banner banner banner
Город грешных желаний
Город грешных желаний
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Город грешных желаний

скачать книгу бесплатно


Стоило только вспомнить, как целовал ее лоно, припадал к нему губами, вытягивая по глотку сладостную страсть, доводя Анисью до исступления своими рассчитанно-медленными ласками, и когда отрывался, чтобы дух перевести, видел только ее тугие груди, вздымающиеся к небу, острые от желания соски, запрокинутую голову… Такой она и предстала перед ним нынче, только лежала не на расшатанной их любовными битвами банной лавке, а на своей постели, где ни разу его не приняла, и меж бедер у нее поигрывал губами и языком белокурый бес, ключник Ванька. И почему-то пуще острого ножа ударила Марко по сердцу догадка, что неотесанного русского научила утонченным ласкам сама Анисья… а кто научил ее?! Она отдала другому то, что принадлежало только им двоим, Марко и ей, и этот русский быстро освоил науку: Марко видел, как млеет Анисья, видел, что рот ее приоткрыт в крике восторга, глаза закатились в истоме… И когда Марко ее прикончил, чиркнув стилетом за ухом, Анисья, наверное, даже и не поняла, что умирает на самом деле, а не от удовлетворенной похоти.

Как она стонала на ложе страсти, чуть дыша: «Ох… умираю, милый… а ну еще…» Теперь и впрямь умерла!

Марко стиснул руками лоб. Пальцы были ледяные, а голова горела. Он убил, убил их, посмевших… он убил их, но почему у него такое чувство, словно убил он не Ваньку с Анисьей, а себя самого – себе отомстил?

Надо было дать время Анисье понять, что происходит. Надо было заставить ее мучиться!

Он укусил себя за кончики пальцев, так хотелось видеть чьи-нибудь страдания. Все равно чьи. Мучительно хотелось! В этом было спасение от ужаса и боли. Вот ежели б Михайла оставался дома, Марко порадовался бы, глядя на его слезы, слушая его горькие причитания по сестре. Но Михайлы нет. Заплакать разве самому?

Он опять погляделся в зеркальную крышечку ларца. Его ли это лицо? Глаза горят черным пламенем, брови изломаны, и взор какой-то косой, вороватый…

Марко испугался безумия, которое увидел в собственных чертах. Швырнул ларчик об пол, да так, что он с треском развалился. Раскатился жемчуг, рассыпались самоцветы, запрыгали по полу малахитовые, округло обточенные бусинки. Вот забава для дитяти…

И вдруг его словно ожгло. Он понял, как отомстить Анисье! Говорят же, что сразу после смерти душа еще вьется над телом, не в силах отдалиться от него. Значит, Анисьина душа откуда-то глядит – может, вон из того уголка под потолком! – наслаждается страданиями своего убийцы. Марко погрозил кулаком в этот угол – и расхохотался. Недолго, недолго тебе наслаждаться!

Он лукаво посмотрел в мертвое Анисьино лицо и выскочил в тесный коридорчик, пытаясь вспомнить расположение комнат. На втором этаже только горница, да крестовая комната (что-то вроде домашней молельни), да светелки-спальни: Анисьина, Михайлова (теперь пустая) – и еще одна. Дочери Анисьиной! Дочь-то и надо Марко!

Ему и потом, много лет спустя, было стыдно той первой мысли, пришедшей в голову, когда он увидел худенькое тельце, свернувшееся клубочком в пуховиках. Но нет, он ненавидел эту девчонку от всей души, но не хотел ей зла: он хотел мести, а потому, сорвав ее с постели, потащил было в соседнюю комнату, где еще витала душа изменницы Анисьи, чтобы увидела та, как закричит, забьется девочка на трупе, как зайдется в корчах ужаса… Но вопль ужаса, раздавшийся за стеной, пригвоздил Марко к месту.

– Спасите, люди добрые! Спасите, кто в бога верует!

О дьявол… Это голос служанки, Анисьиной служанки! Какая злая сила принесла ее в полночь – за полночь в опочивальню госпожи?! Она весь дом своим воплем переполошила! Сейчас затопают по коридорам, ворвутся, схватят…

Не выпуская девочки, которую он держал под мышкой, локтем зажимая ей рот, Марко подскочил к двери, опустил засов. А теперь? А дальше что? Перед мысленным взором с невероятной быстротой промелькнула виденная месяц или два назад казнь убийцы. Тоже мужик хаживал к полюбовнице, чужой бабе, да и прибил ее, когда она отказалась с ним встречаться и впредь. Все точь-в-точь как у Марко, и, надо полагать, кара его настигнет точь-в-точь такая же: посадят его, связанного, на тачку и, пощипывая железными клещами, повезут до Поганой лужи. А там отрубят руки, после чего четвертуют, и четыре части тела будут развешаны в четырех разных местах Москвы, руки же, учинившие убийство, пригвоздят к стене ближней церкви…

Не бывать этому!

