыльцо, тот же тяжелый подавленный вздох ужаса и недоумения пошел по улице, вдруг осветившейся сотнями широко открытых глаз.
– Разгоните народ, – быстро и с ужасом, задыхаясь, проговорил доктор над ухом станового.
Становой выпрямился. Лицо у него стало властное и холодное, и громким голосом он крикнул:
– Вы еще чего тут?.. Расходись, марш!.. Толпа молча зашевелилась, поежилась, колыхнулась и стала.
– Расходись, расходись! – вдруг нестройно и пугливо закричали урядник и десятские, махая на толпу руками.
Ниночку уже донесли до сарая и там опустили на подмерзлый твердый помост. Маленькая мертвая головка тихо качнулась и замерла.
Один из десятских, русый и бледный, пугливо перекрестился.
Становой мельком взглянул на него и машинально сказал:
– Ступай вон… Зови понятых.
Лицо мужика съежилось, как будто ушло куда-то внутрь, и тупой страх микроцефала выступил на его лице из-за светлой и прозрачной жалости.
V
После вскрытия доктор и следователь молча сидели в волостном правлении. На дворе уже стояла беззвездная ночь и черно смотрела в окно. В темной прихожей, казалось, кто-то стоял и слушал.
– Ах, Боже мой, Боже мой! – тихо вздрогнул доктор, скручивая папироску толстыми, как будто позабывшими, как это делается, пальцами.
Следователь быстро взглянул на него и заходил по комнате.
Обоим было невыносимо страшно и казалось невозможно смотреть друг другу в глаза. В отяжелевших головах, ставших вдруг огромными и болезненно-пустыми, как у сумасшедших, воспоминания проносились скачками и зигзагами. Они были бесформенные, но острые, как ножи.
– Ах, Боже мой, Боже мой! – тоскливо вздыхал доктор, умоляя о жалости, и ему хотелось развести руками, скорбно ударить себя в голову и плакать.
А следователь быстро ходил из угла в угол, все скорее и скорее, и похоже было на то, будто он старается от кого-то убежать. За ним неотступно скрипел пол, – кто-то невидимый, казалось, гонялся за ним. В круглой и гладко остриженной белой голове его, как мыши, стремительно бегали черненькие мысли и торопливо искали выхода. Вздохи доктора раздражали его. Ему казалось, что вздыхать нечего и некогда, а надо теперь одно: выкручиваться. Холодная мысль о маленькой погибшей женщине стояла в темном углу его мозга, неподвижная и ненужная.
– Ах, Боже мой! – вздыхал доктор.
Бешенство овладело следователем. Ему казалось, что эти тяжелые вздохи виснут на его мысли, и, юркие, изворотливые, они бессильно ползают и кружатся на одном месте. Он быстро повернулся и, выкатив маленькие прозрачные, как студень, глаза, бешено крикнул:
– Что вы ноете? Какого черта, в самом деле!..
Вдруг одна черненькая и юркая мысль выскочила и засверкала в его глазах обманчивым, неверным светом.
– Сам заварил кашу, а теперь и хнычет, как старая баба… – с страшным и зловещим выражением проговорил он, не глядя в глаза доктору.
Доктор понял и побагровел. Огромное круглое лицо его стало красно и блестяще, как раздутый шар. На всю комнату было слышно, как коротко и трудно задышал он.
– Что?.. Я?.. все я? – отрывистыми толчками, медленно поднимаясь на коротких ногах, заговорил он.
– Конечно, вы! – бешено встряхнув головой и ляскнув зубами, рванулся ему навстречу следователь.
Лампочка пугливо зашаталась на столе, и зеленый колпак, предостерегая, жалобно задребезжал. Свет падал вниз, на расставленные ноги и судорожно сжатые кулаки, а лица были в тени, и только глаза тускло и страшно блестели.
– Я? – переспросил доктор и подавился с хрипом и визгом.
– Вы, вы, вы! – пронзительно и дико закричал следователь.
– А кто первый сказал? – прохрипел доктор.
– Я в шутку сказал, а вы первый вошли!
– А кто бил по голове, по голове?.. Я?..
– А кто сказал, что нам бояться нечего?
