
Полная версия:
День шестой
Безгранично веривший в любовь своей жены и в силу своего амулета, Пушкин не опасался супружеской измены. Но его неожиданно смутило другое. Наглость и дерзость поручика в любой момент могли привести к взрыву, могли обернуться дуэлью, а ведь заморский щеголь был блондин!
Подавленность и тревога скорой смерти нашли выход в поэзии. В этот вечер Пушкин написал первую строку будущего стихотворения: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный».
12 (24) августа
Москва
В этот вечер Петр Яковлевич Чаадаев явился в Английский клуб. Москвичи в эту пору все еще оставались на дачах, и зал был заполнен лишь на треть сравнительно с разгаром сезона.
Тем не менее тот, кого разыскивал Чаадаев, находился в клубе.
Зайдя в библиотеку, Петр Яковлевич увидел зарывшегося в газету редактора «Телескопа» Николая Ивановича Надеждина, и чинно с ним поздоровался.
Николай Иванович приосанился. В свое время они с Чаадаевым несколько раз хлестко схватывались, и в последний год даже здесь, в непринужденной остановке Английского клуба, редко друг с другом заговаривали.
На сей раз по чопорному виду Чаадаева Надеждин сразу понял, что предстоит какое-то объяснение.
– Прочитал последний выпуск вашего «Телескопа», дорогой Николай Иванович, и нашел его весьма поучительным. Самому захотелось бы у вас что-нибудь напечатать.
– Будем рады. А что имеете предложить?
– «Философические письма». В свое время вы ведь читали их, насколько я помню. Сейчас я подготовил русский перевод и ищу издателя. Что скажете?
Надеждин оживился. Издание его журнала в действительности шло к упадку, и взбодрить его чем-нибудь скандальным представлялось весьма заманчивым. На ловца и зверь бежит.
– Я прекрасно помню эти ваши «Письма». С работой вашей в рукописях многие знакомы. Предложение лестное, не скрою. Дело за малым, надо как-то суметь обойти цензуру.
– Вот и я о том же. Вы ведь с Болдыревом соседствуете… Может как-то по-приятельски удастся это дело продвинуть?
– Давайте мне рукопись. Я просмотрю ее, и подумаю, что можно сделать.
– Вот, извольте, – Чаадаев протянул Надеждину аккуратную синюю папку.
– В ближайший номер это уже в любом случае не попадет. Надо думать уже по осени. Но оно так и лучше – через месяц как раз публика с дач потянется. Как только с цензурой прояснится, я дам вам знать.
16 (28) августа
Мюнхен
В середине дня Мельгунов прибыл, наконец, в Мюнхен и, остановившись в гостинице, первым делом направился в русское посольство. Вопреки его опасениям, второй секретарь русской миссии в Баварии и старинный товарищ по кружку любомудров Федор Тютчев находился на месте.
– Уже не чаял тебя здесь встретить, – обрадовался Мельгунов.
– Ничего не поделать, князь Гагарин слег. Я почти месяц его заменял, исполнял обязанности поверенного в делах. Не знаю, сколько все это еще протянется… Но долго я здесь не останусь. Вообще дипломатическую службу хочу бросить. Ты, разумеется, слышал мою историю?
– Кое-что еще в Москве слышал, а в Веймаре встретился с Тургеневым. Он рассказал мне, будто бы ты влюблен в роковую женщину, к которой и он был неравнодушен. Прочитал твой стих, ей посвященный.
– Какой еще стих?
– Что-то про отсутствие чувства в ее очах…
– Я был не прав. Эрнестина Дёрнберг необыкновенная женщина. С той поры я посвятил ей немало совершенно других стихов… Но между нами все кончено. Я пообещал жене прекратить с Эрнестиной все отношения, а месяц назад она сама покинула Мюнхен. Временами очень тяжело, сердце разрывается в разлуке с созвучной близкой душой, но я преодолею… Обязан преодолеть. Но хватит об этом, ты ведь наверняка с Шеллингом приехал знакомиться? А его, представь, сейчас нет в Мюнхене.
– Вот как? Где же он?
– Я не знаю. Неделю назад сам его искал… Мне сказали, что раньше чем через месяц он не появится. Но можно зайти к нему домой и выяснить подробности у его домашних.