Ринулся к окну, рванул створки. Посыпались слюдяные вставки, расписанные разноцветно травами, листьями, сказочными чудовищами. Марко усмехнулся с презрением, вполне понятным для жителя города, где стекло было красивой обиходной игрушкою. Мечтал подарить Анисье настоящие венецианские стекла для ее светлицы… И мысль о мести вдруг снова овладела всем его существом, заставив даже позабыть о страхе.

Что-то толклось, реяло, мешалось в голове, какие-то замыслы клубились, точно грозовые тучи, но ежели б кто-то всеведущий взял на себя труд проникнуть в эту сумятицу и разложить все по полочкам, он добрался бы до имени Гвидо. Гвидо – так звали младшего брата Марко Орландини, единственного человека, которого тот любил, – пока в один черный день Анисья не перешла дорогу этой братской любви. Гвидо недавно исполнилось десять лет, и вот уже два года, как он жил в Риме, в монастыре Святого Франциска, куда отдали его по обету отца, в благодарность за чудесное выздоровление старшего Орландини от чумы. Отец уже и тогда был глубоким стариком, так что выздоровел он и впрямь чудом. Потом, после смерти отца, и Марко частенько посещала святотатственная мысль: а не слишком ли большая цена за год – всего-то! – жизни дряхлого старца? Гвидо не прижился в монастыре, но уже в свои десять лет принимал свершившееся как неизбежность и, кажется, готов был терпеть эту каждодневную, незаслуженную кару до смерти. Да, жизнь монастырская для существа юного – адская мука на земле, и вот этой самой муке Марко и намеревался подвергнуть дочь Анисьи, наказав через нее мать-изменницу.

Православную – в католический монастырь! Славная, поистине дьявольская шутка…

Но девчонка как-то слишком уж безропотно обвисала под его локтем, и он испугался – не придушил ли ненароком? Нет, это было бы слишком легко, слишком просто, да и не нужно, это нельзя было допустить, и Марко встряхнул ее, заглянул в лицо. Слава пресвятой мадонне, жива еще, но едва дышит от страха: светлые серо-голубые глаза обесцветились, залитые слезами, в которых отражается-перемигивается огонек лампадки да лунный неживой свет.

– Молчи, не то убью, – прошипел Марко, с трудом подбирая слова. Он знал по-русски лишь самые простые обиходные и деловые выражения, необходимые ему в торговле, да еще уйму разных нежных, ласковых, потайных словечек… Злу, угрозе просто не было места в его лексиконе! Однако девчонка поняла: слабо мигнула, тяжелые слезы покатились по щекам, но она даже не осмелилась вытереть их.

Такое послушание порадовало Марко. Он так же грозно велел ей одеться потеплее, и за ту минуту, пока девчонка торопливо натягивала на себя какое-то тряпье, схватил резной сундучок, похожий на большой печатный пряник: Анисья рассказывала, что, когда родилась дочь, она сделала ей особый сундучок, куда откладывала кое-что на приданое. Ценности – это было хоть какое-то воздаяние за мучения, которые он претерпел от Анисьи. Жаль, конечно, что уже нельзя добраться до опочивальни Михайлы, заглянуть в его сундуки. Тут же Марко вспомнил, что брат Анисьи, уезжая, почти все свои капиталы отдал на сохранение в монастырь – так называемой поклажею, – а что осталось, взял с собою на покупку мехов. Венецианец зло скрипнул зубами: не могла, что ли, Анисья слюбиться с этим распроклятым ключником еще до отъезда брата, коли так уж было суждено?! Тогда хоть деньги Марко оставались бы при нем! А что, вполне может быть, что эти двое свалялись в первую же ночь, когда Ванька переступил порог Михайлина дома: достаточно вспомнить, как они смотрели друг на друга там, на льду, среди окровавленного мяса!

