Полная версия:
«Языком Истины свободной…»
Филиация античных мотивов в «Онегине» касается не только романной композиции в целом, но и отдельных ее рудиментов. В этом отношении любопытен комментарий Ю. М. Лотмана к последнему стиху XXXI строфы VI главы «Онегина»:
Что день грядущий мне готовит?Его мой взор напрасно ловит,В глубокой мгле таится он.Нет нужды; прав судьбы закон (VI, XXI).И далее:
Дохнула буря, цвет прекрасныйУвял на утренней заре,Потух огонь на алтаре!.. (VI, XXXI).Автор комментария фиксирует читательское внимание на «живописном изображении смерти, кончины через эмблему погашенного факела, светильника…», т. е. изображении, характерном для поэзии конца XVIII – начала XIX в.[52] Вместе с тем этот и восьмой стих XXXI строфы, которая представляет собой элегию Ленского, написанную накануне дуэли с Онегиным, целесообразно соотнести с античным представлением о поединке, который в третьей песне «Илиады» мыслится как божий суд. В этой песне описанию противоборства Менелая с Парисом предшествуют стихи:
Гектор тогда Приамид и с ним Одиссей благородныйПрежде измерили место сражения; после, повергнувЖребии в медный шелом, сотрясали, да ими решится,Кто в сопротивника первый копье медяное пустит.Рати же окрест молились и длани к богам воздевали;Так не один восклицал меж рядами троян и ахеян:«Мощный Зевс, обладающий с Иды, преславный, великий!Кто между ими погибельных дел сих и распрей виновник,Дай ты ему, пораженному, в дом погрузиться Аида…»[53]В элегии Ленского «судьбы закон» тоже есть не что иное, как олицетворение божьего суда. В XXI строфе ассоциация дуэли с таким судом вызвана упоминанием об алтаре, на который дуэлянты приносят в качестве жертвы свои молодые жизни, вверяя себя божьему промыслу.
Жертва на дуэли приносится ради чести. В дуэли, писал Ю. Лотман, «с одной стороны, могла выступать на первый план сословная идея защиты корпоративной чести, а с другой – общечеловеческого достоинства»[54]. Однако античное отождествление поединка с высшим судом предполагало еще один аспект чести. Дело в том, что понятие этой ценности в древнегреческом сознании, как отмечал Э. Бенвенист, включает в себя два не адекватных друг другу представления, которые выражаются разными словами[55]. Одно из этих представлений сопоставимо с «мирской честью», ее содержание определяется людьми, их отношением к субъекту чести. Другое – соотносится с божьей волей и предполагает «священную честь», обусловленную высшим жребием.
В поэзии Пушкина мы найдем обстоятельства, релевантные как «мирской», так и «священной» чести. О «мирской» печется, например, герой «Медного всадника» «Евгений бедный»:
О чем же думал он? О томЧто был он беден, что трудомОн должен был себе доставитьИ независимость и честь (V, 139).В стихотворении «товарищам» честь («священная») и почести («мирская честь») оказываются оппонирующими друг другу:
Другой, рожденный быть вельможей,Побежден ли швед суровый?Не честь, а почести любя,У плута знатного в прихожейПокорным плутом зрит себя (I, 264).«Священная честь» всегда связана с кровью, гибелью, славой, судьбой:
Гречанка верная! Не плачь, – он пал героем,Свинец врага в его вонзился грудь.Не плачь – не ты ль ему сама пред первым боемНазначила кровавый чести путь? (II, 217).В стихах «Пир Петра Первого» честь как божественное благорасположение, божий жребий, небесное решение явлена еще очевиднее:
Озарен ли честью новойРусский штык иль русский флаг?Побежден ли швед суровый?Мира ль просит грозный враг? (III, 408)Подобные обстоятельства, где участь действующего лица определялась, по его мнению, божьим промыслом, диктовали и моральный кодекс поединка, в котором «честь, – как отмечал Ю. Лотман, – восстанавливалась не нанесением ущерба или местью ему (противнику. – А. А.), а фактом пролитой крови, в том числе и своей собственной»[56]. Возможно, с представлением о поединке как божьем промысле и связано нежелание Пушкина наказать Дантеса после свершившейся дуэли: «…буря, – свидетельствовал В. А. Жуковский, – которая за несколько часов волновала его яростною страстию, исчезла, не оставив никакого следа; ни слова, ниже воспоминания о поединке. Однажды только, когда Данзас упомянул Геккерна, он сказал: “Не мстить за меня! Я все простил”»[57].