Они стояли друг против друга, с искаженными в страшные гримасы лицами и потерявшими иное, кроме страха и ненависти, выражение круглыми глазами, и выкрикивали нагие и уродливые, как фантомы, обвинения. В их потерявшихся душах и помутившихся разумах как будто один невыносимо пронзительный голос, взывающий ради спасения:
– Не я, не я… он, он, он!..
Было похоже на то, как лезут друг другу на плечи, душат и колотят по головам попавшие внезапно в душный и узкий колодезь, полный страдания и страха.
Дверь стукнула, и, пугаясь звука, они сжались, побледнели и замолчали.
Вошел становой. На нем была холодно-серая шинель с блестящими пуговицами, твердая шашка. Лицо казалось каменным и глаза – металлическими. И весь он – серый и твердый.
Он подошел к столу, оперся на него руками и сказал, глядя в стену между ними:
– Сейчас начнем дознание…
И, не видя, но чувствуя, как они побледнели, он скривил на сторону губы и проговорил:
– А славно провели ночку… Жаль, дура попалась. Ну, ничего.
Он насмешливо посмотрел по очереди на того и другого и сурово, меняя голос, прибавил:
– Как бы там ни было, а нам не пропадать же из-за бабы… Надо выкручиваться. Что ж?.. Вот я сейчас узнал, что двое мужиков видели, как сторож Матвей Повальный выходил ночью из школы… А?..
– Ну что ж?.. – беззвучно спросил доктор. И опять черная юркая мысль выскочила в мозгу следователя. В горле у него всхлипнуло что-то радостное.
– Вот и спасение!.. Изнасилования не будет, будет грабеж… Грабеж понятнее и не так громок!.. Понимаете?.. Сторожа сбить с толку не трудно, я берусь… А изнасилования не надо…
– Ага… – как будто прислушиваясь к чему-то отдаленному и вытянув длинную жилистую шею, протянул становой.
А следователь торопливо, брызгая слюной и с безумной быстротой бегая глазами, шептал и хватался за рукав серой шинели.
По мере того как он говорил, чтобы свалить все на сторожа, толстый, вздутый доктор как будто слабел и раскисал. Новый ужас – еще ужас! – вставал перед ним, облеченный в трусливую, рвущуюся речь, и доктору казалось, что он не вынесет. И когда следователь замолчал, доктор грузно и бессильно опустился на стул, ударив локтями о стол, и, закрыв лицо толстыми пухлыми пальцами, глухо проговорил:
– Да, ведь это… Господи, что же это такое?
Становой медленно повернул к нему неподвижное железное лицо.
– А что ж делать? – холодно спросил он. – Да ведь за это каторга… За нас невинный человек пойдет!
На личике следователя все сильнее и сильнее разыгрывалось что-то безудержно дикое, какой-то исступленный восторг спасшегося зверя.
– Ну так что же? – твердо и жестоко, так спокойно, как самое обычное, сказал становой.
– Это невозможно… я не могу! – простонал доктор, еще крепче прижимая пальцы к лицу.
– Как это – не могу! – взвизгнул следователь.
– Нет, не могу… – не открывая лица, покачал головою доктор. И голос у него был скорбный, подавленный и глухой: – Не могу…
– А мог?! – крикнул следователь.
– То… не знаю как… случилось… Ну что ж… А этого не могу!.. – так же глухо возразил доктор.
– А, не можете? А в каторгу на двенадцать лет… а? – с бесконечной ненавистью и кошачьим торжеством, нагибаясь к самому его уху, спросил следователь. – А жена, а семья… а?
Доктор быстро оторвал руку от красного, мокрою, вспухшего лица, неподвижно посмотрел на него мутными, безумными глазами и, вдруг упав головой на стол, визгливо заплакал и застонал.
– Боже мой, Боже мой… что же это такое? Что же это такое?..
Голова его прыгала и ездила на краю стола, как большой мягкий пузырь.
– Да уймите его… – с холодным презрением сказал становой, отходя от стола. – Что тут дурака ломать… Не понимаю…
Доктор начал захлебываться, а потом стало казаться, будто он начинает громко и страшно хохотать.
Следователь пугливо бросился за водой, тыкал стучащий стакан в мокрые зубы доктора и трусливо твердил: