скачать книгу бесплатно
– Конечно, Муся, я дурак. Но очень рад тебя слышать. Значит, всё-таки немного умный.
– Был бы умный – сам бы позвонил.
– Но ты же запретила?
– Я и говорю: дурак. Но ты знаешь, я хочу разобраться. Возьми меня в свою церковь. Возьмёшь?
– Возьму. – Такого разворота я предположить не мог, поэтому ужасно удивился. – Пойдём в субботу на вечерню?
– Нет, я в субботу не могу. В субботу я, пардон муа, собираюсь с подружками в баню. У нас зарезервированы Сандуны. Тебя, извини, не возьму, да ты бы и сам не пошёл. Ты же скромный, пока свет не выключили. А мне говорили, что службы у вас воскресные, так? Вот в воскресенье я готова. Что нужно взять с собой?
– Купальник, тапочки и полотенце.
– А если без этих глупостей? Так сказать, считаясь с уровнем народонаселения.
– Без глупостей – нужен платочек.
– Чтобы я была как бабка? Ага, прям щас. Обойдётесь импортной береткой. – Муся произнесла это слово смешно, с протяжным «э»: берэткой.
Она и впрямь пришла в кокетливой рижской беретке, с торчащей пимпочкой, похожей на твёрдый сосок. И в хорошо протёртых синих джинсах с диковинным лейблом на попе. Такие было не достать у спекулянтов и даже в валютной «Берёзке»; это ей оттуда привезли. Щёку не подставила, даже руку не протянула. В церкви быстро огляделась, выбрала местечко у стены, откуда лучше видно, хотя и хуже слышно, и по стойке смирно простояла от благословенно царство до прощального с миром изыдем. Не крестилась и не кланялась, а когда протягивали свечку – передайте, – брезгливо брала её двумя пальцами, как некурящий берёт сигарету. На змеиный шип благочестивых тёток: почему в штанах пришла, руки сложи ладошкой, чего крест не кладёшь – не реагировала.
После выноса креста и начала суетливого молебна строго повернулась ко мне.
– Изыдем – значит, уходим? Это значит, всё – финита ля комедия, пошли титры?
– Практически.
– А там чего такое, – она кивнула в сторону детсадовской толпы бабулек, окруживших важного отца Георгия и дробно крестившихся на всякий возглас.
– Это послеслужбие, стоять необязательно.
– Необязательно? Тогда пошли на воздух.
Улица была кривая, вела то вверх, то вниз, беззаконно петляла, и мы петляли вместе с этой улицей. Оба молчали. Я пинал небольшую ледышку (сегодня вдруг опять похолодало, и последние ошмётки стаявшего снега смёрзлись). Вдруг Муся резко тормознула, я в неё едва не врезался, посмотрела мне в глаза.
– Ты же хочешь знать, что я об этом думаю?
– Скорей всего, я это знаю и так.
– И?
– Ты думаешь: вот из-за этой скисшей скуки он игнорирует меня, такую прекрасную и удивительную? Не может быть. Тут что-то не так. Угадал?
– Не угадал. Мне понравилось. Я ничего не поняла, но красиво и что-то такое в этом, наверное, есть.
Я почти обрадовался.
– Значит, ты меня поняла?
– Нет, не значит.
– Девушка, вы как-нибудь определитесь.
– А я не хочу определяться. Понимаешь ты? Не-хо-чу.
– А чего же ты хочешь?
– Я? Хочу попробовать с тобой. Не знаю, что получится, но хочу.
– Почему со мной?
Вопрос был, прямо скажем, идиотский. Но Муся почему-то отнеслась к нему серьёзно. Она нахмурилась, сосредоточилась и начала перечислять, загибая пальцы:
– Во-первых, ты симпатичный. Несмотря на толстые очки. Во-вторых, не ботаник, при этом не торгаш. Наши, плешкинские, они же из другого теста. Продай, купи, достань, ты мне – я тебе. А мне этого ничего не надо, у меня и так всё есть, без них, спасибо папе. В-третьих, я хочу туда, где ты.
– Куда же?
– Слушай, ты со мной разговариваешь, как журналист с директором универмага. Вопрос на уточнение – ответ, вопрос на уточнение – ответ. Куда, куда. Как будто непонятно. Туда, где книжки, выставки, спектакли, музыка. И даже философия. Я про неё почти не понимаю, но лампочке неважно, как действует электричество, ей просто нужен ток, а для тока необходима розетка. Ты понял? Поэтому, в-четвёртых, в-пятых и в-шестых – она помахала кулаком перед моим носом, – я хочу, чтобы ты оставался у меня! И не хочу тобой делиться. Ни с кем. Даже с ней.
– С ней – с кем?
– С этой твоей церковью.
– Ты же говоришь, что тебе понравилось.
– Понравилось, и что с того? Меня туда никто не звал.
