Читать книгу Демонтаж (Арен Владимирович Ванян) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Демонтаж
Демонтаж
Оценить:
Демонтаж

5

Полная версия:

Демонтаж

Спустя год письма стали откровеннее. Нина прятала их в кожаном портфеле, оставшемся ей от отца, где держала дорогие для себя вещи. Особенно она дорожила тоненькой салатовой тетрадкой со стихами, которые сочиняла в юности. Последнее стихотворение, «Чинар в рассветный час», о боязни счастья, которую она ощутила при виде платанового деревца во дворе дома, она написала семь лет назад, за два дня до того, как Сако забрал ее из деревни. Но даже Сако не знал о стихах. Только ему, «воину с мальчишеским сердцем», она, подавив тревогу, осмелилась признаться. «Мой отец был учителем. Он читал нам по памяти стихи Чаренца[7]: „Ты видела сотни сотен ран – и увидишь опять. Ты видела иго чуждых стран – и увидишь опять…“[8] Благодаря отцу я полюбила поэзию». От стихов они перешли к полунамекам. Нина уже писала Рубо о своей «жажде настоящего всепоглощающего чувства», которое «оторвало бы ее от земли и вознесло к луне, к звездам, к бесконечности», «заслонило бы серую, скучную, холодную реальность». Находясь во власти незажившей сердечной раны, Нина снова, как и раньше, была готова пожертвовать всем ради любви. И Рубо, не лишенный инстинктивного слуха, верно уловил эту новую интонацию. В конце очередного письма он призывал ее к следующему шагу: «Я хочу скорее вернуться, – писал он, – и обрести свою половинку. Лежать с ней в одной постели, забыть о войне. Водить кончиками пальцев по розовым губам, по тонкой шее, по мягким плечам. Опускаться ниже, кружить пальцем, пока не зажгу огонек в ее глазах. Любить ее каждую ночь». Сколько раз Нина перечитала это письмо, впитывая слова, строки, признания? И все равно проморгала перемену, которая могла бы отрезвить ее. Она безудержно отдалась нахлынувшей любви – пока еще воображаемой, но уже такой возможной. Словно у героини американских мелодрам, ее мир раскололся на два: в одном жил ее рассудок, занятый повседневными заботами о близких, в другом – уединенном, закрытом, оторванном от реальности – жила душа, когда-то запятнанная грязью, а теперь разбуженная новой надеждой.

Сако ожидал сестру в пока еще не вырубленном сквере Шаумяна, недалеко от Министерства культуры. Очередная его вылазка к приятелю из бывших диссидентов, внезапно получившему государственную должность, прошла впустую. Новая административная шишка запамятовал, как Сако с Седой передавали ему в тюрьму посылки, как провожали в мир иной его отца, как давали взятку узколобому главврачу психбольницы, чтобы избавить слишком свободно мыслящего человека от префронтальной лоботомии. Сако вспомнил очередь из таких же, как он, олухов, столпившихся у кабинета, двери которого загораживал, стоя со скрещенными у паха руками, пучеглазый охранник в черном костюме. Сако знал, что его старый друг в курсе, кто ожидает за дверью. «Если того требует демократия… И кому ты, дурак, помогал, кто тебе спасибо скажет?» – горевал Сако, уперев взгляд в мокрый асфальт, когда послышались шаги. Нина шла к нему, поджав подбородок, с покрасневшим от ветра лицом. В руках у нее был газетный сверток с обедом. У Сако заныло в животе. «Ну, как прошло? – спросила Нина, поцеловав его в щеку. Она развернула сверток и, не дожидаясь ответа, примолвила: – Не тяни, ешь сразу, успеешь отнести детям. Я разделила пополам, тебе и Седе с детьми». Сако послушно кивнул и принялся за обед. В сквере стояла тишина, нарушаемая лишь свистом ветра. Пока Сако быстро, жадно ел, Нина снова спросила, как он сходил к другу. Ответы были короткими: да, пришел, да, ждал, да, он обещал, но нет, он не вышел. Почему? Не знаю. «Совести нет. Сколько ты для него сделал. Медленнее ешь, не спеши, – запричитала Нина. – Кто организовал похороны его отца, пока он в тюрьме сидел? А он чем ответил? Сако-джан, пожалуйста, ешь спокойно. Ты же ничего не поймешь от съеденного, если будешь так торопиться». – «Дети, – буркнул Сако и поднялся. – Надо скорее покормить детей. Ты обратно на работу?» – «Куда же еще?» Сако пожал плечами. «Не видел я его, – прибавил он. – Завтра еще одну попытку сделаю, последнюю». Нина кивнула. Они снова поцеловались и разошлись по своим делам.

Снег прекратился, но ветер не стихал. Сако, склонив голову, шагал в сторону гастронома. «А что я ему предложу? – спросил он себя. – Я никто, безработный». Из-за поворота выехал накренившийся переполненный автобус. Сако забыл, когда последний раз ездил на автомобиле, трамвае или автобусе. Он бы многое сейчас отдал, чтобы уехать куда-нибудь подальше от разрухи, хоть в деревню. В ту же секунду раздался раскатистый шум – рухнуло спиленное дерево. Следом поднялся людской гул. «Согреются собаки, да, – подумал он, не сбавляя шага. – Кто как может, так и греется». Сако вспомнил, что его сосед этажом ниже, которому он заплатил за электричество, подумывал о Калифорнии, где жили его родственники, потомки уехавших еще в двадцатые годы. Этот же сосед с интеллигентным лицом вывел ему формулу нового категорического императива: «Сако, мы живем во времена, когда нет больше „можно“ и „нельзя“, когда надо забыть про „хорошо“ и „плохо“. Это времена, когда приходится думать только о том, как прокормить ребенка». Автобус проехал мимо Сако. Снаружи за его бока цеплялись дети, внутри же толпились одни женщины и старики. Все мужчины, не обремененные семьей или старостью, уехали на фронт. Все лучшие друзья уехали. Сдержанный Рубо и энергичный Петро. Рискуют жизнью на фронте. Ради кого? Ради тех, кто прячется в кабинетах? Или тех, кто подумывает о Калифорнии? Или тех, кто слоняется по улицам без дела изо дня в день? Может, и ему надо было пойти с ними? Последние месяцы Сако часто спрашивал себя, что бы изменилось, если бы он уехал. Чувство вины не давало покоя. Иногда на ум приходила мысль, что было бы лучше, если бы все исчезло – и чувства, и друзья.

Он отгонял эту мысль, но тень ее оставалась. «Все оттого, что мне нечего делать, – сказал он себе. – Одно достойное дело могло бы все исправить». День или два назад Манвел, сидя с ним у растопленной печки, склонил голову к огню и произнес: «Прошлой ночью, чтобы не замерзнуть, чтобы отвлечь мозги от холода, я зажег свечу и стал писать. Всю ночь писал, чтобы не оледенеть». Сако нахмурился. «И не обледенел, пока писал?» – «Нет, напротив. Забыл, что за окном зима». О чем он писал, Сако не спросил – зависть заслонила все вопросы и мысли. «Конечно, – подумал он, когда издалека увидел толпу перед гастрономом, – Манвел-то один, мать умерла, вообще никого. Он-то может писать, он не обременен долгами, детьми, семьей». Люди стояли в беспорядочной очереди к дверям гастронома. Хлеб еще не подвезли. «Сколько разговоров было, что собирается в монастырь, а все никак не доедет. Да и какой монастырь, когда война».

Сако не сразу разглядел Седу. Гордая, независимая, она стояла отдельно от толпы. Ее лицо оживилось, когда она заметила его, хмурого и недовольного. Еще ни о чем не спросив, она уже поняла, что очередной день не принес новостей. Сако неуверенно, как школьник у доски, замер перед женой, отдал сверток с обедом и перевел взгляд на людей в очереди. Он так и стоял бы, рассматривая их, если бы она не спросила, как он сходил. «На завтра перенес, – ответил Сако, стараясь придать голосу твердости. – Обещал, что завтра встретимся». – «А что еще?» – спросила Седа. – «Это все, – ответил он. – Он был занят. Мы и двух минут не проговорили». Седа не верила. «За две минуты можно было многое сказать», – отрезала она. «Он не сказал», – резко ответил Сако, стараясь подавить раздражение. Седа коснулась плеча старушки, стоявшей впереди нее, и предупредила, кивнув на Сако, что ее подменит этот человек. Женщина добродушно кивнула.