– Было бы замечательно…
17 (29) августа
Мюнхен
На другой же день супруга Шеллинга Паулина приняла Тютчева и Мельгунова.
На вид ей было чуть более сорока. Тонкие черты лица были все еще очень привлекательны. Это явилось неожиданностью для Мельгунова: он никогда не слышал, и тем более не предполагал, что жена первооткрывателя Мирового Духа столь привлекательна.
– Скажу вам честно, что мой муж просил не называть его настоящего местоположения. Его все отвлекает, а ему нужно сосредоточиться для работы.
– Это правило не знает исключений? – поинтересовался Тютчев.
– Исключения, во-первых, вызовут лишние обиды, а во-вторых, сведут на нет все старания, так как такого роды секреты люди обычно не хранят.
– Но легко ли вам, фрау Паулина, вот так всем отказывать?
– Уж если я сама согласилась не тревожить мужа, то, поверьте, с легкостью выстою перед напором менее близких ему людей. Я знаю, как напряженно работает мой муж, и очень рада тому, что в настоящий момент он делает это без помех.
Между тем Мельгунов не торопился прощаться. Услышав накануне от Тютчева, что Паулина была коротко знакома с Гете, Николай Александрович попросил ее подробнее рассказать об обстоятельствах их знакомства.
– Мы близко общались с Гете в 1810 году. Я жила в ту пору в Веймаре у семьи Цигезаров, с которыми Гете близко дружил и к которым частенько заходил. Он был буквально влюблен в мою подругу Сильвию Цигезар, но и мне от его внимания немало перепадало. Он дарил мне свои книги, приглашал в театр, просто захаживал к нам в гости. Однажды он заглянул к нам со своим приятелем лет семидесяти, самому Гете в ту пору было шестьдесят. Он сказал тогда: «наши ноги уже не танцуют, но этого никак нельзя сказать про наши сердца».
При встрече он часто говорил мне «Милое дитя, в твоем присутствии я молодею на двадцать лет!».
Это вызывало у меня странное чувство, которое и теперь не проходит. Как это? Из-за того только, что ты молода и миловидна, пожилой уважаемый человек, более того – величайший гений, расцветает перед тобой, старается блистать, как бы он никогда не старался ни перед равными ему гениями, ни перед сильными мира сего! Удивительно!
– Какая действительно красивая женщина, – сказал Мельгунов Тютчеву, когда они покинули дом философа. – Трудно поверить, что она подарила Шеллингу шестерых детей и так сохранилась.
– И при этом она очень преданная своему мужу супруга, – заметил Тютчев. – Уверен, что без ее поддержки ему было бы гораздо труднее переносить свое нынешнее творческое бесплодие…
– И как она достойно уклонилась от ответа, где находится ее муж.
– Не расстраивайся, – сказал Тютчев, – в любом случае через месяц Шеллинг начинает читать лекции. Ты же пока с другими местными знаменитостями пообщайся. Я здесь много лет, для меня Мюнхен – прескучнейший город на планете. Когда здесь жил Гейне, было еще куда ни шло. Но для тебя и без Гейне на месяц свежих впечатлений должно хватить.
21 августа (3 сентября)
Петербург – Каменный остров
В полдень Пушкин завершил стихотворение «Я памятник себе воздвиг нерукотворный». Поэт испытывал в эти дни тот особенный подъем, который приходил к нему осенью, а унылая пора определенно уже входила в свои права: серые низкие тучи, подгоняемые морским ветром, быстро проносились над дачей, листва кленов побагровела, и кое где уже начала облетать.
Захотелось прогуляться, подышать осенью, полюбоваться водными просторами.
Выйдя из дома в сад, Пушкин к своему неудовольствию обнаружил там веселую компанию, распивающую чай с вареньем – поручика Дантеса, наклонившегося к Наталье, и ее сестер, покатывающихся со смеха.
Наталья Николаевна обыкновенно на людях держалась величаво, смеялась и даже улыбалась редко, интуитивно чувствуя, что ее необыкновенная красота при смехе теряет свою загадочность.
Однако сейчас, слушая шепчущего ей что-то на ухо Дантеса, она широко улыбалась и выглядела возбужденной. Дамы тоже смотрели на него с обожанием, особенно Екатерина.
– Этот хлыщ появился тут уж наверняка при содействии Екатерины Николаевны, – с досадой подумал Пушкин.
