Полная версия:
Поцелуй фортуны
Шубка и тяжелые юбки тащили Анжель на дно, а освободиться хотя бы от мокрого меха не удалось: она только вовсе обессилела. Едва уперлась руками о края проруби, как откуда-то взявшееся глубинное течение стало ее ноги поднимать вверх и уволакивать под лед. Анжель опиралась, сколько сил было, руками об лед, пытаясь вылезти, но прорубь становилась все обширнее.
Теряя последнюю надежду, Анжель закричала, и… ей откликнулся торжествующий вой. Он был совсем рядом. Чудилось, волк ухмылялся, чуя поживу.
Анжель повернулась, пытаясь уплыть как можно дальше от волка, но, как ни студена была речная вода, она ощутила еще более холодные токи и поняла, что попала на стремнину.
Все. С этим ей уже не совладать. Или волк, или река – кто-то из этих двоих, равно алчущих, заберет себе ее тело. И, теряя разум от страха, Анжель издала дикий, нечеловеческий, предсмертный уже вопль (чудилось, вся душа изошла из нее в этом прощальном крике!), и сперва всего лишь эхом показался ей прозвучавший неподалеку отклик:
– Tiens ferme![14]
Поверить своим ушам Анжель не могла, но голос незнакомца повторял, чтоб она держалась, держалась… И Анжель ринулась, ломая лед, к нему навстречу, недоумевая, почему волчьи глаза по-прежнему светятся там, где кричит человек.
Хрустел лед под тяжелым телом, которое двигалось навстречу Анжель, и вот наконец ее протянутые руки вцепились в мех шубы, а в ноздри ударил запах мокрого сукна.
Незнакомец крепко прижал к себе Анжель, по- вернулся, сделал два-три мощных рывка и вместе с нею вырвался из смертельно-ледяных речных объятий.
Он отстранил от себя Анжель, вглядываясь в ее лицо, как если бы мог что-то различить в этой кромешной тьме, – и вдруг громко, утробно расхохотался, словно зарычал.
– Я так и знал, что еще увижу тебя! Так и знал! – послышался торжествующий голос, знакомый до тошноты, до отвращения, до смерти.
Лелуп.
Это Лелуп.
Волк.
Так он все-таки настиг ее, этот ночной хищник!
Глава 5
Роковая дама треф
Оливье де ла Фонтейн был из тех немногих счастливчиков, которые отправились из Москвы отнюдь не с пустыми руками. Сперва ему даже чересчур тяжел показался собственный ранец, в котором было порядочно-таки запасов: несколько фунтов сахару и рису, немного сухарей, бутылка водки. Однако основную тяжесть составляла не провизия, а некоторые премилые сувениры: сверток затканной золотом и серебром китайской шелковой материи, кое-какие драгоценные безделушки, несколько медалей и усыпанная бриллиантами звезда какого-то русского князя. Оливье никогда не кичился перед другими своей добычею и даже себя уверял, что эти вещи не сняты с мертвых русских, а найдены в подвалах или домах, обрушившихся от пожаров.
Еще в ранце хранился парадный мундир Оливье и длинная женская амазонка, очень красивая, орехового цвета, подбитая зеленым бархатом. Солдат, продавший Оливье амазонку, не знал, что это платье для верховой езды с длинным шлейфом, и пресерьезно уверял, что носившая ее женщина была больше шести футов росту. Оливье, намеревавшийся еще в начале пути облегчить свой ранец, хотел выбросить платье, но пожалел и оставил, выбросил только свои парадные белые лосины, предвидя, что они не скоро ему понадобятся.
Время показало, что он был прав: о парадах никто не помышлял, а из амазонской юбки Оливье сам сшил себе двойной жилет и сам простегал его; верхнюю же часть платья и лоскутья отдал какой-то маркитантке за бутылку рома. Еще он случайно разжился большим воротником, подбитым горностаем, однако не переставал ругательски ругать себя, что вовремя не позаботился о хорошей шубе – не тяжелой, а легкой, вроде бекеши или казачьего полушубка.
И вот как-то раз судьба оказалась к нему благосклонна. Небольшая группа казаков – не более пяти всадников, отправившись на разведку, слишком близко подобралась к колонне отступающих и уже изготовилась даже к нападению, когда из лесу показалась еще одна группа французов. Они были на сытых, резвых лошадях, навьюченных объемистыми тюками, и казаки сочли неблагоразумным связываться с превосходящими силами противника, который осмелел и начал даже преследование, радуясь случаю хоть как-то отыграться. Один казак отстал – лошадь у него захромала, и Оливье, пришпорив своего коня, кинулся на него. Прежде чем казак успел выстрелить, француз схватил его за ворот полушубка, но тут, откуда ни возьмись, появился громадный всадник (из вновь прибывших) с красно-синим, обмороженным лицом и тоже ухватился за казака. При других обстоятельствах Оливье не рискнул бы связываться с человеком, имевшим такой устрашающий вид, однако несправедливость (соперник был облачен в огромную доху) оказалась слишком явная, чтобы он мог уступить вожделенный казачий полушубок.
Между тем испуганная лошадь выскочила из-под казака, так что тот повис между двумя всадниками, однако извернулся, выскользнул из полушубка, рухнул на снег и тотчас же, вскочив, задал стрекача с таким проворством, что за ним и конный не угнался бы. Да и не до него было Оливье и тому, другому всаднику: они тянули трещавший по швам полушубок каждый к себе; и неведомо, сколь долго бы длилось сие соперничество, когда б краснорожий, изловчившись, не вытащил из-за пояса пистолет и не наставил его весьма недвусмысленно на Оливье, вынудив того обреченно пожать плечами и выпустить свой рукав, призвав на помощь свою всегдашнюю жизнерадостную философию: «Если на сей раз предпочла фортуна другого, то вскоре изменит и ему, ибо непостоянство – имя твое, женщина!» С такой вот лукавой усмешкою на своей худой физиономии он смотрел вслед победившему сопернику, удивляясь – куда это он скачет с меховым трофеем? И вдруг увидел в стороне укутанную попоной фигуру, неподвижно сидевшую на коне.
Победитель подскакал к ней, сорвал грязную, прожженную во многих местах попону и небрежно набросил на плечи полушубок. Оливье даже головой покачал, ибо жадность соперника, оказывается, объяснялась только одним: желанием одеть потеплее свою даму… ну да, на том коне сидела женщина.
Оливье всегда был любопытен не в меру, а тут его чуткий нос почуял весьма изощренную пищу. Оливье дал шпоры коню, подскакал к странной паре и отвесил по возможности низкий поклон и своему бывшему сопернику, и женщине.
– Тысячу раз простите, сударь, мою недогадливость и упрямство! – дурашливо блестя глазами, затрещал он. – Но кто мог предположить, что вами движет побуждение высокого рыцарства? Ради прекрасной дамы я и сам не замедлил бы раздобыть не только полушубок, но и… – Он осекся, потому что ему запечатали уста два взгляда: злобный, свирепый – мужчины и мертвенный, остекленевший – женщины.
Казалось, она не совсем понимает, что делает, что с нею происходит, ибо никак не могла попасть в рукава и двигалась так вяло, словно в теле ее не осталось никаких жизненных сил. Хотя лицо женщины оставалось безучастным, но Оливье все-таки узнал ее. Ведь и в прошлый раз он видел ее в состоянии такого же тупого равнодушия, хотя на глазах у нее застрелился ее муж. Да и невозможно было не узнать эти синие глаза с каймой длинных золотистых ресниц, эти тяжелые, словно из золота, кудри. Впрочем, сейчас чудные волосы ее обвисли кудлатыми сосульками, а роскошное бархатное платье имело такой вид, будто его выстирали в грязной воде, туго-натуго выкрутили, высушили прямо так, комом, и напялили, позабыв погладить. И все-таки даже такая – нечесаная, неопрятная, смертельно усталая – она была красива какой-то тревожной, бесконечно трогательной красотой, и сердце Оливье заныло.