Марко едва не взвыл от нового удара ревности в сердце, и только мысль о том, что теперь Анисья с Ванькою сами сделались не чем иным, как окровавленным мясом, принесла небольшое облегчение и просветление мыслям. Топот на лестницах делался, однако, все громче: вот-вот кто-нибудь сообщит, что убийца еще в доме, и прислуга начнет ломиться подряд во все двери. Нет, надо следовать той воинской повадке русских, о которой Марко знал по слухам: все, что они ни делают, нападают ли на врага или бегут от него, совершается внезапно и быстро, – и решил поступить совершенно так же. Но куда броситься?

По бревенчатым стенам со второго этажа он спустился бы и с закрытыми глазами… Но теперь на одной руке он тащил девчонку, а другой цеплялся за примороженные бревна.

Луна посеребрила сугробы, и все вокруг, чудилось, звенело от стужи, но венецианец и в тонком камзоле не чувствовал холода. А когда ступил на землю, обдало настоящим жаром. Вспомнил – его короткий легкий полушубок остался, брошенный, валяться на полу Анисьиной опочивальни.

Ну, теперь уж точно надо бежать из Москвы, и поскорее! Непременно, когда обнаружат полушубок, вспомнят, кому он принадлежал. Тут уж не отговоришься, не оправдаешься – в момент вздернут на дыбу, потащат на правеж…

Мелкая, противная дрожь пробежала по телу. Ничего, какое-то малое время у него еще есть. Добежать до дому, где он стоял на постое, взять вещи, деньги. Мало, ох мало денег! Но зато он спасет жизнь, а в Венеции еще выручит хорошую плату за девчонку. Зачем, в конце концов, делать ее послушницей? Много чести этой мужичке! Марко продаст ее в услужение, в рабыни. В монастырские прислужницы!

От этой мысли на сердце сделалось легче. Каково-то теперь Анисье, так любившей дочь? И каково будет ей глядеть с небес на мучения маленькой рабыни?

Он думал – а быстрые ноги уже несли по знакомой тропе, кончавшейся забором-частоколом. Вот выломанная жердь, вот пролаз. Проскочил сам, протащил за собой девчонку. Она запуталась в полах, упала. Марко зло дернул за руку… Он знал, что придется ехать все время по лесам, терпеть всевозможные неудобства и трудности, но всякое неудобство сейчас уже не казалось таковым. Лишь бы успеть уйти. Вместе с девчонкой. Porco diavolo, но не отомстит ли он сам себе, взваливши на плечи такую ношу?! Впрочем, дело сделано, деваться некуда… Как говорят эти варвары: вдвоем в дороге веселее. И снова мысль о том, как страдает сейчас душа Анисьи, согрела его измученное существо.

Девчонка, покорно семенившая рядом, тихонько всхлипнула. И Марко вновь пробормотал слова, которым суждено было стать их постоянными спутниками в этом долгом, мучительно долгом пути от Москвы до Венеции:

– Молчи, не то убью! Эй ты… как твое имя?

– Даша. Дашенька. Я…

– Молчи, не то убью!

Это было все, что он хотел знать о ней. И довольно, довольно слов!

Венеция, 1538 год

1. Выбор великого Аретино

– Ты совершенно уверен, Пьетро, что больше не хочешь меня?

Молодая дама с распущенными черными волосами, в которых сверкали алмазные нити, медленно поднимала край своего багряного плаща – так, что открывалась прелестная ножка в кружевном, туго натянутом белом чулке, обутая в бархатную алую туфельку. Спереди у туфельки красовался затейливый вырез, на чулке тоже был вырез, так что виднелись беленькие маленькие пальчики. Ногти же покрывал густой кармин, и когда пальчики шевелились, они напоминали каких-то необычайных красноголовых насекомых или тычинки росянки – того самого цветка, который пожирает мушку, неосторожно забравшуюся в его чашечку. А впрочем, в шевелении этих хорошеньких накрашенных пальчиков было что-то весьма волнующее, поэтому неудивительно, что мужчина, раскинувшийся в кресле напротив дамы, взирал на ее ножку с любопытством.

Дама между тем подтянула свой багряный плащ так высоко, что над расшитой золотыми узорами подвязкой показалось тонкое белое колено и даже часть бедра, и бросила выжидательный взгляд на мужчину. Тот поощрительно улыбнулся, но не двинулся с места. Тогда дама проворно сбросила туфельку и вытянула ногу над полом. Повертела ею, словно любуясь стройностью лодыжки, округлостью икры и высоким подъемом, а потом, чуть подвинувшись в кресле, коснулась шаловливыми пальчиками складок ткани, которые прикрывали заветное место мужчины, сидевшего напротив нее.

