banner banner banner
Стрижи
Стрижи
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Стрижи

скачать книгу бесплатно


27.

Еще не прошло и года, как мы перестали жить под одной крышей. С Никитой я виделся, согласуясь с пунктами, прописанными в решении судьи. И меня при встречах с сыном начало посещать странное чувство. Казалось, что теперь, лишившись права опеки над ним, я стал чувствовать Никиту не таким моим, как прежде. Отныне я должен был взвешивать каждое свое слово, чтобы он не обиделся, не рассердился и не отказался приходить ко мне. Я мог общаться с ним только в позволенные часы, как будто шел в библиотеку и брал книгу, которую в должный срок непременно следовало вернуть.

«Если бы он по-настоящему меня любил, – думал я, – ничто не помешало бы ему время от времени убегать, чтобы побыть со мной». Но в таких рассуждениях не было упрека ему. Пожалуй, нас обоих устроило бы, если бы я сохранял свою власть над ним, но в меньшем объеме. У меня была своя цель: Никита должен видеть во мне не заместителя командира, а равного себе по званию, и для достижения этой цели я выработал собственную стратегию. Надо оставить целиком и полностью за Амалией задачу внушать сыну какие-то правила и устраивать ему взбучки, когда требуется или когда она теряет терпение. Амалия много курила, но сыну курить запрещала. Я курить бросил, однако давал ему денег на пачку-другую сигарет, хотя и понимал, что совершаю педагогическую ошибку.

Мы сохраняли с ним довольно близкие отношения. И тем не менее иногда я вдруг задумывался о том, что мальчишка превращается в незнакомого мне человека, и было грустно и больно думать, что точно так же он мог с некоторых пор воспринимать и меня. Во время наших встреч нам случалось подолгу молчать. Или я что-то говорил, а он сидел, уткнувшись в экран мобильника, чего при иных обстоятельствах я бы не стерпел. Как-то дождливым днем Никита выглядел более вялым, чем всегда, и я уговорил его пойти в кино. Но где-то в середине фильма заметил, что он спит.

Через год после того, как я поселился в Ла-Гиндалере, Никита как-то рывком вытянулся и по росту уже догонял меня. Трудно было к такому привыкнуть, но теперь при разговоре я уже не смотрю на него сверху вниз. В шестнадцать лет лицо у сына покрылось прыщами, на верхней губе наметился пушок – такой же редкий, как у Раулито в том же возрасте. Голос стал ниже, жесты – ровнее, они утратили живость и изящество. Он терпел, когда я его обнимал, но решительно не позволял целовать себя в щеку. Зато к Пепе проявлял больше нежности.

Сына мне было жаль. И жаль до сих пор. Глядя на него, я говорю себе: «До чего же этому парню всю жизнь не везло». Амалия посылала Никиту ко мне, а я потом отправлял обратно – мы словно гоняли теннисный мяч на корте. Если бы он родился в другой семье, в другие времена, в другой стране… из него мог бы вырасти совсем другой человек. Хотя кто знает… Поди тут угадай. Иногда я со странным чувством смотрю, как он уходит. Смотрю на его спину, затылок, неуклюжую походку и начинаю воображать, будто я – это мой отец, а Никита вдруг превращается в подростка, каким был когда-то я сам, и тогда жалость к нему усиливается, хотя вряд ли мои чувства к сыну похожи на те, что испытывал ко мне отец.

Сейчас я вспомнил одну субботу, когда мы с Никитой отправились к бабушке. Наступила моя очередь взять его к себе, и я пребывал в некоторой тревоге, поскольку он вступил в тот возраст, когда с друзьями-приятелями ему было куда лучше и веселее, чем со мной. Больше всего я боялся, что в моей компании он будет попросту скучать. В ту пору у меня еще была надежда завоевать его любовь, о чем сегодня я думаю гораздо меньше. Если ему придет охота увидеться со мной – он знает, где я живу. Но тогда ситуация была иной, так как наш развод с Амалией еще оставался для всех троих свежей раной. Я старался сделать так, чтобы развал семьи прошел как можно менее болезненно для сына. И был одержим желанием не остаться в его памяти плохим отцом или примером мужчины, потерпевшего полный жизненный крах.