Он видел ее всего лишь второй раз в жизни, но чего бы только ни отдал, чтобы не расставаться с нею больше! Должно быть, эта мысль ясно отразилась на его лице, потому что красномордый великан грязно выругался и так ткнул своим железным кулачищем Оливье в грудь, что тот едва не слетел с коня. Было очевидно: пока синеглазая красавица находится под покровительством этого грубияна, к ней не подступишься!
И все же Оливье не сомневался: удача ему выпадет! Что-то было такое в самом воздухе, сгустившемся вокруг этих троих, что-то было такое… Он знал, он верил: судьба готовит ему щедрый подарок. Хотя Оливье и приходилось порою бороться с фортуной подобно храброму атлету, бороться, пока достанет сил, он почти не сомневался, что эта легкомысленная дама поглядывает на него благосклонно. Ведь Оливье де ла Фонтейн имел редкий талант нравиться женщинам, особенно набожным скромницам, и талант свой в землю не зарывал. Жизнь научила его еще одной премудрости: «Qu’ll ne faut rien precipiter!»[15] – и сейчас он знал: рано или поздно ему повезет.
– Такого мужлана не сделать рогоносцем, право же, грешно! – пробормотал Оливье, словно подстегивая судьбу. Однако даже он не ожидал, что это произойдет нынче же вечером – и почти без всяких усилий с его стороны.
* * *С ночевкой на сей раз повезло – удалось добраться до блокгауза. Там уже пылал огонь в очаге и булькала в котелке похлебка, когда Лелуп и Анжель отворили покосившуюся щелястую дверь, окунувшись в плотную завесу табачного дыма и чада факелов, окунувшись в запах вареного мяса, заскорузлых кровавых повязок и сырого, отпотевающего в тепле сукна мундиров, – то были запахи копошащейся, жрущей, страдающей, но живой жизни, в то время как свежий ночной воздух за порогом означал только одно – смерть.
Лелуп сразу приметил укромный уголок и протолкнулся туда, волоча за собою Анжель. На нее посматривали с тайным вожделением, но старались не задерживать взгляд, чтобы не злить Лелупа: бешеный нрав и жестокость его были известны. Известно всем было и то, что за эту девку (проданную ему за миску мучной похлебки), потом пропавшую, но затем выловленную им из реки темной ночью, он глотку перегрызет кому угодно. Этому дивились, но никто не осмеливался спорить после того, как желание облапить эту синеглазую молчунью стало причиною смерти нескольких доблестных драгун. Теперь Лелуп берег ее для себя одного, не уступал ни за какую цену, хотя изумрудное колье, предложенное ему прошлой ночью старым генералом, имело, конечно, баснословную стоимость и сделало бы Лелупа обеспеченным на всю жизнь. Но этот человек, обычно болезненно скупой и грабивший где мог и что мог, словно желая продемонстрировать, что ему наплевать на деньги, в тот вечер не постеснялся: едва дождавшись, когда попутчики уснут, он набросился на Анжель, утоляя свой волчий аппетит, и его нимало не охлаждало, а, напротив, даже раззадоривало ее полнейшее к нему равнодушие. Никто не мог понять, в том числе и сама Анжель, что находит Лелуп в молчаливой, безучастной ко всему женщине, которой, казалось, было все равно: тащиться по колено в сугробах, жевать полусырую конину, спать вполглаза у чадного костра или удовлетворять пыл Лелупа, коего не мог охладить самый лютый русский мороз. Однако Анжель чувствовала: остальные ошибаются на ее счет, а Лелуп смутно чует то, что стало основой ее теперешнего существования: тайную, глубоко затаенную ненависть к нему. А поскольку вся натура, вся суть его была направлена к подавлению любого сопротивления, он и пытался загасить в Анжель это последнее живое чувство, не догадываясь – а может быть, наоборот, догадываясь, – что тогда умрет и она сама. И никто, кроме Анжель, не знал и не подозревал, как устала она жить с отравленной, опустелой душой, как мечтала о мгновении искренней, чистой, ничем не омраченной радости.
Как ни рвалось ее сердце к русскому князю, как ни жаждала она узнать о его судьбе, возможностей к этому оставалось для нее все меньше, а расстояние между нею и охотничьим домиком все увеличивалось. От Лелупа отвязаться немыслимо, он был вездесущ, как рок, а потому Анжель заставила себя отринуть все воспоминания об этом русском и всецело предаться настоящему, которое теперь заключалось для нее в мечтах об избавлении от Лелупа. Она знала, верила, что сие произойдет рано или поздно, а потому исподволь готовилась к этому, не желая, обретя свободу, умереть с голоду и холоду. Она уже знала, что сразу после полуночи Лелуп впадал в такой крепкий сон, что хоть огнем его жги – не добудишься! Не забыв страшного приключения на льду, где Лелуп как бы принял образ волка, она полагала его оборотнем и думала, что в часы этого непробудного сна он обретает свой истинный облик и рыщет где-то по лесам, по чащобам, в то время как человечье тело спит, точно мертвое. В эту пору можно было без опаски подпороть подбивку его мундира и вытащить оттуда бриллиантик или изумруд, что почти каждую ночь и проделывала Анжель, потом тщательно зашивая распоротое место иглой, которую она берегла пуще глаза и для лучшей сохранности прятала в мех Лелуповой дохи: не зная, где именно воткнута иголка, ее нипочем не сыскать!
Найти место для камушков было непросто, ведь Лелуп, не стыдясь, лапал ее, где только рука доставала, а когда ему припадала охота добраться до ее тела, мог и юбки разорвать в клочья! Тут очень кстати пришлись надетые на нее Марфой Тимофеевной меховые полусапожки, под стельки которых и заталкивала она свою добычу. Причем Анжель нимало не угрызала совесть, когда при ходьбе она ощущала под пятками колючие бугорочки. Напротив, она испытывала истинное наслаждение! Ведь это были награбленные драгоценности, они принадлежали Лелупу не по праву – что же в том, что эти кабошоны и ограненные камни, эти серьги, колечки, цепочки, среди которых была чудная непросверленная жемчужина, сменили хозяина? Анжель сожалела лишь о том, что их пока так мало. Она намеревалась за эти вещицы подкупить людей, которые так или иначе избавили бы ее от Лелупа, увезли, взяли с собой, а его… Ей было враз сладостно и тошно думать о казни, которую она придумает для этого ненавистного человека, когда обретет над ним власть!
Ну а пока – пока она находилась в его власти и принуждена была сохранять ту маску омертвелого безразличия ко всему на свете, которая уже сделалась для нее привычной. Анжель покорно последовала за Лелупом в угол, села на тюк, вытянула ноги, прислонившись к стене и прикрыв глаза, наслаждаясь тем, что рассеивается перед внутренним взором навязчивое видение истоптанной зимней дороги, кое-где обезображенной воронками и обагренной кровью, а свист ветра и шум леса уступают место звукам человеческой речи, ругани, смеху и даже пению.
И прежде нас много бывало – У жизни веселых гостей, И вот мы, на память погибшим, Бокал осушаем, друзья!
И после нас будет немало – У жизни веселых гостей! И так же, нам в память, счастливцы, Они опорожнят бокал!
Выводил кто-то заунывно и так фальшиво, что сотоварищ заткнул певцу глотку, предложив ему тот самый вожделенный бокал. До Анжель донеслись обрывки разговора:
– Говорят, над русскими позициями парил орел в день сражения при Бородине, и они восприняли это как знак победы.
– Ну и дураки! – отозвался другой голос, насмешливый. – Победа была за нами!
– Это одному Богу ведомо, – произнес еще один голос, показавшийся Анжель знакомым.
Она лениво приоткрыла глаза и увидела неподалеку того самого человека с лукавым лицом, который схватился с Лелупом из-за казачьего полушубка. Причем Анжель почему-то не сомневалась, что она и прежде его видела, только вот где, когда? Ну мало ли совместных ночевок было в этом бесконечном пути! Лица появлялись и исчезали – разве всех упомнишь? Однако сейчас ей было почему-то очень важно вспомнить первую свою встречу с этим человеком, и она продолжала смотреть на него пристально и слушать его речь. И слушала его не одна Анжель, потому что он, увлекшись, описывал картину, враз пугающую и внушающую восхищение.
– Да, русские проиграли нам при Бородине – кто спорит? От некоторых их соединений не осталось ни одного человека. Однако я видел, как целые русские полки лежали распростертые на окровавленной земле и этим свидетельствовали, что они предпочли умереть, чем отступить хоть на шаг.
– Что и говорить! – нехотя согласился мрачного вида итальянец Гарофано. Он сидел возле костерка, разведенного меж двух камней, и медленно помешивал что-то вкусно пахнущее в котелке, однако больше увлечен был беседою, чем своим варевом, которое уже выкипало через край. – Что и говорить! Я видел места трех главных редутов – все там было взрыто ядрами, а кругом валялись клочья тех, кто защищал редут, и видел разбитые вдребезги лафеты пушек, а кругом – одни трупы, людей и лошадей. В некоторых местах битва была столь ожесточенной, что тела лежали нагроможденные кучами: и русские, и наши!
– Русских было больше, – упрямо буркнул Лелуп.
– Да, больше… – упрямо согласился тот, знакомый незнакомец с веселым лицом, которое сейчас, однако, приобрело унылое выражение. – Трудно представить себе что-нибудь ужаснее главного редута. Казалось, целые взводы были разом скоплены на своей позиции и покрыты землей, взрытой бесчисленными ядрами. Тут же лежали канониры, изрубленные около своих орудий…
– Кто дал тебе право глумиться над останками наших славных воинов? – заорал Лелуп, подавшись в его сторону.
– Да уж, де ла Фонтейн, ты что-то не в меру полюбил русских… А ведь они наши враги! – подхватил еще чей-то голос.
«Вот какая, значит, его фамилия: де ла Фонтейн!» – почему-то обрадовалась Анжель, с особенным вниманием слушавшая этого человека. А тот между тем продолжал:
– Разве отдать должное храбрости врага – значит, полюбить его? Брось, Лелуп! Мы не видели тебя ни при Бородине, ни при Шевардине… видели только в горящей Москве.
Лелуп оскалился по-волчьи, но только сплюнул, не решившись броситься на насмешника. Здесь было слишком много народу, и каждый мог бы назвать Лелупа «московским купцом». Тогда пришлось бы драться со всеми, а в блокгаузе было не меньше полусотни человек, и никто, знал Лелуп, никто не пожелал бы стать на его сторону. Поэтому он сделал вид, что не расслышал оскорбления, и отвернулся с деланым безразличием, размышляя, продаст ли ему здесь кто-нибудь съестного или придется доставать свой припас. Но и денег жаль, и хлеба да крупы… А ведь если доставать свое, то придется делиться со всеми, таков закон блокгауза! Лелуп, свирепо поцыкав зубом, принялся неприметно оглядывать собравшихся, гадая, удастся ли потом, попозже, когда все утихомирятся, выторговать у кого-то из них золото или драгоценности… или украсть. Хорошо бы пошарить в ранце и карманах этого краснобая Фонтейна, который все не прекращал свою дурацкую болтовню.