Он не глядел Седе вслед. «Катись, куда хочешь, – подумал он, давая волю злобе. – Стараюсь, шатаюсь по городу, рисуюсь перед подонками, унижаюсь, а ты обижаешься, значит, молча уходишь». Сако вспомнил об электричестве, проведенном накануне, и о том, что Седа не выказала ни радости, ни благодарности. Перебрал в уме имена и лица друзей и родственников, к которым обращался за помощью, у которых просил дров, к которым стучался в дверь, пряча за спиной кастрюлю. «Почему это случилось со мной?» – ему сделалось жалко себя. В нем накопилось слишком много жалости к себе. Кто его выслушает, кому он откроется? Он ненавидел эти вопросы, терпеть не мог эту жалость. Жалость разъедала его. Он всегда бежал от нее. Неожиданно в памяти всплыл образ Манвела, спасающегося от холода сочинительством, и Сако вспомнил собственный нереализованный проект – Музей Комитаса[9]. Бесформенное серо-бетонное здание, которое будто распадалось на части, но визуально уравновешивалось строгим сухим орнаментом, двенадцатью графическими рисунками, повествующими о пути Комитаса: юноша, подслушивающий песни крестьян; музыкант, создавший на основе этих песен национальную литургию; безумный святой, сгинувший во французской провинции. Но главное украшение музея – то, что принесло Сако освобождение, что сделало его произведение гармоничным, дало визуальные границы рассыпающемуся, как человеческая личность, зданию, – металлические платаны, родные чинары, как бы рассаженные вокруг здания, – такие же чинары незадолго до гибели сажал во дворе их дома отец. Тонкие, хрупкие деревца, которые только-только собираются расцвести, почки которых едва набухают, чтобы выпустить на свет бледно-зеленые листья. Работа над этим проектом словно освобождала Сако от собственного дикого легкомысленного нрава, принимавшего форму жалости к себе – жалости, разрушавшей его личность.

Послышался грохот грузовика. Толпа загудела, очередь мигом распалась. Милая старушка, недавно улыбавшаяся Седе, растолкала всех локтями, чтобы пробиться вперед. Грузовик остановился. За рулем сидел густоволосый паренек в дубленке. Он бегло оглядел толпу, пересчитал людей. Пока он складывал буханки в мешок, толпа проклинала – его, страну, правительство. Наконец паренек спрыгнул к людям и пробрался к гастроному. Одной рукой он крепко держал мешок с хлебом, другой рыскал в кармане в поисках ключей и затем долго ковырялся в дверном замке. Когда стало казаться, что толпа сейчас разорвет его на куски, железные двери со скрипом отворились. Паренек вбежал внутрь, быстро встал за кассу, разложил перед собой буханки и начальническим тоном приказал заново выстроиться в очередь. Люди, чувствуя запах желанного хлеба, покорно встали друг за другом в холодном пустом помещении. Сако стоял в самом хвосте очереди, в дверях гастронома.