Тот вопросительно вскинул брови, но не отстранился от будоражащего прикосновения, а только шире раздвинул ноги.

Заметив столь явное поощрение, дама проворнее зашевелила пальчиками, норовя зацепить шнурки гульфика, и когда ей это не удалось, лицо ее приняло такое озабоченное выражение, что мужчина не выдержал и рассмеялся:

– О Цецилия, ты прелесть! Ты просто прелесть! Прошу тебя, продолжай.

Дама удвоила старания и скоро, издав короткий радостный вздох, зацепила витой золоченый шнурок, дернула за него – и выпустила на волю мужское естество, но не убрала ногу, а продолжала гладить и ласкать мужчину до тех пор, пока дыхание его не участилось и он не произнес голосом, в котором сквозило явное наслаждение:

– Обещай, что ты научишь ее делать так же!

Дама усмехнулась:

– Этому невозможно научить, Пьетро. Это или есть у женщины, или нет. Что ты будешь делать, если твоя красавица окажется не очень способной ученицей?

– Я буду дрессировать ее, как жонглер дрессирует свою собачку. Впрочем, одного раза мне будет достаточно, чтобы уяснить, на что она способна. Может быть, мне не захочется тратить на нее силы, и тогда…

– И тогда? – переспросила дама, затаив дыхание, но не переставая между тем трудиться над вздымающейся мужской плотью. – Что тогда, Пьетро?

– Тогда я попрошу тебя раздвинуть для меня свои хорошенькие…

– Хорошенькие – что? – бесстыже улыбнулась дама. – Ножки? Или губки?

– И то, и другое, – ответил мужчина. – О-ох, Цецилия! Зачем ты это делаешь, бога ради? Чего ты добиваешься? Ведь сегодня ночью я должен быть силен, как десять похотливых козлов, а ты вынуждаешь меня потратить силы заранее!

– Но мы ведь дадим девчонке вина, не так ли? – вкрадчиво промурлыкала дама, задирая свой тяжелый плащ так, что стало видно, какого цвета поросль внизу ее живота: черная, как смоль, и курчавая. – И ничего ведь не изменится, если с ней для начала побывает не десять, а девять похотливых козлов.

– И куда же денется десятый? – спросил мужчина, которого, по всему было видно, этот разговор возбуждал ничуть не меньше, чем распутные прикосновения.

– Вот сюда, – промурлыкала дама, показывая пальцем на кудрявое украшение своего животика. – Ну же, Пьетро! Или ты уже сделался стариком?! Да ведь еще полгода назад ты мог удовлетворить пятерых сестер подряд, а потом еще хватало сил для аббатисы!

– Просто я боюсь, что если начну с аббатисы, то уже не захочу касаться сестер! – захохотал мужчина, резко вскакивая с кресла. Меч его вызывающе торчал. – Ну, так что ты предпочитаешь раздвинуть, моя прелестная Цецилия?

Цецилия закинула ноги на подлокотники кресла с проворством, выдающим частую практику, и мужчина опустился на колени меж ее широко раздвинутых бедер.

– О Пьетро… Пьетро! – тоненько взвыла она, вцепляясь ногтями в его спину с такой силой, что по светло-зеленому бархату камзола протянулись рыхлые бороздки. Голова ее запрокинулась, глаза крепко зажмурились, и на лице мужчины промелькнула снисходительная усмешка. Сколько Пьетро помнил, Цецилию всегда легко было удовлетворять, но потом она разгоралась снова. Многие из ее любовников (у Цецилии всегда было их несколько одновременно) очень ценили это ее свойство, позволяющее им, не тратя много сил, показывать себя с лучшей стороны и слыть галантными кавалерами. Но Пьетро был одним из тех немногих, которым нравится долгая любовная игра, нравится преодолевать внутреннее сопротивление женщины, порою чуть ли не силком подводя ее к воротам блаженства. Пьетро сам любил обучать искусству любви и получал от долгожданного восторга своей возлюбленной едва ли не большее удовольствие, чем от собственного завершения, которое искусно продлевал и отдалял до тех пор, пока терпеть уже становилось непереносимо. А мгновенный экстаз, подобный тому, который испытывала Цецилия, разочаровывал его и даже расхолаживал. Вот и сейчас он почувствовал, как исчезает пылкость, – но дама бросила на него томный, выжидательный взгляд из-под увлажненных ресниц, и Пьетро стало стыдно обмануть ее ожидания.