В эту самую минуту из соседней арки вышел очень странный человек; таких когда-то называли дурачками. В неопрятной брезентовой куртке, толстенький и скособоченный, с непомерно большой головой.
Заранее распространив улыбку по неуклюжему лицу, человечек направился к нам. Он шагал вразвалочку, словно бы переминался с ноги на ногу. Чем-то он мне напомнил плюшевого детского медведя, засаленного от частого употребления.
– Здравствуйте! – слюняво пришепётывая, сказал он и просиял.
– Здрасьте, – растерянно ответила Муся и отодвинулась на полшага: от человека пахло тяжёлым, лежалым.
– А что же вы к нам не приезжаете?
Казалось, шире улыбаться некуда, но странный человек ухитрился ещё сильнее растянуть губы. Обнажились неровные жёлтые зубы и бледные дёсны.
– А к вам – это куда? – спросил я и подумал, что Муся права, у меня дурацкая привычка задавать вопрос на уточнение.
– Как куда? К нам, к преподобному! У нас, у преподобного, так хорошо! Вы даже не думайте, ехайте! Мы будем вас ждать!
Сам себе покивал головой, охотно согласился со своей нехитрой мыслью, ещё немного постоял, подумал – и добавил:
– А рублика у вас не будет?
Я порылся в карманах, протянул ему горстку монеток. В основном пятаки и копейки, но было там и несколько пятнашек; до рубля, я думаю, не дотянул, но копеек восемьдесят набралось. Тот, не ослабляя яростной улыбки, деловито всё пересчитал. И, утратив всякий интерес к нам с Мусей, удалился.
А Мусе почему-то захотелось страстно целоваться, именно здесь и сейчас, на виду у прохожих; только что она была холодная и неприступная и начинала злиться, и вот уже глаза играют, губы тают воском, по языку скользит язык, всё забыто, мы вместе.
И удержаться было невозможно.
Под конец она посмотрела на меня растаявшим, чуть пьяным взглядом и спросила:
– И что, вот так и будем без конца мусолить губы?
– Так и будем. Пока не поженимся.
– Это ты мне сделал предложение?
– Считай, что да.
– Хорошо, я подумаю. А вообще нет, не буду думать. Я согласна. Не получится – пойдём в ближайший загс и разведёмся. А получится – будем жить долго и счастливо и умрём в один день. Ты хочешь умереть со мной в один день? Нет? А что же так? Шучу, шучу, это от хорошего настроения. Но ведь не завтра же поженимся?
– Не завтра.
– А когда?
– Сразу после защиты. Я устроюсь работать, будет на что жить. И с мамой надо поговорить.
– Ах, да, у нас же мама. Мы хорошие мальчики. А если мама заругает? Передумаешь?
– Не передумаю. Но не поговорить с ней – не могу.
– Угу. Понятно. Независимость. Ну хорошо. А когда ж мы будем защищаться?
– В восьмидесятом, в сентябре.
– В восьмидесятом?!! – Мусино лицо перевернулось. – Ты смеёшься? В апреле семьдесят восьмого ты мне говоришь – в восьмидесятом… Это же целых два года ещё…
Не два, а два с половиной, подумал я, но промолчал.
– Я не выдержу… Я живая, Лёша, ты пойми… Сказал бы кто, что такое может быть – со мной! Я б не поверила. Ладно, что с тобою делать – я подумаю. Пойдём хотя бы ещё погуляем.
3
Так мы и жили эти два с половиной года – словно танцевали пионерский танец, на расстоянии вытянутых рук. Ездили в кинотеатры на окраине, где показывали всё, что пахло авангардом и полупротестом; сидели на торгпредовских местах в старомодном, но приятном театре имени Вахтангова и живом, бурлящем «Современнике», подолгу бродили в Нескучном саду, заезжали в Серебряный Бор, катались с горок в имении Узкое, где в те годы обретался санаторий Академии наук; я показывал Мусе усадебный дом, вокруг которого бродили академические старички, объяснял, что в самом начале XX века в этом доме умер гениальный – странный – неприкаянный философ Соловьёв, излагал его мистическую «Повесть об Антихристе», рассуждал о подтверждении его пророчеств. Муся вежливо слушала.
Мы целовались. Спорили. Молчали. Возле Мусиного дома расставались, и она смотрела испытующе: не передумал?
Я отводил глаза.
Это повторялось каждый божий раз; Муся отличалась редкостным спокойствием – и столь же редкостным упорством. Причём без выверта, без театральной позы, в отличие от нашего семейства. Да? Нет? Ну хорошо, как скажешь, спросим в следующий раз. Точно так случилось и вчера. Мы посмотрели поздний репортаж о сказочном успехе нашей баскетбольной сборной, я доставил Мусю на «Сокол», мы ходили вокруг её дома, говорили ни о чём и обо всём, горячий асфальт остывал, гавкали ночные псы, нам было хорошо, но я по-прежнему не передумал и в половину первого нырнул в метро. Снова не попал на пересадку; пересёк Белорусскую площадь, неживую, тёмную, пустую, бросил пятачок в косую прорезь и в абсолютном одиночестве спустился вниз по эскалатору, как в романтическом кино шестидесятых: а я иду, гуляю по Москве, и я – пройти – ещё – смогу. И на подходе к собственному дому вновь увидел яркое окно с печальным силуэтом.