С достаточным основанием можно заключить, что все обвинения в адрес Пушкина, разговоры о его кровожадности, язычестве и «злой страсти», якобы ставшей действительной причиной его гибели: «Пушкин убит не пулею Геккерна, а своим собственным выстрелом в Геккерна»[58], – не кажутся состоятельными. В последние часы жизни, не только после дуэли, но и до нее, он вел себя не как «язычник», а как «последний грек» (П. Мериме), положивший свою жизнь на алтарь судьбы и веривший, что без воли Зевса ни один волос не может упасть с головы человека.
Другой момент соприкосновения пушкинского текста с античной культурой обнаруживается в «Гробовщике»: «А созову я тех, на которых работаю: мертвецов православных <…>,– решил пьяный Адриан Прохоров, раздосованный насмешками немцев над его почтенным ремеслом. – Милости просим, мои благодетели, завтра вечером у меня попировать…» (VIII, 92).
Ночью благодетели явились. «“Видишь ли, Прохоров, – сказал бригадир от всей честной компании, все мы поднялись на твое приглашение; остались дома только те, которым уже невмочь, которые совсем развалились, да у кого остались одни кости без кожи, но и тут один не утерпел – так хотелось ему побывать у тебя…” В эту минуту маленький скелет продрался сквозь толпу и приблизился к Адриану. Череп его ласково улыбался гробовщику. Клочки светло-зеленого и красного сукна и ветхой холстины кой-где висели на нем как на шесте, а кости ног бились в больших ботфортах, как пестики в ступах. “Ты не узнал меня, Прохоров, – сказал скелет. – помнишь ли отставного сержанта гвардии Петра Петровича Курилкина, того самого, которому в 1799 году ты продал первый свой гроб – и еще сосновый за дубовый?” С сим словом мертвец простер ему костяные объятья – но Адриан, собравшись с силами, закричал и оттолкнул его. Петр Петрович пошатнулся, упал и весь рассыпался. Между мертвецами поднялся ропот негодования; все вступились за честь своего товарища, пристали к Адриану с бранью и угрозами, и бедный хозяин, оглушенный их криками и почти задавленный, потерял присутствие духа, сам упал на кости отставного сержанта гвардии и лишился чувств» (VIII, 94).
Этот пассаж отсылает нас к двум древнегреческим понятиям собственности. Собственность, принадлежащая отдельной личности, именовалась «ктема» или «ктерия»; имущество же рода называлось патроя.
Умершего сопровождала в загробный мир «ктема» или «ктерия», поскольку она непосредственно соотносилась с его прошлым бытием, принадлежала к его протекшей жизни и олицетворяла самотождественность покойного с его собственной историей. Напротив, собственность рода «патроя», воплощала продолжение родовой жизни. Именно поэтому в поэмах Гомера встречается стереотипный оборот «Возжигать погребальный огонь», что равнозначно выражению «погребать имущество умершего», совершать погребальные жертвоприношения[59]. Мертвые, лишенные при погребении своей «ктерии», вызывали ужас. «Они не могли по-настоящему умереть, – пишет немецкий антиковед, – пока их частица остается при жизни, и беспокойно блуждали вокруг, досаждали живущим, пока те, наконец, не отпускали их в подземный мир со всем их имуществом, то есть со всем их прошлым бытием»[60].
Адриан Прохоров, продав сержанту сосновый гроб за дубовый, тем самым присвоил его «ктерию», о чем и напомнил ему обиженный инвалид гвардии.
В стихотворении «Герой» поэт пишет:
Тьмы низких нам дорожеНас возвышающий обман (III, 200).Эти стихи близки постулату Горгия из Леонтии (около 485–375 гг. до н. э.). Согласно античной биографической традиции, Горгий – ученик Эмпедокла, один из старших софистов. Рассуждая о театральных зрелищах, он полагал, что обманутый представлением мудрее, чем не поддавшийся обману: «обманывающий поступает лучше того, кто не обманывает, а обманутый мудрее того, кто не обманут»[61].