Он протянул руку и рванул ворот багряного, чувственного плаща, который плотно окутывал грудь и плечи Цецилии. Но не зрелища нагого женского тела искал он! Стоило ему увидеть полоску черной ткани и вообразить на месте Цецилии другую женщину, тоже одетую в черное, представить ее нежное лицо, свежие губы, расцветшие стыдливым румянцем щеки, заставить себя увидеть не черные, а серо-голубые, прозрачные, словно редкостный агат, глаза, окаймленные длинными ресницами, – и Цецилия ощутила, как извергся в нее всевластный, желанный, непостижимый и недостижимый Пьетро Аретино. Великолепный кавалер, который сегодня прощался с нею для того, чтобы взять к себе другую даму, сорвать другой цветок с этой же клумбы, заманить другую птичку из этого же гнезда!

И она тихонько вздохнула, поняв: ее звезда на небосклоне этого мужчины, самого привлекательного из венецианцев, если и не закатилась вовсе, то поблекла настолько, что Аретино вряд ли разглядит ее среди других. Но нет, все-таки она была счастливее других, покинутых им: она еще нужна ему, пусть не для постели, но как поставщица постельных утех, как сводня, как некое связующее звено между ним и той, которую он вожделел ныне так неутомимо и страстно, как… как всех несчетных красавиц, бывших в разное время его любовницами. Каждая из них была любовью, каждая из них сияла звездой, каждая могла считать себя единственной! Иначе он не мог, Пьетро Аретино…

Цецилия вздохнула, приходя в себя, и пробормотала сквозь зубы проклятие своей печальной задумчивости. Это надо же! Она все еще полулежит в кресле, как последняя дура, с разведенными ногами, а Пьетро уже давно застегнул штаны и с плохо скрываемой усмешкой разглядывает ее усталые прелести!

Путаясь в просторных одеяниях, она быстро вскочила и, бросив ледяной взор на любовника, схватила со стола маленький стеклянный колокольчик.

Тотчас вслед за мелодичным треньканьем распахнулась дверь и на пороге встала монахиня в чепце и переднике, скромно перебирая четки и потупив глаза.

– Вы звали, синьора?

– Да, – высокомерно обронила Цецилия. – Проводи синьора Аретино, да не через двор, а через сад.

Монахиня кивнула и сделала приглашающий жест. После небрежного поклона посетитель покинул приемную.

Цецилия рванула с плеч багряный плащ, в котором ей было нестерпимо жарко, и поразилась внезапно воцарившемуся сумраку. То ли с уходом Аретино и впрямь закатилось для нее солнце радости, то ли тьма спустилась в приемной потому, что под ярким плащом оказалось черное одеяние аббатисы…

У Цецилии кипели на глазах слезы, когда она привычно заталкивала под унылый чепец роскошь своих лоснящихся кудрей. Сердито отерев глаза краем ладони, с ненавистью оглядела приемную. Она желала бы увидеть здесь материи самых ярких цветов – желтые, зеленые, красные, – льющиеся, как жидкий пламень, море шелка, бархата, атласа и небрежно брошенные на них перламутровые веера, веера из дорогих перьев, целые гирлянды великолепных цветов, жемчужные ожерелья и бог знает что еще, чему не сразу подберешь имя! А вместо этого… Огромные, резного дерева шкафы, собрание редких манускриптов и инкунабул. О да, у Цецилии весьма внушительная тюрьма! Она вспомнила о золоте, которое, уходя, бросил ей Пьетро, и на сердце слегка потеплело.

Чтобы окончательно улучшить настроение, Цецилия решила непременно посетить сегодня ночью некую пустую келью с секретным окошечком и полюбоваться тем, что будет вершиться по воле выдумщика Пьетро. И улыбка взошла на ее уста, и, случись кому-то постороннему увидеть это вдохновенное, улыбающееся лицо, он решил бы, что, несомненно, сама мадонна, на изображение которой задумчиво смотрела Цецилия Феррари, озарила ей душу благодатью!

* * *

Вечером она посетила трапезную Нижнего монастыря и снисходительно раздвинула губы в улыбке, когда юные девушки наперегонки бросились к ней, норовя очутиться ближе, и коснуться тончайшего черного шелка, из которого было сшито ее платье (в отличие от их, грубошерстных), и поглазеть на золотой крест и бриллиантовые четки, в которых кое-где были вставлены изумруды, и вдохнуть сладкий розовый запах, который всегда окружал аббатису, будто душистое облако.