Мама.
Она всегда меня ждала, как бы поздно я ни возвращался. Я старался тихо отпереть замок, в надежде незаметно проскользнуть, но мама непременно выходила в коридор и смотрела на меня влюблёнными ревнивыми глазами. Я злился на неё, орал, даже как-то разбудил соседей, но в следующий раз окно опять светилось. То же упорство. Другое по форме, но такое же точно по сути.
Будильник я завёл на восемь, чтобы оклематься перед поездкой к декану (надо было заявить о возвращении из стройотряда и получить его формальное согласие). Но жарким ранним утром, в шесть с копейками, в соседнем доме саданула дверь и вырвался животный вопль:
– Ай-йа-а-а! Билал! Билал!
Голос я узнал сразу: вопил Мансур, младший брат моего одноклассника Шархемуллина. Дверь снова ухнула, и на этот раз кричала женщина:
– Мансур, домой! Мансур, не надо!
И что-то ещё по-татарски.
Я вскочил, раздёрнул занавески.
Наши дома стояли очень близко, окна в окна. По двору, между песочницей, железными качелями и дворовым столиком для домино, носились двое. Тощий подросток в сатиновых чёрных трусах и без майки и его мать, Агиля, в неуклюжем цветастом халате и восточных тапках с большими помпонами. Вот она поймала сына, вцепилась в него и с трудом удержала; Мансур продолжал рычать в неё, колотил руками по спине.
– Ай-й-йя! Билал! Билал!
Наконец Мансур обмяк и начал всхлипывать, а потом икать, как перекормленный младенец.
Дверь в мою комнату приотворилась.
– Это что такое? а? – спросила мама шёпотом.
– Мама. Ты же видишь сама. Билала убили, – я ответил жёстко и громко, сразу же об этом пожалел, надо было как-то мягче, исподволь, но поздно.
Мама вздрогнула и решилась переступить порог. Остановилась возле двери, ко мне не подошла.
– Какого Билала? Как это убили?
Когда происходило что-то страшное (умер дед, отец объявил, что уходит), мама защитно глупела: не понимаю ничего, отстаньте.
– Мам, Билал у нас один. Шархемуллин. Тот, который поехал в Афган.
– Кто убил? За что убил? Зачем? – мама сделала мелкий шажок мне навстречу.
– Слушай, мам, – я снова потихоньку начал раздражаться. – Зачем людей на войне убивают?
– Алёшенька, какая война? – Мама наконец приблизилась ко мне вплотную и трусовато посмотрела сквозь окно на улицу.
– В Афганистане, мам. Зачем спрашивать, если ты сама прекрасно знаешь? – Я подвинулся, чтобы она разглядела получше, но мама отшатнулась от окна.
– Ну какая там война? Там только в столице, в Кабуле, наш ограниченный военный контингент?
Хотел я её обличить: мол, из-за таких, как ты, мамуля, всё у нас и происходит, вам слишком выгодно не знать. Но у мамы было заспанное, жалкое лицо, а на щеке замятина от скомканной подушки; мама смотрела с мольбой – сы?ночка, пожалуйста, не говори мне правду, ну ты же знаешь, как я боюсь… И вместо пламенных речей и порицаний я осторожно её приобнял. Мама обмякла, прижалась ко мне – совсем как Мансур к Агиле.
Я подумал, что кожа на макушке у неё сухая, корни волос неприятно седые и ломкие, на шее пигментные пятна, на предплечьях розовые тельца папиллом. Ворот ночнушки протёрся, надо новую ей, что ли, подарить.
Вот так будет правильно, мама. Мы просто постоим и помолчим. Ничего не надо объяснять.
Тощая, застенчивая Агиля растила мальчиков одна. Муж её когда-то был вахтовиком, жил то в Москве, то в далёком каспийском посёлке, по советским меркам много зарабатывал, «жигули»-пикап, роскошная «двойка», гэдээровский сервант из дорогого гарнитура «Хельга», дефицитная румынская стенка из светлого дуба, на стенах – ковры рокового венозного цвета. Всем семейством – отпуск в санатории, в Крыму. Или в доме отдыха Верховного совета в Пятигорске. Шархемуллин гордился собой. В отличие от этих русских он не пил и даже не курил, всё свободное время что-то строгал на балконе, а летом выходил из дому в трениках с большими пузырями на коленях, подворачивал застиранную майку, выпуская на волю живот, и начинал окучивать кусты шиповника, поливать змеиные сплетения настурций и выщипывать назойливые сорняки.