Итак, дело было в субботу. Никита приехал ко мне в условленный час. Мы договорились, что я куплю билеты на футбол на стадион «Висенте Кальдерон». Я не страстный поклонник футбола, но решил, что если внушу Никите любовь к «Атлетико», хотя сам скорее притворялся заядлым болельщиком этой команды, то мне удастся укрепить некую связь с сыном – вне сферы влияния его матери. А заодно пробудить в нем потребность больше времени проводить со мной. Потом мы могли бы ходить и на другие стадионы. Я рассказал Никите, что его покойный дед Грегорио безумно любил бело-красных, хотя это было явным преувеличением с моей стороны, но не совсем. Слово «любил», как мне показалось, скорее испугало Никиту. Напрасно я пытался отыскать на его лице хотя бы намек на энтузиазм, но все-таки добился от сына согласия пойти со мной на матч «Атлетико» с «Нумансией». Я надеялся, что он произведет на него должный эффект, какого невозможно достичь никакими описаниями.

Мама ждала нас у себя к двум часам. Никита радовался при мысли, что бабушка, как всегда, постарается приготовить одно из его любимых блюд, а на прощание щедро отблагодарит за визит. С этой стороны проблем не возникло. По дороге он сообщил, что договорился завтра утром встретиться с друзьями, чтобы остаток воскресенья провести в их компании, а потом в положенное время вернуться домой, то есть к матери. Я без колебаний одобрил его план, решив проявить полное понимание. А если уж говорить честно, тотчас прикинул: тогда в моем распоряжении останется целый день для подготовки к занятиям.

Однако была тут одна загвоздка. По настоятельной просьбе Амалии, которая считала, что у Никиты большие проблемы с психикой, я должен был поговорить с ним «как мужчина с мужчиной» о его недавнем нападении на мать и найти «нужные слова», чтобы объяснить: насилием никаких проблем решишь нельзя, в чем, кстати сказать, сам я не был до конца уверен. Мне следовало бы спросить у бывшей жены, неужели она не способна без посторонней помощи воспитывать нашего расчудесного отпрыска. Только зачем? Выходит, она сама стала главной жертвой собственной юридической победы. А мне было в тысячу раз легче заботиться о ласковой и послушной собаке, чем о сыне, который с каждым днем становился все более неуправляемым.

Я совершил глупость, пообещав Амалии вправить мозги Никите, хотя такой разговор запросто мог обернуться ужасной ссорой и испортить нам выходные. Слишком поздно я сообразил, что следовало потребовать у нее какое-то другое время для этой беседы, а не терять часы, которые в судебном порядке выделены нам для свиданий. Таких часов не так уж и много, чтобы тратить их на разборку сложных отношений Никиты с матерью. Мне хотелось побыстрее выполнить обещание. Вернее, побыстрее скинуть с себя этот груз. К тому же я боялся, что сын психанет и уедет от меня. Всю субботу я ждал подходящего момента и придумывал, как бы так исхитриться, чтобы и отругать его, и не разозлить.

Легко вообразить, в каком я был раздрае, если чуть не решился пойти на подкуп: «Послушай, маленький негодяй, я стану давать тебе по двадцать евро в конце того месяца, когда ты ни разу не ударишь мать».

Пока мы собирались выйти из дому, я думал о своей маме. Бедная, она не заслуживает, чтобы мы явились к ней, дуясь друг на друга. А еще я рассудил так: не стоит рисковать, ведь Никита, получив нагоняй, может из вредности отказался пойти на матч с «Нумансией». И слава богу, что я промолчал, потому что «Атлетико» выиграл со счетом 3:0, и мальчишка радовался как безумный. Домой мы вернулись уже после одиннадцати. Время было не слишком подходящее для семейных ссор, и я отложил «мужской разговор» до утра.

28.

Никита обвинил меня в том, что я не боролся за него по-настоящему. Мне еще не доводилось видеть сына в таком состоянии. Он внезапно принялся как безумный размахивать руками, выпучив глаза, которые теперь сверкали гневом, – это у него-то, у мальчишки, привыкшего смотреть на мир из-под полуопущенных век, словно он не выспался или страдает от хронической скуки. Я смотрел на его сжатые зубы и нервные руки – они никак не вязались с той природной невозмутимостью, к которой мы успели привыкнуть. Неужели сын так изменился всего за год? Никита завтракал, сидя за столом напротив меня, и выглядел сонным – но только пока я не коснулся неприятной темы, черт бы ее побрал. И тогда он неожиданно взорвался.

Ярость, исказившая его черты, заставила меня вспомнить моего отца, и признаюсь, я даже испытал мгновенную вспышку гордости. Словно между дедом и внуком вдруг установилась связь через некий мост, обладающий жизненной силой и перекинутый через реку с неспешными водами, такими неспешными, что кажется, будто они вовсе не движутся, а они и вправду не движутся или, вернее, медленно текут то вперед, то назад, потому что течь им некуда. И в этой цепочке, состоявшей из трех мужчин, им двоим выпало быть берегами, а мне – рекой.

Я сослался на решение судьи. Никита выругался:

– Сука!

– Ты что, и с матерью на таком же языке разговариваешь?

Он не ответил. По его мнению, женщины всегда помогают друг другу, чтобы напакостить мужчинам, а я должен был это знать и учитывать.

– Выбрать можно адвоката, а судью – нельзя, – возразил я. И потом добавил: – Нравится нам это или нет, но они защищают интересы несовершеннолетних.

– Да? Только вот моим мнением никто почему-то не поинтересовался.

Сердито сдвинув брови, Никита твердил, что я оставил его одного с матерью, которую он снова принялся обзывать разными непристойными словами. Сказал, что терпеть ее не может, ненавидит, и все тут.

– Не смей так говорить!

Он огрызнулся:

– Я буду говорить то, что захочет моя задница. – И еще раз повторил, что ненавидит мать и не сегодня завтра смоется из дому.

Господи, да что он знает в свои шестнадцать лет о смывании из дому? И вообще, хоть о чем-нибудь что-нибудь знает? Потом Никита обвинил меня в том, что я его не люблю. И с самого рождения не любил. Он был в этом уверен и в доказательство сослался на мнение Амалии, которая тоже так считала, а может, сама и внушила эту мысль нашему сыну. Потом добавил с напускной грустью, что я отдаю явное предпочтение Пепе. То есть о Пепе действительно забочусь, а о нем – считай что нет. – Подожди, подожди, ведь только вчера мы вместе ходили на футбол. И конечно, я хотел бы проводить с тобой больше времени, но не забывай, что для нас это время заранее четко определено.

Вместо того чтобы отругать его, как предполагалось, я не переставал оправдываться, и на самом деле это он устроил мне разнос, а не я ему. Внутри у меня все пылало от злобы на Амалию, которая поссорила нас с сыном и испортила нам выходные. Я решил сбить напряжение и примирительным тоном предложил Никите еще чашку кофе. Он не ответил. Утренний свет, проникавший сквозь окно на кухню, безжалостно выставлял напоказ прыщи у него на лбу и щеках.

Он твердо заявил, при этом вроде бы попытавшись заглянуть мне поглубже в глаза:

– Я мать не бил.

– Но она говорит…

– Врет.

Он всего лишь оттолкнул ее – в порядке самозащиты. Амалия, оказывается, встала в двери и не выпускала его, но я таких подробностей не знал.

– Она меня наказывает, запрещает выходить. Велит рано ложиться спать, а сама возвращается поздно ночью, я же все слышу.

Потом он спросил с такой миной, словно бросал вызов: неужели я не знаю, что она мне изменяет. Я напомнил ему, что невозможно говорить о какой-то там измене, если мы с ней в разводе. Видимо, после моего ответа он решил не продолжать разговор в этом направлении. Зато обвинил мать в том, что она ябедничает. А как бы иначе я узнал об их недавней стычке?

– И вообще, я вам обоим только мешаю.

Я хотел было возразить, но сдержался, поняв, что если мы сейчас не прекратим спорить, то дойдем до точки невозврата. Поэтому всего лишь сказал с важным видом и напускной строгостью, что ни его мать, ни я не являемся сторонниками насилия, поэтому я приказываю ему, вернее прошу – тоже воздерживаться от него.

Он ничего не ответил. Завтрак мы заканчивали молча. Потом я дал ему двадцать евро, он быстро собрался и, даже не обняв меня на прощанье, отправился к друзьям.

29.

Не дождавшись, пока я заберу все свои вещи, Амалия поменяла замок. Вообще-то, я знал, что должен буду отдать ей ключи, поэтому тайком сделал копии и с ключа от квартиры, и с ключа от подъезда. Однако она меня опередила. Амалию всегда преследовали самые разные страхи и опасения, часто преувеличенные, из-за чего она в любой ситуации проявляла – думаю, и сейчас проявляет – чрезмерную предусмотрительность. Это можно заметить даже по ее передаче на радио. Она обожает брать интервью у женщин, которых изнасиловали, избили, выгнали из дому, а также у женщин – иногда и у мужчин, – которые потеряли все или стали жертвами дикой несправедливости. Один из ее обязательных вопросов такой: «А как можно было этого избежать?»

Зная, что она находится на работе, а сын в школе, я решил проникнуть в квартиру и увезти оставшееся. А заодно, не стану скрывать, еще и поразнюхать, что там происходит. Я стоял перед запертой дверью и, как это ни глупо, думал, что слесарь изготовил мне плохую копию ключа.

Мое имя уже исчезло с почтового ящика.

Мне было больно сознавать, что меня изгнали из дома, еще недавно бывшего моим.

Даже в те дни, когда Амалия особенно упорно настаивала на официальном оформлении развода, я придерживался мнения – о чем ей и сообщил, – что мы с ней должны сохранить дружеские отношения. Это будет разумно, а главное, обеспечит нашему сыну эмоциональную устойчивость. Но Амалия вечно чего-то опасалась, и желание подстраховаться мешало ей поверить моим словам. На самом деле она стала относиться ко мне еще враждебнее, увидев в моих словах чистый расчет: я, по ее мнению, планирую навредить ей как можно больше.

Дверь, через которую я столько лет входил и выходил, превратилась в неодолимую преграду. Я задыхался от злобы и негодования. Из-за резкого выброса адреналина я готов был поступить самым решительным образом – то есть вышибить дверь. И, спустившись на улицу, стал обдумывать способы мести.

В то время я нашел приют у Хромого – жил в его квартире, пока подыскивал себе съемное жилье. Кроме того, для меня начинался еще и период финансовой неустойчивости. Если из учительского жалованья вычесть деньги на аренду и алименты, то на остаток особо не пошикуешь.

Я мог бы, конечно, пожить у мамы, хотя в ее умственных способностях уже наметились первые провалы. Но не хотелось, чтобы она узнала о моем разводе, как не хотелось и того, чтобы Рауль, приехав ее навестить, застал меня выходящим из ванной в халате и тапочках.

Я прикинул, не снять ли квартиру на паях с кем-нибудь еще. Или перебраться в пригород.

Убедившись, что ключ не входит в замочную скважину, я почувствовал себя как умирающий, у которого отняли кислородную подушку. На следующий день, заехав к маме, я дождался, пока она задремала в кресле-качалке, пошел в спальню и набрал целую горсть снотворных и других таблеток разных цветов и размеров, ссыпав их в один из пакетиков, которые брал с собой на прогулки с Пепой. И при первой же возможности снова отправился к квартире Амалии. Она у меня узнает! Сидя на коврике перед дверью, я вообразил, как бывшая жена обнаружит мой труп. Жаль, что мне уже нельзя будет увидеть ее лица или услышать крика! Я достал пакетик и высыпал его содержимое на ладонь. Но тут мне пришло в голову, что Никита может вернуться домой раньше матери. Честно сказать, я не хотел бы, чтобы сын на всю жизнь запомнил меня вот таким – лежащим на полу с гримасой отчаяния, не хотел бы, чтобы ему пришлось отвечать на вопросы полицейских. А еще я подумал, что у мамы могут возникнуть проблемы из-за того, что я забрал ее лекарства. Да и куда, собственно, торопиться? Короче, от моей решимости не осталось и следа. Я встал. Снаружи было ярко-синее небо. И я увидел там, между двух зданий, стремительные силуэты стрижей. Неужели я собирался расстаться с жизнью, чтобы порадовать эту идиотку? Ну уж нет! Дудки!

30.

Итак, я жил тогда у Хромого и сказал ему, что, на мой взгляд, Амалия сменила замок из чистого страха. Он сразу со мной согласился. А затем изложил свою теорию, которая в общем и целом сводилась к следующему:

– Страх лежит в основе женской логики. Из-за страха женщина стала такой, какая она есть, и мыслит так, как мыслит, и ведет себя так, как ведет. Все из-за страха. Он у нее инстинктивный, генетический, и в первую очередь это страх перед мужчиной, в котором она видит прежде всего агрессора и которого хочет приручить, а если получится, еще и кастрировать. Но, выполнив задуманное, вдруг соображает, что делать этого не стоило, поскольку женщина без своего страха – пустое место. Сам увидишь: твоя бывшая очень быстро найдет мужика, чтобы к нему прислониться. Станет кружить ему голову ароматом своих духов, говорить на ухо нежности и предлагать себя в качестве машины для оргазмов – а в обмен получит телохранителя.