Отечественный историк греческой философии А. О. Маковельский в своей книге «Софисты» приводит фрагмент речи Горгия, где это парадоксальное утверждение звучит несколько иначе, но подобным образом: «Поэт как обманщик более прав, чем не обманывающий, так как именно путем обмана достигается изменение людей к лучшему, к чему и следует стремиться; также и обманутый – мудрее, чем необманутый, потому что только в обманутом лекарство искусства может оказать свое воздействие в полной мере»[62].
В одном из диалогов Платона (собрание сочинений этого философа во французском переводе Виктора Кузена значится в библиотеке Пушкина!)[63] Сократ иронизирует над софистами: «Тисий же (один из учителей Горгия. – А. А.) и Горгий пусть спокойно спят: им привиделось, будто вместо истины надо больше почитать правдоподобие»[64]. Тут уместно привести мнение С. Любомудрова: «Вообще Пушкин по природе никак не мог быть простым переводчиком… сквозь слабую копию он прозревал первоначальную красоту оригинала, и древний отрывок выливался в новую форму, полную такого удивительного гармонического сочетания частей и целого, что смотришь и сравниваешь оригинал, – и иной раз невольно отдаешь предпочтение <…> “реставрации”»[65].
В трагедии «Каменный гость» Дон Гуан с иронией созерцает статую командора:
Каким он здесь представлен исполином!Какие плечи! что за Геркулес!А сам покойник мал был и тщедушен,Здесь, став на цыпочки, не мог бы рукуДо своего он носу дотянуть (VII, 153).«Титаническая мощь Каменного гостя, – утверждал Р. Якобсон, – является исключительной особенностью статуи <…> В “Медном всаднике” это свойство статуи соединяется с титанической мощью изображаемого лица, царя Петра Великого… – »[66]
Между тем исполинский рост командора объясняется не только тем, что в трагедии он представлен каменным изваянием, но и античной традицией считать умерших сакральными лицами и превосходящими своими размерами живых[67]. Трудно сказать, замечал авторитетный антиковед В. В. Латышев, «где кончалось простое почитание предков и где начиналось их обоготворение»[68]. В итоге это привело к тому, что на могильных памятниках, стелах греки изображали умерших более крупными, чем живых. С подобным характером изображения мы встречаемся иногда и там, где статуя отсутствует, но где греческая традиция остается живым наследием. Например, в «Божественной комедии». В XXIII кантике «Inferno» Вергилий берет Данте на руки, спасая его от Загребал: «Как сына, не как друга, на руках Меня держа, стремился вдоль откоса»[69].
«Вакхическая песня», которая не единожды привлекала внимание «веселой мудростью»[70], «экстатическим тоном»[71], «свободой дерзновенья»[72], да и своим названием, в котором фигурирует имя страстного, патетического эллинского бога, обращает читателей Пушкина к древнегреческим реалиям. Один из исследователей резонно отмечает: «Греческий дифирамб, прославлявший Диониса, исполнялся хором, расположенным в виде круга. Пушкинский дифирамб незаметно выстроил исполнителей тоже в круг – императив о «сдвигании разом» стаканов осуществим только при круговом расположении участников хора друзей поэта»[73]. По мнению М. Ф. Мурьянова, содержание пушкинского стихотворения возможно рассматривать как символическое обручение вакхантов с вином, божественной стихией, приводящей их в экстатическое состояние непосредственного общения с музами[74]. От них идет тот творческий порыв, без которого, как считали древние греки, владение техникой стихосложения ничего не дает. В «Ионе» Платон писал: «Муза сама делает вдохновенными одних, а от этих тянется цепь других одержимых божественным вдохновением. Все хорошие эпические поэты слагают свои прекрасные поэмы не благодаря искусству, а лишь в состоянии вдохновения и одержимости; точно так и хорошие мелические поэты: подобно тому как корибанты пляшут в исступлении, так и они в исступлении творят эти свои прекрасные песнопения, ими овладевают гармония и ритм, и они становятся вакхантами и одержимыми. Вакханки, когда они одержимы, черпают из рек мед и молоко, а в здравом уме не черпают; так бывает и с душою мелических поэтов, как они сами о том свидетельствуют»[75]. Культовое значение виноградной лозы и вина, присущее античности и унаследованное от нее христианской литургией, создает, справедливо замечает исследователь, особую торжественность священнодействия в пушкинском языческом дифирамбе[76].