А потом она села и протянула руку для поцелуя, искоса оглядывая разгоряченные девичьи лица с улыбкой, которая надежно скрывала ее мысли: «Почему глупость юности так приманчива для мужчин?!» К сожалению, дело было вовсе не в глупости, а в свежести юности, и когда одна из воспитанниц, забывшись, позволила себе слишком громко шепнуть подружке: «У нее губы накрашены, клянусь святой мадонной!» – Цецилия едва сдержалась, чтобы не пожелать вслух ее тугим и алым губам навеки покрыться коростой.

Мысленно приметив востроглазую болтушку, будущему которой отныне, уж конечно, было не позавидовать, она наконец-то бросила взор на молоденькую сестру-воспитательницу, скромно стоящую поодаль:

– Девочки слишком уж разошлись, сестра Дария.

– Да, матушка, – проронила та, не поднимая глаз и не делая никаких попыток навести порядок.

Цецилия едва заметно перевела дух. «Матушка! Ну, я тебе это припомню!..»

– Может быть, я ошибаюсь, конечно, но, по-моему, я уже доводила до сведения сестер-воспитательниц, чтобы меня называли «ваше преосвященство»!

– Да, ма… ваше преосвященство, – покорно повторила сестра-воспитательница, и от звука гневного голоса настоятельницы на лице ее выразился откровенный испуг.

Цецилия любила, когда ею восхищались, – но еще больше любила, когда ее боялись. Она прекрасно знала, что и сестра Дария, и все другие считают опасным чудачеством это требование, ведь «ваше преосвященство» – кардинальское звание, звание мужчины! Однако в своем монастыре Цецилия Феррари была не только кардиналом, но и богиней, и императрицей, и святой, она издавала здесь законы, она имела единоличное право казнить и миловать, и пожелай она, простая аббатиса, чтобы ее титуловали «ваше святейшество» и целовали туфлю, как папе римскому, кто посмел бы ей воспротивиться? Ослушницы же, если таковые находились, тотчас же отсылались на задний двор с напутствием попросить у сестры Марцеллы десяток хороших плетей. Но Дария… Вообще-то очень даже неплохо, что ослушницей оказалась именно сестра Дария, ведь иначе нужен был бы приличный предлог для перевода ее в Верхний монастырь, а теперь никакого предлога не нужно.

– Это очень дурно, сестра, что у вас такая плохая память. – Цецилия говорила спокойным, наставительным тоном, однако в голосе ее звенела сталь. – Если вы сами не способны усвоить законы уважения и послушания, разве способны вы передать их младшим сестрам? А ведь кому, как не вам, следовало бы особенно стараться и давать пример прилежности и самоотречения! Или вам желательно вновь вернуться в то положение, которое вы занимали в нашем монастыре всего лишь пять лет назад?

Девушка позволила себе быстро взглянуть на аббатису, но это была лишь мгновенная вольность, и та не успела уловить выражения этих больших серо-голубых глаз. Конечно, не может быть, чтобы они сверкнули надеждой. Ведь пять лет назад сестра Дария была просто рабыней, купленной монастырем за не очень-то большие деньги и только по счастливой случайности определенной не на чистку свинарника, а в помощь садовнице Гликерии, тоже рабыне. Нелюдимая Гликерия полюбила девочку, как родную дочь, и та привязалась к ней со всем жаром одинокого сердца. Но пять лет назад Гликерия умерла, и последним желанием ее было видеть свою воспитанницу среди монастырских сестер.

Случилось так, что аббатиса не могла отказать Гликерии и принуждена была дать клятву принять девчонку под свою опеку, постричь ее в монахини и разрешить учиться вместе с остальными воспитанницами. В обмен на эту клятву Гликерия отказалась от предсмертной исповеди, прямиком направив в ад свою душу, отягощенную воспоминаниями о девяти абортах, которые она в разное время делала аббатисе.