«Почему же я не довел проект до конца?» – спросил он себя. Память не спешила с ответом. Ему пришлось вспомнить, какая погода стояла за окном в дни, когда он работал над музеем. Ему казалось, это было недавно, но нет: почти два года назад, весной, в апреле. Пока мальчишки прыгали по крышам гаражей, пока старики ворчали на перестройку, пока весна оживляла улицы цветами и зеленью, Сако сидел за столом, сгорбившись над огромным чертежным листом. Здание смотрело на него, и пора было набраться храбрости и отправиться вглубь, в интерьер, в колодец души этого музея. Он слишком долго отвлекался на сторонние дела, пора было сделать этот шаг. Но в комнату вошла, как обычно не постучав, Седа и села перед ним. Сако нехотя поднял вопрошающий взгляд. Первый шаг – ворваться в комнату и отвлечь от работы – сделан. Он ожидал второго. Но Седа молчала. Это был знак, который ему пришлось толковать. По ее глазам, по тому, как несмело она оглядывала комнату, словно искала опору, точку, где можно было бы остановиться и наконец-то успокоиться, по взгляду, выражавшему не страх, но встревоженную надежду, он понял: что-то произошло. Он спросил, она ответила. Сако встал перед ней и обнял, крепко прижав к себе ее голову. А рассудок подсчитывал: да, месяц, прошел ровно месяц с той ночи. «А через восемь месяцев, – считал Сако, двигаясь теперь в очереди за хлебом, – родился Гриша». Он заново представил роддом, шумный и людный; в те годы перевозбужденные патриотизмом армяне рожали охотно, в семьях было по двое-трое детей, и они с Седой не отстали. «Как так лихо все закрутилось, господи», – подумал Сако. Воспоминания теснились в нем, разворачивая лепестки памяти: как легко, в отличие от Амбо, родился Гриша, с каким аппетитом, в отличие от брата, он ел, как быстро, в отличие от старшего, усвоил жесты и слова. В полтора года зашагал, в два заговорил. «Папа, мари́», – говорил он, имея в виду «смотри», и указывал раскрытой ладонью на солнце: просил отца разделить с ним его завороженность светом. Амбо, старший, был не менее прекрасен и нежен. Сако вспомнил, как они с Амбо и Седой отправились на Севан, и Амбо упрямо хотел произнести название озера, но вместо «Севан» у него выходило «сван», а Седа, умиленная, передразнивала его английским swan, и, кажется, тогда они решили, что их старший сын – робкий, красивый, неуверенный – лишь по какой-то случайности родился человеком, а не лебедем. «Брат, давай же купон!» – нетерпеливо воскликнул паренек в дубленке. Сако не заметил, как очередь дошла до него. Никого больше не осталось в опустевшем гастрономе. «Ну, давай же» – повторил паренек. Растерянный, словно очнувшись от сна, Сако заморгал, захлопал по карманам и протянул смятую бумажку. Паренек схватил ее, сунул в кассу и выдал Сако половинку черствого матнакаша[10]. Сако вынул из кармана авоську, спрятал в нее хлеб, кивнул пареньку и вышел из гастронома. «Что теперь, домой?» – спросил он себя, и ветер обдал его лицо.

Он втянул голову в плечи и поплелся в сторону дома. Воспоминания, расцветшие в нем точно весеннее деревце, улеглись. Но в душе остался след: какая-то новая дверца, ранее невидимая, отворилась и приглашала войти. Сако уже сворачивал в сторону улицы Абовяна, когда снова спросил себя: «Так почему я не довел проект музея до конца?» «Потому что родился Гриша, – ответил разум, ступивший в темную комнату. – Потому что уже был Амбо. Потому что Седа больше не работала. Потому что Нина уже жила с нами. Потому что страна перевернулась. Потому что отключили свет. Потому что не стало газа. Потому что началась разруха. Потому что тебя вышвырнули с работы». Потребность в любви, желание обладать женским телом, беременность Седы, их ребенок, и быт, и нужда, и семья, его семья, мысли о которой крепко связывали его, словно смирительная рубашка, – все это обрекло его на жалкое существование нынешних дней. Страх перед несвободой вызвал новый вопрос: «Тогда, может, теперь, когда у тебя нет работы, ты доделаешь музей? Не важно, когда его построят, и построят ли вообще. Важно, что ты скинешь эту рубашку». Сако остановился и, набравшись смелости, прошептал: «Будешь свободен».