Это восторженное драматизированное песнопение в честь бога Диониса и в греческой культуре, и в пушкинской лирике было не чем иным, как «преодолением хаоса»[77]. Один из современников русского поэта, Ф. Глинка, писал о нем: «Пушкин был живой волкан, внутренняя жизнь била из него огненным столбом»[78]. Но через край уходящему кипению души, замечает другой исследователь, «этому страстному извержению соответствовали – пронизывающая сила острого ума, неошибающийся эстетический вкус, качественное благородство души и способность с трепетом и умилением отвечать на все божественное»[79].
В «Вакхической песне» дионисическое и аполлоническое действительно предстают как форма становления творческого акта, и преодоление патоса гармонией возникает в художественном пространстве-времени, где «эта лампада бледнеет Пред ясным восходом зари, Так ложная мудрость мерцает и тлеет пред солнцем бессмертным ума…» (II, 420). Прообразом рождения такого духовно-интеллектуального, творческого действа, несомненно, был «Пир» Платона, которым древнегреческий философ положил начало застолий («симпосионов»), сопровождавшихся возлияниями и «взаимной беседой». О культе симпосионов в «золотой век» русской культуры свидетельствует послание молодого Пушкина П. П. Каверину:
И черни презирай ревнивое роптанье:Она не ведает, что можно дружно жить.С Киферой, с портиком, и с книгой, и с бокалом;Что ум высокий можно скрытьБезумной шалости под легким покрывалом (II, 245).Весьма семиотичным в пушкинской лирике является использование гекзаметра. Этой теме посвящена семидесятилетней давности, но совершенно замечательная статья С. М. Бонди «Пушкин и русский гекзаметр»[80]. Ее «адресная» часть начинается с самого раннего гекзаметрического стихотворения поэта – эпиграммы «Несчастие Клита» – на своего лицейского друга и литературного оппонента В. Кюхельбекера. Она написана рифмованными стихами, что противоречит традиционной просодии русской антики, но гекзаметр выбран с целью визуализации адресата, который отличался особым пристрастием к античным метрическим формам:
Внук Тредьяковского Клит гекзаметром песенки пишет,Противу ямба, хорея злобой ужасною дышит:Мера простая сия все портит, по мнению Клита.Смысл затмевает стихов и жар охлаждает пиита.Спорить о том я не смею, пусть он безвинно поносит,Ямб охладил рифмача, гекзаметры он заморозит (I, 21).В этих «довольно нескладных стихах» (С. Бонди), а скорее пародирующих довольно неуклюжие «песенки Клита», предварение будущих споров «арзамасцев» со староверами русской литературы. В дальнейшем Пушкин настойчиво овладевает гекзаметром уже в чисто художественных целях, и С. Бонди, говоря о строении зрелого пушкинского гекзаметра, перечисляет вполне законченные стихотворения, четырнадцать из которых написаны элегическим стихом, а одно чистым гекзаметром: 1. «Кто на снегах возрастил…» – 1829; 2. «Труд» («Миг вожделенный настал…») – 1830; 3. «Царскосельская статуя («Урну с водой уронив…» – 1830; 4. «Крив был Гнедич поэт…» -1830; 5. «Отрок» («Невод рыбак расстилал…»); 6. «Рифма» («Эхо, бессонная нимфа…»); 7. «На перевод “Илиады”» («Слышу умолкнувший звук…» – 1830); 8. («Из Ксенофона колофанского») «Чистый лоснится пол…» – 1833; 9. («Из Афенея») «Славная флейта…» – 1833; 10. «Вино» («Злое дитя…» – 1833; 11. «Юноша! Скромно пируй…» -1833; 12. «Юношу, горько рыдая…» – 1835; 13. «Художнику» («Грустен и весел вхожу…») – 1836; 14. «На статую, играющую в свайку» («Юноша, полный красы…») – 1836; 15. «На статую играющего в бабки» («Юноша трижды шагнул…») – 1836[81].