– Народ русский сотворен из противоположностей поразительных! – разглагольствовал между тем Оливье, который и всегда-то любил пофилософствовать, а уж тем более когда на него были устремлены столь прекрасные синие глаза. – Да вы все это видели: сжечь собственную столицу, святыню, чтоб только не досталась врагу! Каждый из вас знает: подробности пожара в Москве способны были растрогать и каменное сердце. Поразительна сила духа, которую выказали русские. Хотя они столь воинственны, что геройские подвиги их не больно-то удивляют. Они храбрее испанцев!
– Ну, это уж ты лишка хватил, – проворчал какой-то бургундец, чье происхождение и любимое занятие с легкостью можно было бы определить по красному носу и набрякшим щекам. Впрочем, не исключено, что и нос, и щеки его просто-напросто обморожены и никакой он был не бургундец. – Баски грызли нас зубами за свои горы, за свои оливы… Трупы наших товарищей, побывавших в их руках, выглядели в точности так, как если бы прошли все семь кругов ада и были извергнуты из преисподней на устрашение живым.
– Я говорю о мужестве, а не о жестокости, – возразил де ла Фонтейн. – В народе этом есть что-то исполинское, обычными мерами не измеримое. Один умный человек сказал, что Россия похожа на шекспировские пьесы, где все величественно, что не ошибочно, и все ошибочно, что не величественно.
– Я не знаю, что это за штука такая – шекспировские пьесы, но думаю, ты просто предатель, если так хвалишь тех, кто довел нас до такого состояния! – взревел Лелуп, потрясая своими шубами, из-под которых виднелись обрывки уланского мундира.
Он двинулся было на Фонтейна, однако Гарофано, вернувшийся к своей стряпне, проворно плеснул на руку Лелупу из поварешки и, когда тот, ошеломленный болью, замер, вытаращив глаза, с сожалением в голосе сказал:
– Хоть и зол ты, а глуп! Легче ли было бы тебе, ежели б тебя довели до такого состояния, – он так похоже передразнил рычание Лелупа, что все вокруг прыснули, – слабаки и ничтожества?! Коли так, ты и сам выглядел бы ничтожеством. А быть побежденным могучим противником как бы и не столь стыдно.
Лелуп озирался, злобно оскалившись. Ему хотелось опрокинуть на голову Гарофано его котелок со всем содержимым. А затем полить его маслом и швырнуть живьем в костер, чтобы потом раскуривать от него свою трубку… Как в Богородске, где по одному только подозрению, что убиты там пять французов, арестовали пятерых русских. Лелуп тогда сам вызвался принимать участие в экзекуции: двое были расстреляны, двое повешены за ноги, а пятый сожжен… От того костра Лелуп напоказ раскуривал свою трубку. Но это было давно, еще летом, а теперь – зима, в ролях победителей и побежденных играют другие актеры: те, кто прежде глядел на Лелупа с завистью, теперь готовы плевать ему в лицо. Да и масла нет – полить Гарофано, да и трубка пуста, раскурить нечего! Потому Лелуп счел за благо пока смолчать, но непременно расквитаться при случае и с негодяем Гарофано, и с Фонтейном, чья болтовня не смолкала, хотя кое-кто уже спал. Вот и Анжель лежит с закрытыми глазами, и ее уморил глупый трепач. Лелуп приободрился: знать, лишь почудилось ему, что Анжель смотрела на этого бездельника с интересом. Ну, коли так, пусть спит. Лучше уж ей спать, чем видеть непривычное смирение своего хозяина. Да он и сам устал нынче, даже есть расхотелось. Может быть, потом, позднее, когда все уснут, он утолит свои аппетиты, а пока – спать, спать!
Лелуп расстелил плащ, шубу и уже улегся было рядом с Анжель, как вдруг, бросив последний, свирепый взгляд на Фонтейна, увидел в его руках нечто такое, от чего в горле тотчас пересохло, а разум воистину помутился, ибо он увидел карты…
Карты!