Умелая, непревзойденная повитуха, Гликерия в продолжение многих лет пользовала весь Верхний монастырь. В случае надобности она изготавливала вязкое на ощупь снадобье, в которое, по слухам, подмешивались толченые змеиные языки и кровь летучих мышей. Во время ближайшей мессы сие дьявольское тесто подкладывалось под чашу и как бы освящалось (все-таки употребить его должны были служительницы божии), а потом подмешивалось в пищу забрюхатевшим девственницам. И действовало тесто безотказно – если, конечно, беременность вовремя была замечена. При более поздней стадии Гликерия преискусно орудовала вязальными иглами, и ни одна монашенка не умерла от кровотечения! До сих пор Гликерию нет-нет да и поминали с тоскою молодые монахини, которым приходилось отдавать себя во власть грубых, невежественных повитух: тайком, с завязанными глазами, привозили их с окраин, населенных простолюдинами, чаще всего с Мурано, да еще и платили безумные деньги, чтобы обеспечить молчание…

В общем-то, справедливости ради надо сказать, что Цецилия ни разу не пожалела о своей уступчивости. Девочка оказалась необычайно умна и прилежна, мгновенно выучилась читать и писать, в молитвах не путалась, была послушна, а в рукоделии не уступала никому: что шить, что низать бисер, что плести кружево под стать мастерицам с Бурано[8 - Остров в Венеции, где испокон веков жили знаменитые кружевницы, как на Мурано – стеклодувы.] – ко всякому делу была способна.

И нежная, расцветающая красота ее не могла не радовать глаз Цецилии, не терпящей вокруг себя никакого безобразия, хотя и ревновавшей порою к молодым хорошеньким сестрам. Чем дальше, тем больше понимала Цецилия, почему Гликерия назвала девочку Троянда. Слово это в переводе с какого-то загадочного славянского наречия означало роза[9 - С украинского.], а ведь Гликерия была славянкою по происхождению. Она рассказывала Цецилии свою историю: о том, как была похищена турками во время набега, продана в рабство, но спустя много лет выкуплена мальтийскими рыцарями, спасавшими от мусульманской неволи христианских пленников. Однако Гликерия была православной, а не католичкою, поэтому она не обрела свободы, а лишь сменила хозяев. Впрочем, она казалась вполне довольной своей участью и никогда не вспоминала о Сибири, в которой, по убеждению Цецилии, находилась и Московия, и Польша, и все северные страны. Но Цецилия прекрасно помнила тот день, тринадцать лет назад, когда купец, синьор Орландини, только что вернувшийся из Московии, привел в монастырь полуживое грязное существо и сказал, что эту славянку он подобрал где-то в дремучих русских лесах, ему она не нужна, и он с охотою отдаст ее в монастырские рабыни. Цецилия тогда только что приняла пост настоятельницы, и все события того достопамятного времени накрепко запали ей в память.

Что бы там ни бормотал Орландини о своем милосердии, невозможно было не заметить ужаса, с которым на него смотрела девочка. И хотя побоев на худеньком тельце не было видно, Цецилия не сомневалась, что Орландини пускал в ход кулаки. Она всегда предпочитала прямоту в деловых вопросах, а потому и спросила напрямик: «Я надеюсь, она девственна?» – и была поражена тем, как вдруг исказилось красивое, мрачное лицо Орландини.

– Не сомневайтесь, – буркнул он с отвращением. – Я скорее кастрировал бы сам себя, чем коснулся этой твари.

Да, подумала Цецилия, невозможно так ненавидеть кого-то, особенно – ребенка, лишь за то, что нашел его в дремучем лесу. Разве что у девчонки премерзкий характер… но это ничего, суровая Гликерия отлично умеет обламывать самых строптивых рабынь и служанок!

Впрочем, именно этого – обламывать девчонку – Гликерия как раз и не стала делать, потому что привязанность, которая сразу возникла между старой женщиной и ребенком, была сродни любви с первого взгляда. Они одного племени, снисходительно думала Цецилия, наблюдая исподтишка, как льнет Дария (таким было имя новой рабыни) к старой садовнице и как играет улыбка на хмуром морщинистом лице Гликерии. В ее заботливых руках девчонка мгновенно расцвела и действительно стала напоминать розу своим ярким бело-розовым лицом, свежими губами – всем тем ощущением юной прелести, которым так и дышало все ее существо, хотя красивой, конечно, назвать ее было трудно. И сейчас, глядя в эти слишком широко расставленные глаза, на слишком круто изогнутые брови, на вздернутый нос, Цецилия злорадно подумала, что монашеский чепец откровенно уродует Дарию. Как жаль, как бесконечно жаль, что Аретино увидел Троянду в те редкие мгновения, когда она была без чепца, и волосы ее, заплетенные в косу, открывали высокий лоб, и не искажалась прелестная линия скул, и нежный рот не был сжат скорбно и туго… Проще говоря, Аретино увидел Троянду в купальне. До этого там побывало уже с десяток сестер из Нижнего монастыря, и Аретино вдоволь насладился созерцанием юных и не очень юных, стройных и уже обрюзглых нагих женских тел. Мозаичная стена купальни, изображавшая целомудренное умывание мадонны, была кое-где инкрустирована стеклянными вставками. Со стороны купальни они были непроницаемы, а вот с другой стороны, из-за стены, открывали нескромному взору все подробности монашеских омовений.