Разъяснив свою позицию, Хромой захотел услышать и мое мнение. Я ответил, что пребываю не в том настроении, чтобы вступать с ним в дискуссию.

Октябрь

1.

Вчера вечером нам сообщили, что сегодня будет тридцать градусов жары, а в Каталонии ожидаются волнения, и оба прогноза сбылись. Я прислушиваюсь к разговорам коллег в учительской, но твердо решил свое мнение оставить при себе. Сразу выясняется, что по каталонскому вопросу и в нашей школе тоже существуют две полярных позиции, и каждый непременно ориентируется на один из полюсов, хотя и с разной степенью приближения к нему. По одну сторону барьера находятся те, кто говорят, что от каталонской проблемы они устали (более того: сыты по горло; еще более того: их этой проблемой уже просто затрахали) и поэтому готовы согласиться с любым решением – вплоть до раздробления Испании. Пусть всякий сидит на причитающемся ему куске земли и не возникает. По другую сторону барьера стоят те, кто сперва заявляли о своей приверженности демократическим принципам и о том, что главное для них – спокойствие и толерантность, а потом стали требовать самых, что называется, решительных мер, хотя степень этой решительности понимают по-разному: начиная с немедленного применения 155-й статьи Конституции[7 - Статья 155 Конституции Испании предполагает ограничение прав автономии плюс применение мер, которые оговариваются в каждом конкретном случае.Ограничение прав может быть как полным (полное и прямое подчинение центру), так и мягким (ограниченным). Правительство Испании на экстренном заседании 21 октября 2017 г. приняло решение применить 155-ю статью для разрешения каталонского кризиса и возвращения ситуации в этом автономном сообществе в законное русло.], включая отмену sine die[8 - На неопределенный срок (лат.).]автономии Каталонии, и до введения туда армии, как это уже делалось в былые времена.

Я смотрю на лица спорящих, на выражения их глаз. И спрашиваю себя: «Что я делаю тут, среди этих обезьян? Что вообще делаю в этом мире? Какое мне дело до всех этих глупостей, до нынешних политических дрязг?» Лучше буду помалкивать, пока какой-нибудь зануда не обратится ко мне напрямую, и тогда постараюсь отделаться уклончивыми фразами. Но тут кто-то решается напомнить еще и про волшебное, по-видимому, средство под названием «диалог». Однако призыв к диалогу звучит слишком расплывчато и даже, я бы сказал, лицемерно – как способ выиграть время и дождаться, пока страсти поутихнут и пламя раздора угаснет само собой. К тем, кто требует решительных мер, присоединяется и директриса. Наша начальница заявляет, что сперва нужно любой ценой защитить закон, а уж потом вести переговоры. Именно в таком порядке, а не наоборот. А ее-то кто просил вмешиваться? Но ей никто не возражает. Не важно, о чем говорит эта сеньора – о погоде, выращивании винограда или ценах на рыбу. Все только кивают, потому что ее мнение звучит с начальственных высот. Короче, дискуссия прекращается после резолюции директрисы. Тут звенит звонок, и, направляясь в класс, я слышу, как два моих коллеги в коридоре возвращаются к разговору о Каталонии. Один из них говорит:

– Если будет хоть один погибший, нам не избежать такой же бучи, как в тридцать шестом.

2.

Я раздумываю о вчерашнем споре и о том, что люди в остальных частях Испании смотрят на Каталонию исключительно через экран телевизора (стычки, флаги, резиновые дубинки).

Они словно слышат сквозь стену ссору в соседней квартире, с досадой качают головой и тихо жалуются на шум, но не выходят на улицу, чтобы защитить целостность своей страны. Все это навело меня на мысли об отце. Он ведь разочаровался в политике и вышел из партии через два года после ее легализации.

– Неужели я для этого рисковал своей шкурой? – жаловался он. – Чтобы жить под прежним флагом и с прежним гимном? Чтобы была восстановлена монархия? К тому же и эта наша конституция – полное говно!

На самом-то деле папа мечтал о такой Испании, какой она была при Франко, но чтобы во главе ее стоял коммунист, а не ультракатолик и военный. Он наивно полагал, что народ дружно проголосует за коммунистов, как только будут объявлены свободные выборы. С каким треском рухнули его надежды!

Отец был убежден, что испанцы от природы наделены стадным чувством.

– Это привыкшая к покорности толпа, они родились, чтобы подчиняться, и всегда со всем будут согласны. Думать их никто не научил. А воображения у них меньше, чем вот у этого башмака.

Я хорошо помню, что во времена моей юности каждый наш ужин был приправлен подобными комментариями. Мама пыталась его осадить:

– Грегорио, хватит тебе.

И тогда отец, надувшись, замолкал и ел, не поднимая глаз от супа, супа, в который, возможно, мама тайком плюнула; однако вскоре опять заводил все ту же пластинку:

– Не знаю другого народа, столь же чуждого революционному духу. Нашему надо принести все готовенькое – из-за границы.

Когда мне исполнилось лет одиннадцать или двенадцать, отец подарил мне «Коммунистический манифест». Я храню его до сих пор. Там имеется пафосная надпись: «От твоего отца и товарища», – а ниже стоит его подпись, словно он и был автором сего сочинения. Через несколько дней отец спросил, понравился ли мне Манифест. Я ответил, что понравился. Он попытался поговорить со мной на эту тему, но далеко мы не продвинулись. Вмешалась мама:

– Ты что, не понимаешь, что он еще ребенок?

По правде сказать, Манифест я так и не осилил. Хотя начал было, чтобы не сердить отца. Но ничего не понял и бросил где-то на пятой-шестой странице. В ту пору я с удовольствием читал только комиксы.

Сегодня мне легко представить себе, какое разочарование испытал отец по нашей с братом вине. Раулю он не дарил «Коммунистического манифеста», поскольку, когда младший сын научился читать и начал что-то соображать, наш папа уже расстался с партией. Его горький опыт я могу сравнить с тем, что сам пережил из-за Никиты. Ты стараешься передать сыну собственные взгляды на мир, какие-то ценностные ориентиры, а потом вдруг понимаешь: твои разговоры ему совершенно неинтересны, он думает о своем, и все, во что ты верил, умрет вместе с тобой – или даже раньше тебя. На самом деле нами движет эгоистическое желание продолжить себя самих в нашем потомстве. Пожалуй, мы были бы способны извлечь из собственных детей их личность, как извлекают тело зверька из шкуры, собираясь сделать чучело, и набить их опилками своего собственного я.

Как бы отреагировал папа, если бы узнал, что его внук носит на спине татуировку в виде свастики?

Хотя, кто знает, возможно, ему бы это понравилось. Дедушки и бабушки, они такие. Разрешают внукам то, что запрещали своим детям, и подобным свинским способом хотят завоевать их любовь.

3.

Мы уже все собрали, чтобы ехать на пикник, и только ждали папу, который сильно задерживался. Мама встала пораньше и приготовила картофельную тортилью и курицу в сухарях. К тому часу, когда мы с братом проснулись, вся квартира успела пропахнуть жареным. Папа сказал, что ему надо забрать у друга какие-то бумаги, но не позднее одиннадцати он вернется, и тогда мы вчетвером поедем на нашем «Сеате-124» за город и проведем день на природе, как делали уже не раз.

Я запомнил далеко не все. Помню, что стояла жара, небо было голубым и мама очень сильно сердилась: часы показывали двенадцать, потом час, а папа все не приходил. За сущую ерунду она отругала Раулито, тот расплакался, а потом заголосил, как поросенок на бойне. С поросенком его как-то сравнил папа, а я услышал и стал повторять, дразня брата. Вскоре мама отругала и меня тоже – думаю, ради равновесия, а то Раулито мог подумать, что его она любит меньше. Еще чуть позже она подозвала нас к себе, каждого поцеловала, попросила прощения и разрешила включить телевизор, хотя обычно в такое время нам это запрещалось.

Папа не вернулся домой ни в тот день, ни в следующие. Мы с Раулито поняли, что теперь мама уже не сердилась, а горевала – глаза у нее все время были красные, словно от слез, и с нами она почти не разговаривала. А я поступил с братом жестоко: сказал ему, что папа больше никогда к нам не придет, потому что сбежал с какой-то негритянкой. На самом деле мне казалось, что я вовсе не обманываю его, а если что и придумал, то только про цвет кожи якобы замешанной в это дело женщины. Я свято верил в то, что говорил, но кроме того, хотел понять по лицу брата, как следует реагировать на известия такого рода. Раулито помчался к маме и долго всхлипывал, прижавшись к ее груди. Но главной своей цели он не добился: мама была слишком расстроена, чтобы наказать меня.