Ему никогда не нравился этот лощеный франт с хорошо поставленным томным взором. Хотя уже почти месяц он вызывающе волочился за его женой, Пушкин все же кивал Дантесу при встрече на людях.
Однако на сей раз он с ним не раскланялся и решительно направился к калитке.
29 августа (10 сентября)
Москва
Ректор Московского университета Алексей Васильевич Болдырев, он же по совместительству цензор, всего два дня назад вернулся с дачи, но жизненный режим свой немедленно и полностью восстановил. Обыкновенно, возвратившись из университета, Алексей Васильевич коротал вечера у себя дома на Тверском бульваре, попивая чай и играя по маленькой с кем придется. Сегодня за его небольшим столиком с зеленым сукном собрались две соседские дамы и студент словесного отделения Федор Буслаев.
– А почему профессор Печерин нигде не объявлен? – робко поинтересовался Буслаев.
– Я сам очень обеспокоен. В мае он выехал в Берлин по какому-то личному делу, но так и не вернулся. Я уже запросил графа Строганова.
– Как обидно! Я был в восторге от его лекций.
Вполне рутинным выглядело также и появление под вечер издателя журнала «Телескоп» Николая Ивановича Надеждина, жившего в том же доме.
– Заждался я уже вас с дачи, дорогой Алексей Васильевич. У меня тут с собой еще одна корректура для 15-го номера «Телескопа», не взгляните?
– Положи на стол, голубчик, я завтра ознакомлюсь, – произнес ректор, с благодушной улыбкой всматриваясь в карты.
– Мне жаль вашего времени, – стал возражать Надеждин. – Статья вполне невинная, могу случайным образом прочитать несколько отрывков.
– Коли так, прочитай.
Надеждин открыл принесенную с собою корректуру «Телескопа» и стал зачитывать избранные места из чаадаевских «Писем», пропуская те заранее помеченные абзацы, которые могли бы показаться предосудительными чуткому слуху цензора.
– Вы правы, Николай Иванович. Все вполне пристойно, давайте я подпишу. А ты, Федор, не сочти за труд, достань из шкапа печать.
– Ну что ж, – размышлял Надеждин, выходя из дома ректора. – Если теперь «Телескоп» не закроют, то популярность ему обеспечена на долгие месяцы, если не годы. Ну а закроют, туда ему и дорога. Значит, свой короткий век журнал прожил.
7 (19) сентября
Петербург – Каменный остров
На Каменном острове дачный сезон подходил к концу. Пушкины намеревались съехать через несколько дней, и кое-какие вещи были уже упакованы к переезду. Этим вечером в здании минеральных вод должен был состояться один из последних балов, и в шестом часу дамы ушли переодеваться.
Александр Сергеевич идти отказался. Видеть вальсирующего с Наталией Николаевной Дантеса было выше его сил.
Родные сестры Наталия, Екатерина и Александрина, зашелестев платьями, устремились к экипажу, но троюродная Идалия осталась, сказав, что должна еще заглянуть домой и отдать какие-то распоряжения, связанные с отъездом. В действительности же она решила воспользоваться вольностью дачного образа жизни для того, чтобы осуществить недавно пришедшее ей на сердце желание.
Уже несколько дней Идалия бросала на Пушкина грустные и нежные взгляды. Он заслуживал сострадания. Его Таша вела себя неосмотрительно, с одной стороны отвергая Дантеса, а с другой позволяя ему волочиться за собой, да еще в совершенно скандальной манере.
В сущности, она, Идалия, даже не ожидала, что Натали до такой степени ничего не понимает ни в мужчинах, ни в себе.
– Что за дура! Тихо отдайся ему, или прогони с глаз долой! К чему этот спектакль перед всем Петербургом?! – давала она мысленные советы своей кузине, но вслух лишь нахваливала Дантеса. Он был ей симпатичен, и в глубине сердца она желала ему удачи.
Однако неделю назад к этому пожеланию прибавилось еще одно. Проведя как-то с Александром Сергеевичем полчаса в непринужденной беседе, она вдруг подумала, что в сложившейся ситуации было бы совсем неглупо попытаться его соблазнить.
Было тяжело видеть его вечную подавленность, его нервозность при появлении Дантеса. Как просто можно излечиться от этого недуга с помощью легкой и приятной интрижки! А ведь этот африканец наверняка должен оказаться пылким любовником.