«Перечитывая этот список, – писал Бонди, – мы сразу видим основную черту пушкинского употребления гекзаметра: у него этот стих всегда строго сохраняет свой античный характер. “Гекзаметра священные напевы” звучат в стихах Пушкина только в строго определенные моменты – или когда в стихах речь идет об античных мотивах, или когда содержанию стихотворения поэт хочет придать античный колорит <…> Остальные объединяются одной общей темой о русском искусстве как наследнике античного, стремление внести образы русской поэзии или изобразительного искусства в пантеон античного искусства»[82]. Или, скажем мы, внести образы античного искусства в пантеон русской художественной культуры. Именно об этом писал в 1820 г. С. С. Уваров в книге «О греческой антологии»: «Посредством ее мы становимся современниками греков, мы разделяем их страсти, мы открываем даже следы тех быстрых, мгновенных впечатлений, которые как следы на песке в развалинах Геркуланума заставляют нас забывать, что две тысячи лет отделяют нас от древних <…> Антология потеряет всю свою цену, если мы не станем смотреть на нее глазами древних. Чем вернее и ближе она изображает все подробности их нравственного бытия, тем более она требует верного и опытного взгляда»[83]
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Пумпянский Л. В. К истории русского классицизма (1923–1924) // Пумпянский Л. В. Классическая традиция: Собрание трудов по истории русской литературы. М.: Языки русской культуры, 2000. С. 30.
2
Там же.
3
Novalis Schiften. Kritische Neueausgabe auf des handschriftlischen Nachlasses von Ernst Heilborn: In 2 Bd. B., 1901. (Цит. по: Беньямин В. Теория искусства ранних романтиков и Гёте // Логос. 1993. № 4. С. 156.)
4
Бахтин М. М. Ответ на вопрос редакции «Нового мира» // Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М.: Искусство, 1979. С. 334.
5
Раскольников Ф. Место античности в творчестве Пушкина // Русская литература. 1999. № 4. С. 3–25.
6
Тахо-Годи А. А. Эстетическо-жизненный смысл античной символики Пушкина // Писатель и жизнь. М., 1968. Вып. 5. С. 104.
7
Раскольников Ф. Место античности в творчестве Пушкина. С. 7.
8
Там же. С. 10.
9
Там же. С. 11.
10
Там же. С. 15.
11
Там же. С. 18.
12
Там же. С. 20.
13
Васильева Т. Путь к Платону. Любовь к мудрости или мудрость любви. М., 1999. С. 191.
14
Анненский И. История античной драмы. СПб., 2003. С. 30.
15
Лотман Ю. М. Избранные статьи: В 3 т. Таллин, 1992. Т. 3. С. 390.
16
Чумаков Ю. Н. Из наблюдений над поэтикой «Евгения Онегина» // Стихотворная поэтика Пушкина. СПб., 1999. С. 186.
17
Лотман Ю. М. Указ. соч. С. 391.
18
Сумм Л. Одиссей многообразный // Новый мир. 2002. № 3. С. 155.
19
Ц,ит. по: Михайлов А. В. Из лекций. 23 ноября 1993 г. // Михайлов А. В. Обратный перевод. М., 2000. С. 713.
20
О полноте семантического ряда см.: Дьяконов И. М. Введение // Мифология древнего мира. М., 1977. С. 22.
21
Гальцева Р. На подступах к теме // ПозовА. Метафизика Пушкина. М., 1998. С. 21.
22
Позов А. Метафизика Пушкина. Указ. изд. С. 61.
23
Гоголь Н. В. Несколько слов о Пушкине // Гоголь Н. В. Собр. соч.: В 6 т. Т. 6. М., 1959. С. 33.
24
Белинский В. Г. Сочинения Александра Пушкина. Статья девятая, восьмая // Белинский В. Г. Собр. соч.: В 9 т. Т. 6. М., 1976–1982. С. 412, 424, 370, 373.
25
Там же. С. 396.
26
Лотман Ю. М. Своеобразие художественного построения «Евгения Онегина» // Лотман Ю. М. В школе поэтического слова. М., 1988. С. 92–93.
27
Данте А. Новая жизнь // Данте А. Малые произведения. М., 1968. С. 389.
28
Фрагменты ранних греческих философов. Ч. 1. ⁄ Изд. подг. А. В. Лебедев. М., 1989. С. 37.
29
Элиаде М. Кулиано И. Словарь религий, обрядов и верований. М., 1997. С. 105.
30
Иванов Вяч. Орфей // Труды и дни. 1912. № 1. С. 62.
31
Бахтин М. М. К методологии гуманитарных наук // Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. С. 362.
32
См.: Позов А. Метафизика Пушкина. Указ. изд. С. 214.
33
VernantJ. Р. Aspects Mythiques de la memoire en Grece // Journal de Psychologic. 1959. P. 7.
34
Чумаков Ю. Н. Поэтика «Евгения Онегина» // Astralian Slavonic and East European studies. Melbourne. 1999. Vol. 13. № 1. P. 44.
35
Позов А. Метафизика Пушкина. Указ. изд. С. 61.
36
Гумилев Л. Н. Поиски Эвридики // Новый мир. 1994. № 7. С. 86.
37
Тарковский Арс. Эвридика// Тарковский Арс. Белый день. М., 1998. С. 241.
38
Об Эвридике-Музе см.: Асоян А. А. Семиотика мифа об Орфее и Эвридике // Звучащие смыслы. Альманах. СПб., 2007. С. 705–728.
39
Бахтин М. М. К методологии гуманитарных наук // Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. С. 364.
40
Чумаков Ю. Н. Поэтика «Евгения Онегина» // Указ. соч. С. 39.
41
Там же.
42
Бочаров С. Г. О реальном и возможном в сюжете «Евгения Онегина» // Бочаров С. Г. Динамическая поэтика. От замысла к воплощению. М., 1990. С. 18.
43
Михайловский Н. К. «Новь» // Михайловский Н. К. Литературная критика и воспоминания. М., 1995. С. 158.
44
Маркович В. М. Сон Татьяны в поэтической структуре «Евгения Онегина» ⁄ Маркович В. М. Пушкин и Лермонтов в истории русской литературы. СПб., 1997. С. 9.
45
Там же. С. 11.
46
Чумаков Ю. Н. Поэтика «Евгения Онегина» // Указ. соч. С. 34.
47
См.: Иванов Вяч. Дионис и прадионисийство. СПб., 1994. С. 81.
48
Об изоморфности сна и мифа писал М. Волошин: «Сказки и мифы были в точном смысле сновидением пробуждающегося человечества» (Театр и сновидение // Лики творчества. М., 1988. С. 351).
49
Фомичев С. А. Поэзия Пушкина. Творческая эволюция. Л., 1986. С. 165.
50
Чумаков Ю. Н. Из наблюдений над поэтикой «Евгения Онегина» // Чумаков Ю. Н. Стихотворная поэтика Пушкина. С. 187.
51
Гегель Г. В. Ф. Греческий мир // Гегель Г. В. Ф. Философия истории. СПб., 1993. С. 263.
52
Гёте И. В. Античное и современное // Гёте И. В. Об искусстве. М., 1975. С. 305.
53
Гомер. Илиада, III, 314–324.
54
Лотман Ю. М. Анализ поэтического текста. Л., 1972. С. 181.
55
Бенвенист Э. Словарь индоевропейских социальных терминов. М., 1995. С. 456.
56
Лотман Ю. М. Анализ поэтического текста. Л., 1972. С. 183.
57
А. С. Пушкин в воспоминаниях современников: В 2 т. Т. 2. М., 1985. С. 399.
58
Пушкин в русской философской критике. М., 1990. С. 36.
59
Хюбнер К. Истина мифа. М., 1996. С. 212.
60
Там же.
61
Реале Дж., Антисери Д. Западная философия от истоков до наших дней. Античность. Т. 1. СПб., 1994. С. 59.