В какой-то момент я догадался, что она знает, где находится отец, но не может нам этого сказать. Прошло еще несколько дней, и как-то после обеда в квартиру вошел усталый и грязный папа, а по дому распространился неприятный запах. Родители долго о чем-то шептались. Потом отец много часов пролежал в спальне с задернутыми шторами, и мама носила ему туда настой ромашки. На работу он не ходил, а нам было велено вести себя тихо, чтобы не беспокоить папу, так как у него вроде бы болела голова. Наконец эта непонятная болезнь прошла, и он вернулся к нормальной жизни. Иногда в выходные дни, если стояла хорошая погода, наша семья отправлялась на пикник в Каса-де-Кампо. Мы с Раулито быстро забыли, что папы больше недели не было дома. Не знали, почему его не было, и не спрашивали об этом. Может, боялись, что он и вправду убегал куда-то с негритянкой или женщиной любого другого цвета.

4.

Была уже половина первого ночи, а я все искал Манифест, подаренный мне когда-то отцом. И наконец нашел на дне картонной коробки с рекламными проспектами и старыми газетами. Первым делом я проверил дарственную надпись, боясь, что она почему-нибудь исчезла. Чернила и вправду сильно выцвели, и на миг меня охватили горькие чувства, ведь я обнаружил след далекого прошлого, след своего отца. Судя по всему, Пепа угадала хозяйское настроение: она подбежала ко мне и стала тереться о мои ноги, словно стараясь утешить.

Утром при свете дня я обратил внимание на некоторые детали, которых подростком просто не заметил. А может, и заметил, но в том возрасте не мог придать им должного значения. Например, я увидел, что речь идет о мексиканском издании, датированном 1967 годом, и перевод на испанский был выполнен Венсеслао Росесом[9 - Венсеслао Росес Суарес (1897–1992) – испанский историк, преподаватель римского права. Будучи убежденным марксистом, был вынужден покинуть Испанию после Гражданской войны (1936–1939).]. Но этот Манифест я так и не прочитал. А позднее, уже в студенческие годы, купил более современный перевод, в котором было восстановлено оригинальное название брошюры Маркса и Энгельса – «Манифест Коммунистической партии».

Я никогда не был истинно верующим – ни в политическом, ни в религиозном смысле. Подозреваю, что по сути это одно и то же. Я не мечтаю о вечной жизни. И не понимаю, как человеческие существа после многих веков, наполненных самыми ужасными событиями, способны по-прежнему верить в возможность социального рая на земле.

Я не католик и не марксист, я никто – просто тело, чьи дни, как и у всех смертных, сочтены. А верю я в очень немногие вещи – в те, которые доставляют мне удовольствие и которые можно видеть каждый день. Верю в такие вещи, как вода и свет. Верю в дружбу моего единственного друга и верю в стрижей, ведь они, несмотря на шум и отравленный воздух, каждый год возвращаются в наш город, хотя, боюсь, их становится все меньше.

Эти вещи не имеют ни малейшего политического или религиозного смысла, так же как, например, черный шоколад, который мне тоже нравится. Во всяком случае, они не причиняют людям никакого вреда.

А еще я верю в пользу хирургических операций, иногда верю в музыку, в доброту отдельных людей и верю в детей.

Кстати, о детях. Сегодня со мной случилась забавная история. Как это часто бывает, я повел Пепу гулять в парк Эвы Дуарте, одно из моих самых любимых мест в нашем районе. Пепе он тоже нравится. Там она резвится вместе с другими собаками, с которыми уже успела познакомиться и подружиться. Собаки, встречаясь, обнюхивают друг другу гениталии, и эта привычка приводит меня в восторг.

Обычно я выбираю скамейку на солнце, если погода прохладная, или в тени, если жарко. Читаю книгу или газету, готовлюсь к урокам, проверяю письменные работы и наблюдаю за стрижами или другими птицами, летающими у меня над головой (иногда даже делаю зарядку, потому что в парке установлены специальные тренировочные скамейки), а Пепа тем временем исследует в свое удовольствие территорию парка. Рано или поздно она устает и ложится отдохнуть рядом со мной. Неподалеку имеется огороженная площадка, посыпанная песком, где собаки могут бегать без поводка, но участок такой маленький, что бегом это назвать трудно.