Сако все еще искал ответ, проходя мимо обветшалых домов старого Еревана. Его беспокойный ум столкнулся с выбором, семья или творчество. Снова, уже в который раз за день, он представил себе Манвела. Сако увидел его склонившимся к печке, к огню, и опять почувствовал неприязнь. Манвел казался ему человеком, который отворачивался от действительного мира и предпочитал ему вымышленный, который не впускал в свою жизнь других людей, который приближал к себе только те вещи, что не приносили пользы, вещи вроде литературы. «А разве это не то же самое, что грезить об архитектуре? – спросил Сако и остановился. – Не то же самое, что прятаться в кабинете от старых друзей? Бежать в Калифорнию?» Сако застыл рядом с ветхим домом с обледеневшим круглым окошком. «Да, – рассуждал он, – архитектура, творчество освобождают меня, я знаю это. Но семья, мои дети, может, и не дарят мне постоянную радость, но, господи, долг есть долг! Я просто не могу это объяснить». Сако всмотрелся в окошко, повторяя про себя: «Долг есть долг». И пока он нашептывал себе это, в отражении окна слабо блеснул свет, и на металлическую крышу дома слетел голубь. Сако шире открыл глаза. «Долг есть долг, – тверже повторил он. – Но долг тоже освобождает. Если буду думать о них, не будет меня, а будут только они. И если будут только они, то я наконец освобожусь от себя. Если забуду о себе, буду свободен».

С лицом человека, сделавшего самое важное открытие в жизни, он быстро, словно мальчишка, понесся к дому. «Как я раньше этого не понимал? – изумлялся он, вприпрыжку поднимаясь по улице. – Как просто все оказалось!» По пути, возбужденный открытием, он снова представил себе Манвела, к которому теперь обращался без злобы: «Да, я знаю, что творчество освобождает, но я еще знаю, что не могу жить без моего долга, моей семьи, тех, кого я люблю. Я приношу себя в жертву ради блага семьи, и это освобождает меня не меньше, чем творчество. Это освобождает меня в действительном, а не в вымышленном мире, и я не знаю, что лучше и важнее. Но я знаю, что наконец-то сделал выбор». Уже показалась старая арка, когда Сако, готовый радостно вбежать во двор, споткнулся о камень. Он чуть не упал и, слыша только свои мысли, снова удивился себе: «Нет, как я мог думать о себе, о своих желаниях, когда есть они! Это безнравственно, так просто нельзя».

А затем он вошел во двор. Толпа шумящих детей и злословящих стариков окружила милицейский автомобиль. Один из милиционеров, заполняя протокол, просил толпу умолкнуть и разойтись по домам, второй заталкивал в автомобиль Баграта – соседа Сако с первого этажа, того самого, который собирался в Калифорнию. Воодушевление мигом покинуло Сако. Инстинкт напомнил о страхе советских лет, когда милиция ходила по квартирам, раздавая повестки; затем подключился рассудок и задал более насущный вопрос: что будет со светом, оплаченным накануне?

И в ту же секунду из подвала дома вышел «человек-свет», самодовольный электрик. В одной руке он нес длинные ножницы на шесте, напоминавшие копье, в другой – груду электропроводов, красных и черных разорванных артерий. Сако прижал авоську с хлебом к груди: каждый удар сердца отдавал в голову. Его лицо исказилось: умиротворение, только что испытанное им, исчезло, уступив место прежней жалости к себе. Прилив беспомощности подталкивал Сако заговорить с соседями, с милиционерами, с интеллигентным Багратом, который уже провожал обреченным взглядом жену, детей, мечты о переезде. «Прощай, Калифорния», – говорили его невыразимо грустные глаза, когда толстобрюхие милиционеры уселись в автомобиль и завели мотор. Но Сако не таил обиду на Баграта. Тот лишь неудачно перекочевал из квантовых физиков в подпольные бизнесмены. Сако больше переживал из-за того, что уже на второй день его лишили электричества, пусть незаконно проведенного, но оплаченного из сбережений сестры. Как он посмотрит ей в глаза? Как посмотрит в глаза жене? А детям, Амбо, которому обещал, что они будут вместе смотреть «Драконий жемчуг»? Язык прилип к нёбу, стопы приросли к сырой брусчатке. Ему хотелось заерзать коленями по земле и зайтись в отчаянном крике. Ответа не было. Добрая весть оставила его. Он снова распадался на части.