Цецилия была тогда рядом с Пьетро – разумеется, как без ее содействия он мог попасть в сии тайные покои! Аббатиса сама его туда привела, наивно надеясь, что созерцание голых красоток возбудит его угасшие чувства. Однако случилось неожиданное – в Аретино заговорил не самец, а любознательный художник. Сначала он принялся рассуждать о целесообразности пропорций той или иной купальщицы с точки зрения великого Леонардо, затем пристал к Цецилии с вопросом, кому принадлежит столь остроумная идея устроить эту потайную комнату, явно предназначенную для непристойных подглядываний.

Цецилия не знала: она выведала секрет купальни лишь накануне своего вступления в чин, когда ее предшественница уже лежала на смертном одре. Раскрытие секрета было сродни признанию в постыдном и богопротивном грехе, и Цецилия хранила тайну стеклянного витража долгие годы, иногда в одиночестве подглядывая за купающимися сестрами – лишь для того, чтобы убедиться: она красивее любой из них и всех, вместе взятых. В тот день, лежа рядом с Аретино близ прозрачной стены, она втихомолку лелеяла ту же мысль и думала, что если уж Пьетро Аретино, имя которого стыдно произнести в обществе приличных женщин, не хочет ее, то никакая другая женщина не способна будет его возбудить, а потому вся эта затея с подглядыванием – пустая, как вдруг заметила, что вяло поникший знак мужского достоинства Пьетро резко встал, а через мгновение – Цецилия и ахнуть не успела! – любовник овладел ею с пылом, о каком она давно забыла. Причем устроился он так, чтобы, занимаясь любовью, смотреть в потайное стекло, и Цецилии не понадобилось много времени понять: в мыслях Пьетро сейчас обладает другой женщиной. И в этой другой, без сомнения, было что-то, чего не было в Цецилии, ибо сила и страсть объятий Пьетро ошеломили ее. Она раз за разом возносилась к небесам – измученная, переполненная восхищением, – а Пьетро все никак не мог насытиться, и Цецилия, изредка открывая залитые слезами восторга глаза, видела, что пылающий взор Аретино устремлен на невидимую ей обольстительницу.

«Кто? Кто это?» – забилась ревнивая мысль, вмиг уничтожив всякое подобие возбуждения. Цецилия обмякла, забыв о наслаждении; лежала покорно, ожидая только одного: поскорее увидеть свою соперницу.

С трудом отдышавшись, когда Пьетро наконец-то извергся и рухнул в изнеможении, Цецилия выбралась из-под его тяжелого, мокрого от пота тела и, вскочив на колени, глянула в запотевшее стекло.

Округлый изгиб бедер, узкие плечи, мягкая линия талии – все это напоминало своими очертаниями изящную греческую амфору. Высокая грудь прелестно просвечивала сквозь мокрые светлые пряди, которые касались тела девушки, словно растопыренные пальцы нетерпеливого любовника.

– Как тебя зовут? – послышался шепот.

Цецилия оглянулась.

Глаза Пьетро закрыты, лицо счастливое, спокойное.

– Как тебя зовут? – снова шепнул он пересохшими губами.

Цецилия обхватила плечи ладонями: вдруг стало зябко. Не ее имя спрашивал Пьетро – он знал его отлично! Он хотел знать имя той, которой только что владел в своем воображении с пылкостью, о которой может только мечтать любовница!

Да, кто это? Как ее зовут?

Цецилия вглядывалась в розовое, как цветок, лицо.

– Троянда, – шепнула она. – Троянда… – и тут же пожалела о сказанном.

Одному господу ведомо, почему она назвала это имя – слишком пышное и роскошное для еще не распустившегося бутона! Следовало бы сказать правду, назвать ее Дарией – и уж позлорадствовать, какое впечатление это произведет на Пьетро, чувствительного к звукам и их слиянию столь же, сколь к сплетению человеческих тел.