Их многолетние отношения всегда были самые теплые и игривые, можно даже сказать балансирующие на грани флирта. Наедине они всегда шутили и невинно пикировались. Идалия была уверена, что рядом с ней поэт чувствует себя беспечнее и свободнее, чем рядом со своей вознесенной на пьедестал, но совершенно лишенной чувства юмора Ташей.
Объяснив, что она хочет разыскать среди нот какую-то пьесу, Идалия задержалась, а когда дамы ушли, сказала Александру Сергеевичу:
– Вот нашла этого Генделя. Хочешь, я тебе сыграю?
– Сыграй.
– Тогда садись сюда, в партер.
Идалия усадила Пушкина на диван, и села за стоявший напротив рояль.
Пока она играла, в гостиной сделалось совсем сумеречно, и звуки, казалось, полностью наполняли залу.
Исполнив пьесу, Идалия подсела к поэту, и направив на него лучистый взгляд, нежно спросила:
– Что кручинишься, добрый молодец?
– Хочешь намекнуть, что утро вечера мудренее?
– Отнюдь. Мудренее как раз скоротать с милым другом вечер, чем скакать кадриль за кадрилью на минеральных водах. Вовсе туда сегодня не пойду.
Стройная фигурка, излучающая утешение и покорность, приблизилась совсем близко к Пушкину.
– Ну, правда, Саша, не грусти. Весь этот бездарный водевиль с Дантесом в главной роли не стоит даже капли твоей желчи.
– Ты думаешь? – улыбнулся Пушкин. – Ни капли?
– Ни капельки! – ответила Идалия и, не отрывая от поэта озорного, но нежного взора, провела рукой по его волосам.
– Идалия, дорогая, прости, но меня ждут срочные дела, право, шла бы ты лучше на бал.
Пушкин поднялся и с извиняющейся улыбкой раскланялся.
– Такой же дурак, как и его Таша! – с раздражением пробормотала Идалия, глядя в спину поднимавшегося по лестнице Пушкина. – К тому же еще урод и карлик.
11 (23) сентября
Аугсбург
Прошло более двух недель после приезда Мельгунова в Мюнхен. За это время он перезнакомился со всеми местными знаменитостями: с философом Баадером, живописцем Корнелиусом, и особенно близко сошелся с коротким приятелем Шеллинга искусствоведом и собирателем древностей Сульпицием Буассере.
Буассере дал русскому путешественнику ответы на некоторые интриговавшие того вопросы, в том числе коллекционер самым решительным образом отверг предположение, будто бы Шеллинг пишет поэму.
И именно Буассере сообщил Мельгунову, что Шеллинга видели в Аугсбурге.
Заручившись поклонами от Тютчева, Гагарина и самого Буассере, Мельгунов отправился в Аугсбург, где с помощью местного трактирщика довольно скоро разыскал исчезнувшего философа.
Принимать русского гостя в своем убогом гостиничном номере Шеллинг отказался, но согласился встретиться в гостинице «Ригеле Виртсхаус», в которой остановился сам Мельгунов.
Небрежно одетый, с плащом, перекинутым через руку, философ вошел в гостиницу ровно в назначенный час – в четыре по полудню.
Поджидавший его за столиком Мельгунов встал навстречу.
– Я слышал о вас, – заговорил Шеллинг, усаживаясь в кресло напротив Мельгунова. – Вы один из «любомудров», не правда ли? Господин Тютчев рассказывал мне о вашем товариществе.
– Да, то было философское общество, в котором главным образом изучали как раз вашу философию. Мне особенно была по сердцу «Философия искусства»… – Вы не представляете, господин Шеллинг, как велик интерес к вашей философии в России.
– Думаю, что представляю. Благодаря господину Тютчеву. Но думаю, что вы не представляете, в какой мере я возлагаю надежды на Россию. Уверен, что Ваша страна еще скажет миру свое слово.
– У меня такое же предчувствие. Причем это будет, как вы изволили выразиться, именно слово. Страна наша переживает в настоящее время истинный расцвет словесности…
– А мне кажется, что и в области философии у России колоссальный потенциал. До меня тут кое-что доходило из философско-исторических работ Погодина. Очень любопытно. Жаль, что я не владею русским и не способен следить за развитием вашей мысли.