Сако прошел мимо стариков и детей прямо к деревянной лестнице, ведущей на второй этаж. В дверях квартиры замер: внутренний голос, не отчаянно кричащий, а тихий и усталый, напомнил ему, что сейчас его ожидает то же, что вчера, то самое, от чего он хотел убежать. «Справлюсь или нет? – подумал он. – Хватит ли воли?» Он толкнул дверь. Из гостиной выглянул Амбо, одетый в водолазку и поверх нее в свитер. «Мама дома?» – спросил Сако, и Амбо ответил, что мама у тети Татев. Сако жестом подозвал сына, поцеловал в макушку и прошел на кухню. Он машинально стукнул по выключателю, теперь бесполезному, положил половинку матнакаша на стол, достал нож, отрезал себе маленький кусок и отломил ломтик козьего сыра.

Дверь заскрипела, и послышался голос Седы. Она с порога спросила Амбо, как там Гриша, и Амбо ответил, что он все еще спит. Не снимая куртки, она вошла в кухню с газетным свертком в руках и увидела Сако. «Видал, что стряслось? – спросила она, раскрывая на столе сверток с обедом. – Наш Баграт подался в криминальные авторитеты. А у него уже документы на всю семью в посольстве. Я была у Татевик, она в слезах, схватилась за голову, все боятся, что у нее будет припадок. Успокаивали как могли». Седа переложила сваренные баклажаны в две тарелки. Затем спросила Сако, будет ли он. Сако отмахнулся. «Я сыт», – добавил он, дожевывая хлеб с сыром. Седа наконец сбросила куртку, повесила ее на крючок у двери, проведала в гостиной спавшего Гришу, вернулась, собрав волосы на затылке, позвала Амбо к столу и села перед Сако. «Как малыш?» – спросил он. «Хорошо, – ответила Седа и посмотрела на него повеселевшим взглядом. – Знаешь, что Баграт натворил? Устроил в подвале подпольную распределительную электростанцию. Провел линию электричества от метро. Нет, ну придумал? – Седа снова позвала Амбо, на этот раз громко и строго. – А знаешь, как нашего Эйнштейна вычислили? Помнишь, пару дней назад случилась авария на проспекте Баграмяна? Так это на станции нашего Баграта произошло замыкание. Умник. Конечно, сейчас в метро никто не ездит, но о чем он думал? Мозги есть, а порядочность куда делась? Вот это годы, вот это времена мы застали».

Амбо шагнул на кухню, склонив голову и по-взрослому задумавшись. Седа попрослила его скорее садиться, пока еда не остыла. Она подвинула к нему тарелку, отломила хлеба и налила воды. Сако наблюдал за ее лицом – волевым, сильным, в котором читалось желание жить, – и снова отвел взгляд. Что могло сломить ее? Ничего. Он мысленно успокоил себя, восстановил дыхание и обратился к ней: «Мы тоже были подключены к этой станции». – «Что?» – сразу спросила Седа, качнув головой, точно не расслышала. «Мы тоже были подключены к станции Баграта», – повторил Сако, сосредоточенно глядя на жену, на ее руку, крепко вцепившуюся в вилку.

Амбо посмотрел на мать, избегавшую взглядом отца, и на отца, застывшего в ожидании катастрофы. Он чувствовал, что назревает что-то нехорошее. Все в его неокрепшем мире, полностью пока зависящем от старших, и тускнело от страха, и боролось со страхом, колеблясь между двумя родительскими настроениями, которые словно отражались на его лице. Буря чувств оставляла отпечаток на том, что станет его душой, – это были первые впечатления, которые в будущем, при взрослении, при столкновении с проблемами любви, признаний и отношений определят его поступки – в том числе самые роковые из них.

«Ну, что ты так смотришь на меня?» – проронил Сако. Седа устремила на него полный презрения взгляд. Не поведя бровью, она ответила: «Готовлюсь плеснуть содержимое этой тарелки тебе в лицо». Сако замер на секунду, затем молча встал и вышел из кухни. Повисло молчание. С полминуты Седа сидела, не двигаясь, прижав свободную руку к виску. «Мама…» – протянул Амбо. Седа перевела на него рассеянный взгляд. «Все остыло, – сказала она, обращаясь к тарелке. – Ешь, пожалуйста». Амбо вернулся к обеду, но чувствовал, что мать в эту секунду еле сдерживала себя. Седа действительно всеми силами старалась сохранить достоинство. Она ответила Сако почти без эмоций, лишь с легким презрением, почти не позволив сказанному вывести ее из себя. Никто из домашних не видел ее в истерике. Чтобы Седа завыла от боли, разбила тарелку, ударила рукой о стол, и затем еще раз, и еще, и еще, пока удары не превратились бы в барабанный бой, пока не запрыгали бы тарелки и вилки, пока не задрожал бы от страха Амбо, пока не подскочил бы с места Сако, чтобы взять ее за плечи и трясти, стараясь привести в чувство, – нет, ничего подобного с ней ни разу не случалось. Она не допускала возможности опуститься до такой пошлости. Иногда казалось, что даже смерть не сможет возмутить ее.

Седа уронила вилку и устало выдохнула. Она поднялась, собрала тарелки, сложила их в раковину. Затем, накинув на плечи шаль, вошла к Сако, который, как она знала, укрылся в спальной. Он сидел за рабочим столом и курил сигарету, опершись локтем на стол. «Сколько ты заплатил?» – спросила Седа, садясь на край кровати за его спиной. «Десять долларов», – ответил он, не поворачиваясь. «Нина в курсе?» – «Нет еще, – ответил Сако и стряхнул пепел. – Откуда ей знать?» Седа нахмурилась. «Пожалуйста, не вздумай ни с кем заговаривать об этом, – сказала она. – Не дай бог узнают, сразу донесут». – «Весь дом был с ним связан». – «Мне нет дела до всего дома. Знаешь, что будет, если эти звери узнают? – Сако молчал, но Седа знала, что он ждет продолжения. – Они придут к нам домой и будут нас шантажировать. И тогда ты, Сако, заплатишь не десять долларов, а все пятьдесят. А если не захочешь платить, то в одной камере с этим ослом окажешься, и тогда я посмотрю на вас, парочку умников». – «Седа…» – «Повернись ко мне, – Седа не дала ему договорить. – Посмотри мне в глаза». Сако повернулся и взглянул на нее отрешенным взглядом. «Другого пути не было, Сако? – спросила она, не сводя с него погрустневшие глаза. – Нельзя было по-другому? Что мы, не выживем без этого треклятого света?»

Послышался стук в дверь. Робкими шажками вошел Амбо. «Гриша проснулся», – вымолвил он. Седа ушла вслед за сыном. Сако остался за столом. Ему снова, как несколько часов назад, стало тоскливо и жалко себя. Чувства смешивались с табачным дымом, отравляли душу. Лепестки памяти, показавшие было ему путь, завяли, оставив после себя шипы. Сако позабыл об озарении, посетившем его. Как и в тот светлый апрельский день, проведенный за этим же столом, заботы заглушили в нем самое важное. Отвлекли от того, что могло спасти от смирительной рубашки. Его снова понесло по течению. Он затушил бычок в пепельнице из консервной банки и хотел уже подняться, но представил себе лицо Седы, вспомнил ее упреки, которые с каждым разом задевали все больнее, ощутил неизбывную скорбь и снова опустился на стул, закурив новую сигарету. «Что ни делаю, все прахом, – процедил он, – все не так». Ему вспомнилось, как он принес керосинку, уверенный, что Седа похвалит его. «Могли бы готовить у себя, а не попрошайничать. Но опять не понравилось: воняет, говорит, и следы копоти на стенах. Теперь провел свет, и оказывается, что прожили бы без него…» Дверь снова отворилась. Седа, держа на руках заспанного Гришку, просила его сходить за молоком. «На сегодня есть, – сказала она, пока малыш сонно глядел на отца. – На завтра не хватит. Возьми у старика Микаэля». – «Хорошо, – ответил Сако. – Схожу». – «Если получится, возьми еще дров, – добавила Седа. – И проведай, пожалуйста, моего отца, все ли у него есть?» – «Хорошо», – снова ответил Сако. «Я не знаю, чем он занят сейчас, он не отвечал на звонки… – Седа призадумалась. – Обязательно принеси только молоко, а дрова по возможности, ладно?» Сако кивнул. Он поднялся, захватил из кладовки санки Амбо и вышел из дома.

bannerbanner