У самого входа со стороны улицы Франсиско Силвелы стоит памятник Эве Дуарте, давшей свое имя парку. У его пьедестала я, покидая парк, и положил «Коммунистический манифест», подаренный мне отцом более сорока лет назад. Я по-прежнему не отказываюсь от мысли постепенно избавиться от всего, чем владею. Мы с Пепой уже дошли до уличного тротуара, когда сзади раздались детские голоса: «Сеньор! Сеньор!» Я обернулся и увидел, что за мной бегут две девочки лет семи-восьми, а может, и девяти. Одна из них, та, что повыше ростом, с восточными чертами лица, размахивала Манифестом. Они с подругой были уверены, что я его просто забыл. Благодаря их, я испытал искушение спросить, не хотят ли они оставить книгу себе, но вовремя одумался, и не потому, что текст Маркса и Энгельса кажется мне не очень подходящим для детского чтения, а потому, что, судя по возрасту девочек, они пришли в парк с родителями, которые наверняка приглядывают за ними, находясь где-то поблизости. Так вот, меньше всего на свете я хотел бы, чтобы они приняли меня за какого-то философа-извращенца, сфотографировали своими мобильниками, написали донос в полицию или выложили эти снимки в соцсети на всеобщее обозрение и мне на позор.

Снова оставшись один, я вырвал страницу с папиной надписью и бросил книгу в урну рядом с автобусной остановкой.

Потом мы с Пепой направились домой. Я спросил себя, какой смысл сохранять страницу с посвящением, которое из-за выцветших чернил стало почти нечитаемым. «От твоего отца и товарища». Я скомкал ее и бросил в следующую урну.

«Бедный папа, – подумалось мне. – Вот теперь ты умер по-настоящему».

5.

Наша семья считалась неверующей. Мы не ходили к мессе, дома у нас не было предметов культа. Тем не менее и меня, и Раулито в младенчестве крестили, а позднее мы, наряженные в смешные матросские костюмчики, вместе с другими детьми приняли первое причастие в ближайшей церкви. У меня даже осталось несколько фотографий. А у брата – ни одной, потому что я искромсал их ножницами. Такая вот детская шалость.

Надо полагать, эти церковные обряды, с точки зрения наших родителей, должны были сыграть для нас защитную роль. А мы с братом воспринимали их как чудесную игру. Потому, думаю я сейчас, что чудесно было чувствовать себя такими же, как все, то есть нормальными, а нормой во времена Франко было ходить в церковь и принимать первое причастие в матросском костюмчике, белых ботинках и со свечкой в руке. После того как я прошел обряд, мама убрала все эти вещи в шкаф, чтобы три года спустя нарядить в них Раулито, хотя и пришлось кое-что переделать, поскольку мой брат уже и в семь лет был довольно толстым. Потом, как мне смутно помнится, она продала их или отдала кому-то из соседей.

Блюдя осторожность, папа с мамой в нашем присутствии не высказывались против священников и церкви, как не комментировали и выученные нами молитвы. А еще они предупреждали, чтобы мы не болтали лишнего в школе. Ни папа, ни мама никогда не богохульствовали – не потому, что вообще не позволяли себе крепкого словца, а потому, что именно в богохульстве как таковом не видели никакого смысла. Я тоже обычно не примешиваю к ругательствам имя Бога. Те непотребные выражения, которые мне порой все же случается отпускать, похожи на отцовские. Когда я матерюсь или чертыхаюсь, это матерится и чертыхается мой отец. А когда никто не может меня услышать, я ругаюсь только для того, чтобы вообразить, будто отец на миг вселился в мое тело.

Может показаться странным, что за несколько дней до Рождества мы устраивали на комоде в прихожей рождественский белен[10 - Рождественский белен – одна из самых древних традиций Испании, композиция, воспроизводящая в миниатюре историю рождения Христа.]. На самом деле и наши Вифлеемские ворота с чудесно сделанными фигурками, и трава, и река из серебряной фольги не имели для моих родителей никаких религиозных коннотаций. Чтобы в этом не оставалось сомнений, папа помещал над яслями латунный значок – золотые серп и молот на красном фоне. В гостиной мы ставили елку, украшенную шарами, мишурой и гирляндами из фонариков, а в новогоднюю ночь, сидя вчетвером перед телевизором, обязательно съедали каждый по двенадцать виноградин[11 - В Испании существует обычай: пока часы бьют полночь в новогоднюю ночь, с каждым ударом необходимо съедать по одной из 12 виноградин, что, согласно поверьям, обязательно принесет удачу, благополучие и богатство.].

В тот раз виноградины были уже распределены по четырем блюдцам, и тут папа, уже слегка подвыпив, ткнул пальцем в экран со словами:

– Вот сейчас покажут дом, где меня пытали.