– Мысль не знает национальности. Чего нельзя сказать о поэзии – поэзию переводить невозможно. Как вы думаете, на каком языке будет завершена поэма Мирового Духа? Не вы ли сами призваны ее завершить?
– Этого я сказать не могу, – смешался Шеллинг, – но вы правы в том, что Одиссея Мирового духа гораздо ближе к литературному процессу, нежели к сухому разворачиванию категорий. Мировой Дух – художник, и он творит мир для участливого зрителя, а не для холодного наблюдателя.
– Вот, вот, – оживился Мельгунов. – И я то же самое думаю. Вот почему, например, солнце и луна на небосводе имеют идеально одинаковый размер, хотя как небесные тела различаются колоссально? Какой в этом смысл, если нет зрителя, способного это оценить?.. Вы знаете, весной, в полнолуние, я повстречался на одном Франкфуртском бульваре с незнакомцем, который советовал вам – именно вам – начать решать натурфилософскую проблему с этого визуального тождества луны и солнца.
– А то полнолуние пришлось на пасхальную, или на вальпургиеву ночь? – зачем-то спросил Шеллинг.
– Вообще-то на обе.
– Поня-я-ятно! – протянул Шеллинг, пристально разглядывая Мельгунова. – Так и должно быть. А он что-нибудь вам сказал, ваш собеседник, относительно самих этих дат?
– Он сказал мне какое-то странное пророчество. Он сказал так:
Придет другой, и Пасху приурочит
К классической Вальпургиевой ночи.
– Как вы сказали? – буквально подскочил на своем кресле Шеллинг. – Приурочит Пасху к Вальпургиевой ночи? Кто он был, этот ваш незнакомец? Как он знал? Вы-то сами понимаете, что все это значит? Вы знаете, что Пасхальная и Вальпургиева ночи никогда не совпадают, что это искусство, большое искусство приурочить их?
– Столько вопросов! – опешил русский гость, пораженный реакцией великого философа. – Старик из Франкфурта сказал то, что сказал. О том же, что Пасхальная ночь не может совпасть с Вальпургиевой, я совсем не задумывался, да, признаться, в этом совсем не уверен. Пасха и после дня Вальпургия случается.
– Это, наверно, у вас, у русских так. Но ведь православные не знают никакого Вальпургия. Я вам сейчас все объясню… Этот ваш незнакомец, кем бы вы его не считали, фигура, безусловно, мистическая. Своим парафразом из «Фауста» он точно сформулировал ту литературную задачу, перед которой сегодня стоит Мировой Дух!
– Вот как?!
– Да, противопоставленность сгущающегося мрака Вальпургиевой ночи предрассветному мраку ночи Пасхальной – это, в действительности, и есть главная тема великой Поэмы.
– Главная тема? – Мельгунов даже растерялся. – Каким образом?
– Вы должны согласиться, что пока Христос находился в аду, силы тьмы праздновали победу. В первую ночь, которую Спаситель провел в гробу, в ночь с пятницы на субботу – а это и есть «шабаш» – сатана правил бал. Победа над смертью совершилась во вторую ночь, с субботы на воскресенье, да и то на рассвете. Всю вторую ночь Христос также удерживался тьмой. Так, что даже и в самой Пасхальной ночи «шабаш» несомненно присутствует.
– Допустим, но ведь сама-то Вальпургиева ночь никак не связана с пасхальной, ни по времени, ни по смыслу. Согласно поверью, ведьмы слетаются в эту ночь на метлах на Брокенские горы, пляшут с дьяволом, пытаются задержать весну, наводят порчу… причем здесь Пасха?
– Они слетаются не только ради дьявольских плясок, но и ради посрамления Христа. Подобные ведовские слеты, согласно разным поверьям, происходят обыкновенно в сакральные даты: в канун дня всех святых, в Рождественскую ночь и в начале Великого поста. Только один шабаш – самый громкий, самый скандальный, шабаш Вальпургиевой ночи – внешне никак не приурочен к христианской традиции.
– Вот видите, не приурочен!
– Внешним образом не приурочен. То есть ведьмы слетаются на Брокенские горы не в саму Пасху, которая знаменует их гибель, и которая привязана к лунному календарю, а по солнечному календарю в считанные дни после той даты, на которую выпадает самая поздняя пасха. Этим переносом темные силы, как бы заявляют, что имеется также и их пасха, не завершающаяся воскресением, пасха субботней, а не воскресной ночи. В эту ночь с первыми лучами солнца нечисть расходится непобежденной, как если бы Иисус Христос не встал из гроба, в то время как пасхальный рассвет второй ночи сокрушает ее. Но то что Вальпургиева ночь обособилась в самостоятельную сакральную дату, как раз и позволило ей в полной силе противостать ночи Пасхальной! Пасхальная и Вальпургиева ночи параллельны. Они не могут пересечься, но они не могут и разойтись!
– Любопытно… Но признаться, я все же не вижу, как это может быть связано с Великой Поэмой? Какое отношение имеют «Божественная комедия» или «Гамлет» к этим ночам, к их противостоянию?
– Человек Нового мира – это творец, прежде всего творец собственной судьбы. Только он решает, развеять ли ему ночной сумрак своей жизни, превратив ее в Пасху, или поглотиться этим сумраком в безудержном Шабаше.
– То есть в Новом мире тема свободы, наконец, находит своего адресата!
– Именно. А теперь слушайте внимательно. Не знаю, заметили ли вы, но в нынешнем году Вальпургиева ночь, хотя как всегда и не совпала с Пасхальной, все же ей определенным образом уподобилась. В этом году обе ночи не только выпали на один день недели – на воскресенье, но еще к тому же обе оказались полнолунными! Более того, обе эти ночи совпадали также и с еврейскими пасхами. Вы знали, что их две?
– Нет, не слышал.
– Вторая празднуется ровно через месяц, и в ней участвуют те, кто по причине нечистоты пропустили первую Пасху. Разница в месяц таким образом сюда прямо с луны свалилась… Итак, вы видите, что хотя эти ночи не могут совпасть, не могут пересечься, они способны взаимодействовать, они способны так выровняться друг перед другом, что их становится трудно различить.
– Браво! – воскликнул Мельгунов. – Тогда это оказывается чем-то вроде затмения! Эти ночи становятся неразличимы, как неразличимы по своим размерам Солнце и Луна!
– Они оказываются столь подобны, что в литературном описании их нетрудно будет отождествить.
– В литературном описании?
– В любом случае все эти астрономические совпадения – это какой-то код, какой-то шифр Мирового духа. В нашем 1836 году природа и культура каким-то образом пересчитываются друг в друга – вот что по-настоящему важно. И ваш незнакомец, похоже, на это намекал.
* * *Шеллинг вышел из трактира и спешной походкой зашагал в свою гостиницу. Накрапывал мелкий дождь, но философ его не замечал. То, что поведал ему Мельгунов, привело его в смятение.
– Придет другой, и Пасху приурочит к классической «Вальпургиевой ночи»! Каково? Неужели этот другой – он – Фридрих Вильгельм Иосиф Шеллинг? Но кто же еще? Кому, если не ему – первооткрывателю Мирового Духа – взяться за этот труд?
Ведь и в самом деле, искусство лежит не просто в основе культуры, а в основе бытия мира. Именно оно задает последнее тождество! Искусство – это цель в себе, оно не подотчетно ни практическим интересам, ни науке, ни даже морали… Придет время, когда ручейки науки и философии вольются в полноводное русло поэзии!
В его, Шеллинга, лице сама философия слагает с себя лавры первенства и возлагает их на поэзию. Но почему бы тогда Поэзии не заявить о себе в лице того же Шеллинга? Почему, черт побери, он не пишет Поэму? Может быть, вопрос этого русского был искренним, а не просто грубой лестью, как ему сначала показалось? Он всю жизнь занимался, прежде всего, философией и мало писал стихов и романов, но это, в сущности, одно большое недоразумение. Верно, своими литературными опытами он никогда не был доволен. Но как быть с тем, что и философские его сочинения оказались не в лучшем положении? Как объяснить, что ничто написанное им так никогда и не удовлетворяло его? Может быть, в том, что он не в состоянии довести до требуемого уровня свои философские тексты… не его вина, а вина самой философии? Может быть, на большее она и не способна в силу ограниченности собственных средств? Может быть, философия – это удел таких пошляков и филистеров как Гегель? Но поэзия – не философия, ее возможности безграничны!