Анжель вовсе не спала. Она закрыла глаза, испытывая неизъяснимое блаженство от слов де ла Фонтейна. То, что он говорил о русских вообще, в ее восприятии относилось только к одному человеку. Это он был создан из противоположностей поразительных. Это он был враз нежен и воинственен, это он выказывал поразительную силу духа! Снова и снова всплывали в ее памяти сладостные и незабываемые картины: их объятия, их поцелуи, его глаза и улыбка… Но потом явились другие картины, от которых больно защемило сердце: смуглая, дикая красота Варвары, ее черные, присыпанные снегом волосы, к которым он благоговейно прикоснулся губами, – и его изорванное пулями тело, отброшенное к яблоне и медленно сползающее на землю…
Боль уколола сердце так, что Анжель вскинулась и села. «Забудь, забудь, забудь!» – мысленно твердила она как заклинание, часто дыша и смаргивая с ресниц слезу.
Она огляделась затуманенными глазами и с изумлением обнаружила, что Лелуп не сидит сейчас, как цепной пес, возле нее, а сгорбился за шатким столом, где напротив него поигрывает истрепанной колодою карт тот самый де ла Фонтейн. Там что-то происходило, а поскольку в свинцовой скуке блокгаузных вечеров веселила всякая безделица, то и неудивительно, что все, кто не спал, стояли теперь у стола.
Одного взгляда достало Анжель понять, что идет игра и Лелуп безнадежно проигрывает. Его проигрыш или выигрыш волновали Анжель лишь постольку, поскольку имели отношение к ее судьбе. Поэтому она решилась подняться, приблизиться к играющим и украдкой взглянуть на стол, куда все глядели как зачарованные.
Ее словно ударило блеском радужных огней. Да ведь Лелуп поставил на кон и, судя по всему, проиграл те самые камушки, которые должны были перекочевать в ее карман, точнее сказать, в ее обувь! Она уже считала эти драгоценности своими и готова была сейчас на все, чтобы хоть как-то досадить Лелупу. Но поскольку сделать это сама никак не могла, Анжель с надеждой устремила свой взор на человека, которому Лелуп проигрывал.
– Я ставлю еще! – выкрикнул Лелуп.
Кругом засмеялись:
– Да ты в пух и прах продулся, московский ку- пец!
– Похоже, вам и впрямь ставить нечего, сударь, – с преувеличенным сочувствием покачал головой де ла Фонтейн.
Лелуп начал неуклюже выбираться из своей дохи.
– О нет-нет, Бога ради! – остановил его де ла Фонтейн небрежным жестом. – Мне ваши обноски не нужны.
– Ранец с припасом! – выкрикнул было Лелуп, да тут же и осекся, сник, а де ла Фонтейн с видом победителя похлопал по стоявшему рядом с ним туго набитому ранцу. Итак, свой припас Лелуп тоже просадил!
Анжель злорадно усмехнулась. Теперь Лелуп в полной мере отведает насмешек армейцев, ненавидевших его, знавших о его московских «подвигах». Однако тут же встревожилась: чем унижение Лелупа обернется для нее?
А вдруг он снова примется торговать ею? Тогда, в полуразрушенной церкви, Анжель спасли амазонки русского барина, а кто спасет теперь?!
Задохнувшись от ненависти к своему угнетателю, Анжель невольно схватилась руками за горло. И в это мгновение де ла Фонтейн поднял голову от карт и увидел ее. Она попыталась принять небрежный вид, однако ей не сразу это удалось. И было ужасно стыдно, что этот чужой человек увидел, как ей больно, как ей плохо! Взгляды их встретились, и что-то промелькнуло в его глазах – вспыхнули искры душевного огня, однако он тотчас же отвел взор и ухмыльнулся, убирая карты и поднимаясь: