![Дети Балтии](/covers/67563575.jpg)
Полная версия:
Дети Балтии
Итак, приехав в столицу, он зашёл в свой тёмный дом, сделал жест слуге, который было обрадовался его возвращению живым и решившему разбудить всех, сбросил шинель и шляпу на его руки, упал на диван в гостиной и заснул.
Проснувшись, почувствовал, что кто-то гладит его по волосам и плачет. Да, она. Та, о которой граф не думал. Дотти. Бледненькая, тоненькая, рыжая его девочка.
– Адольф сказал, ты был ранен, – шептала она.
– Он преувеличивает. Пустяки. Пара переломанных костей, – сказал он и встал.
– Наша девочка… – начала жена.
– Я знаю, – оборвал он. – Мать написала.
Было ещё темно. Граф не знал, который сейчас час, и не хотел узнавать. Он прошёл в свою спальню, шёпотом приказал слуге сделать ванну, сбросил с себя одежду и погрузился в тёплую воду. Потом лёг в кровать.
Доротея ждала его в постели. В свете ночника она казалась белым призраком, смутным духом. И она продолжала плакать – сейчас её муж был особенно похож на её дочку, и, Дотти была уверена, сходство со временем усилось бы многократно. И да, он изменился. А может быть, она просто отвыкла от Кристофа.
– Не терзай себя, – проговорил он внезапно. – Всё равно ты бы ничего не смогла сделать.
– Что там было? – спросила она, взглядываясь в лицо графа.
– Ад.
Дотти поверила ему – по её глазам было видно. Потом она задула свечу. Опять погладила его по волосам, по лицу, по шее, прикоснулась к тому месту, которое мучило его уже три недели. Как ни странно, боль начала куда-то отступать. И место боли начали занимать другие, куда более приятные ощущения.
– Я не знаю, как я жила без тебя, – шептала графиня. – Мы никогда не должны расставаться. Никогда. И… если что было раньше – прости.
– Это ты меня прости, – сорвалось с его уст. Он прижал её к себе, теплую, живую, хорошую. «О тебе, моя радость, я мечтал ночами…» – откуда это? Сломанное ребро вновь напомнило о себе, он невольно застонал. Дотти отстранилась. И сделала всё сама, аккуратно, сев на него сверху, подарив ему – и себе – наслаждение. Никогда – ни до, ни после – они не были близки с такой трепетной нежностью. И потом, лёжа в объятьях друг друга, они продлевали это наслаждение.
– Отчего умерла Эрика? – вдруг спросил он. – Чахотка?
– Скарлатина, – сказала Дотти с грустью.
– Это же детская болезнь.
– Болезнь детская, умирают от неё взрослые.
Потом она рассказала всё, что произошло. Рассказывала Дотти долго, взахлёб, словно её кто-то торопил. Кристоф заснул под её голос.
Утром она провела его в детскую. Показала сына. Он оглядел ребенка без каких-то эмоций – большой, крепкий мальчик, с пухлыми ручками, непонятно на кого похожий. Волосы редкие, чуть вьются, рыжеватые, как у его матери, а глаза ярко-голубые.
– Кто придумал назвать его Павлом? – спросил он у жены.
– Твоя мать. Я хотела в честь тебя, но фрау Шарлотта отговорила.
– Правильно сделала, – усмехнулся он. – Не надо ему повторять мою судьбу.
Граф подошел поближе к своему мальчику. Ребёнок при его виде улыбнулся бессмысленно, но радостно. Кристофу захотелось взять сына на руки, но было жутко – вдруг он его уронит и что-то сломает.
– Он не пойдёт по военной части, – отчего-то сказал он, после того как вышел из детской. – Ни один мой сын не станет офицером.
«Что же он там видел?» – подумала Дотти, когда они сидели за завтраком. Графиня ничего не ела, а смотрела на мужа – и не могла понять: кто-то из них изменился, или она, или он, но Кристоф казался вовсе не таким, как раньше. Почему – непонятно. Он не стал выглядеть старше, худее, мрачнее. Но в нём чувствовалась какая-то потерянность.
– Жанно пропал без вести, – произнес он скорбно. О другом он не мог говорить, а говорить – отчего-то он понимал это – было просто необходимо.
– Я знаю, – Дотти побледнела. – Но мы надеемся на лучшее.
– Я буду справляться о его судьбе. Не исключено, что он в плену. И да, – он вынул из кармана небольшую шкатулку, протянул ей. – Тебе.
В шкатулке лежал купленный им по случаю алмазный гарнитур – красивое колье тонкой работы, серьги, инкрустированный гребень.
– За что? – вздохнула жена.
– За сына. Наследника, – произнес он.
– Главное же, что ты вернулся, – вздохнула Дотти. – Сколько не вернулось…
Никогда граф Ливен-второй не ощущал себя столь любимым. Ни «до», ни «после». Поцеловав жену, он ушел на службу. Работы оставалось ещё очень много. И ему было необходимо забыться в делах, чтобы не думать, не терзаться чувством вины, не грустить из-за потерь. Мир снова обретал для него привычные краски. И в этом заключалось его тихое счастье – радоваться тому, что стало привычным.
Ревель, январь 1805 г.
Иоганн фон Ливен выслушал сбивчивый рассказ сестры о смерти своей невесты. Словам было сложно поверить – всё напоминало какую-то нелепую случайность, какую-то выдумку, наскоро состряпанную, чтобы скрыть… Что можно скрыть? Граф часто слышал о «венчании увозом», и ему в голову пришла сумасбродная мысль, что Эрику увёз какой-нибудь проезжий молодец, а ему сообщают о её смерти, чтобы не марать его честь. Поэтому он не спешил ни гневаться, ни отчаиваться. Его странное «равнодушие» удивило Катхен. Она подумала – наверное, всё было не так, и любви там великой не было, и вообще, всё сложно.
После того, как сестра рассказала ему обо всем, что случилось месяц тому назад, не стесняясь лить слёзы, Иоганн отправился в замок Разикс. Вилли осмотрел его с ног до головы, грустно улыбнулся и проговорил:
– Такая вот судьба.
Его проводили на кладбище. Он встал на колени, прямо в снег, вспомнил – когда-то это уже было… или не было… или должно было быть. Почувствовал, что очень хочет умереть. Потом понял, что уже ничего не хочет. Эрика должна быть его женой, матерью его детей, хозяйкой Керстенхоффа, но вместо неё, живой и тёплой – могильная плита с длинным перечнем имён и краткой надписью «И от роду ей было семнадцать лет». Небо над ним висело свинцовое, балтийское. Сырость пробирала до костей. Он посмотрел на своё тонкое запястье. Увидел браслет, сплетённый из волос его невесты. «И всё равно не верю, что тебя больше нет…» – прошептал он. – «Но как же я хочу быть с тобой. И я буду с тобой».
Все, словно сговорившись, не оставляли его наедине с самим собой. Гансхен ходил по Ревелю, как неприкаянный, о чём-то говорил и долго пил с Кристофом фон Бенкендорфом, слушал какие-то слова, просыпался каждое утро, переодевался, думал о своих будущих назначениях – в общем, дел хватало. Но ночью наступала тоска, настолько сильная, что напоминала боль физическую, и он вспоминал о том, что может в любой момент зарядить пистолет, покончить со всем этим и уйти туда, куда ушли слишком многие. Граф думал не только о том, что остался, по сути, один, так же, как начинал, но и о бессмысленности дальнейшей своей жизни. Кто он? Чего он добился? Да, нынче числится в генерал-майорах, но вовсе не за боевые заслуги, а потому что «так вышло». Более ничего в его жизни значимого не произошло. Даже на войне он не смог проявить себя. Затем ему пришло письмо от матери. И он поехал в Петербург, сам не зная, зачем.
Оказавшись в столице, граф Иоганн пришел к брату Кристофу. Тот сидел в своём кабинете, одетый в шлафрок и в красивую шёлковую рубашку, и курил.
– Ты разве не на службе? – спросил Гансхен, чтобы было, с чего начать разговор.
– Я слегка болен и ныне решил взять день, отдохнуть, – произнес Кристхен, пристально глядя на брата. – У матери был?
– Нет ещё.
– Ты знаешь? – старшему Ливену даже не хотелось упоминать, что его брат мог знать.
Иоганн кивнул.
– Я должен был утонуть, – тихо произнес он. – Ещё два месяца тому назад.
– Никогда такого не говори, – отчеканил Кристоф. Он поморщился от тупой боли в груди, к которой уже привык.
Ему очень не нравилось то, что прошел месяц, а улучшения в его состоянии не наблюдалось. Граф боялся, что всё это выльется в чахотку. От чахотки умирают долго и мучительно. Смерти ему сейчас не хотелось. Некая злость подстёгивала его жить дальше, продолжать борьбу, получать всё, что уготовлено ему, исправлять ошибки, какие были допущены, бороться за место под солнцем; болезнь путала все карты и списывала его в утиль. А если она обещает быть долгой и мучительной – тем более. Поэтому в очередной раз видя расплывшиеся на своём батистовом платке бурые пятна крови, он досадовал и злился на собственную глупость и неосторожность. Как мальчишка, право слово… И, главное, его тогдашняя отвага ни на что не повлияла. Штабные должны сидеть в Штабе, тем более, если они этим Штабом командуют – а не мчаться на поле боя со шпагой наголо.
– Ты… был ранен? – спросил Иоганн. – Очень плохо выглядишь.
– Ты не лучше.
И действительно, тени под глазами младшего из графов сливались цветом с синевой его глаз – спал он урывками, плохо и поверхностно, а во снах видел исключительно снег и серое небо.
Они помолчали. Гансхен подумал: «Если и ты, мой брат, умрешь…» От этой мысли он чуть не заплакал.
– Я, кажется, вышел на след её брата. Он должен быть в Венгрии, – произнес Кристоф. – В плену его нет. Среди умерших тоже нет. Таких, как он, довольно много… Тех, кого потеряли и покамест не нашли.
Гансхен только посмотрел на него печально. Почему-то вспомнил пышные похороны Фердинанда фон Тизенгаузена, на которые попал в Ревеле. Этот 23-летний юноша умер как герой, к тому же, обладал счастливым характером, – никто про него дурного слова сказать не мог, несмотря на то, что тот был флигель-адъютантом, сыном знатных родителей, зятем главнокомандующего, уже полковником. Верно, за свой краткий век не успел никому перейти дорогу, не замешаться ни в каких интригах. Жанно Лёвенштерн был всего на год старше третьего графа Тизенгаузена, упокоившегося в крипте Домского собора. Но, в отличие от того, там даже хоронить было нечего…
– Что за год был, – проговорил Иоганн. – Одно хорошо, он уже кончился.
– Слушай, – Кристоф что-то начал быстро писать на бумаге, с сильным нажимом, чуть ли не разрывая пером гербовый лист. – Я оставляю тебя командовать дивизией в Риге.
– Зачем? – равнодушно спросил его брат, глядя себе под ноги.
– Это вместо «спасибо»? – усмехнулся фон Ливен-старший. – Чтобы ты чем-то занялся. Если ты опять запрёшься в этой дыре, то либо пулю пустишь себе в лоб, либо в запой уйдёшь. Я тебя знаю.
– Почему? Если будет следующая война, я пойду, – Гансхен произнес это ничего не выражающим тоном. Тон этот и пугал Кристофа более всего. Впрочем, он знал брата. Плакать и рвать на себе волосы Гансхен не будет. Просто спокойно разрядит в себя пистолет и отправится на встречу со своей Рикхен…
– Следующая война, боюсь, будет уже не скоро.
– А от скарлатины и вправду умирают? – внезапно спросил младший из графов.
– Ты как Карл! – возмутился Кристоф, – Умереть можно от чего угодно. А вообще…
Он позвонил и приказал Адди нести коньяк.
– За помин души, – произнес он.
Иоганн даже пить не стал.
– Пей, приказываю, – сказал Кристоф. – Если не выпьешь, я тебя чем-то ударю.
Брат его выпил послушно. Потом произнес:
– Сейчас ты будешь говорить, как этот сраный пастор – мол, она была молода и прекрасна, безгрешна и добродетельна, ныне в Раю, и я поэтому обязан не плакать, а радоваться? Да?
– Ты меня с кем-то путаешь, – процедил старший граф.
– Возможно. Поэтому я с Карлом даже и не общался. И с этой скотиной Бурхардом – тоже, – Иоганн фон Ливен, как и брат, барона Фитингофа сильно недолюбливал. – Они бы развезли тут… И знаешь, что? Почему я думаю, что она умерла не от этой глупой болезни?
– Ну и почему?
Гансхен налил себе ещё коньяка и выпил залпом. «Если так дело пойдет, то надо будет побыстрее убрать от него…» – подумал его брат.
– Мама была против этого брака, – опять каким-то мертвым голосом ответил Иоганн. – Думаешь, я не знал, что говорили? А на всю Ригу говорили, можешь мне поверить…
– Ты сошёл с ума, – сказал Кристоф как можно спокойнее. Нездоровый румянец окрасил его щёки багровыми пятнами. – Сначала Карл, потом ты… Я, наверное, следующий. Не знаю, проймут ли мои слова твой повреждённый рассудок, но всё равно скажу их: всё гораздо проще, чем ты выдумал. Гораздо. И подумай сам: обвинять свою родную мать в убийстве… Тут действительно надо быть сумасшедшим.
– Допустим, там была заразная болезнь, – проговорил Иоганн, кусая свои обескровленные губы. – Допустим. Но от кого она могла заразиться?
– Дотти говорит, она помогала в приюте. А там как раз была скарлатина…
– Кто ей разрешил разгуливать по этим приютам? – взорвался Гансхен. – Кто? Фитингоф этот проклятый, вот кто! И Катхен туда же! Ноги моей у них никогда не будет, обещаю. А Бурхарда я к стенке поставлю. Наверняка ей в уши лили о том, как хорошо помогать бедным сиротам…
– Убьёшь – пойдёшь на каторгу, – спокойно произнес Кристоф. – Сестра тебе наша глаза выцарапает. И всё масонство Ливонии и Петербурга ополчится на тебя. Ритуальная месть – думаю, ты слышал о таких вещах?
Сам Ливен-второй не только слышал о «таких вещах», но и принимал в них самое активное участие. Но не стал вдаваться в подробности.
– Забудь. Не ищи виноватых, – продолжал старший граф. – Это просто случилось. Сейчас и так все ищут виноватых…
Они отобедали. За столом говорила, в основном, Доротея. Потому что ей надо было о чём-то говорить.
Потом Иоганн поехал к матери во Дворец. Фрау Шарлотта посмотрела на него долгим взглядом и проговорила:
– Liebjohann. Я очень тебе сочувствую.
Узнав о смерти Эрики, она не то чтобы вздохнула с облегчением – девушку, естественно, было жаль, а когда умирают молодые – это всегда грустно, но почувствовала то, что Бог и судьба – и впрямь на её стороне. Правда, вглядевшись в пустые, потускневшие глаза своего любимого сына, она ощутила, как сердце её разрывается на части от жалости к нему. И, подойдя к Гансхену, обняла его.
– У тебя ничего не болит? – спросила она тихо.
– Только душа, – ответил он.
Шарлотта уложила его спать, а сама долго сидела и вглядывалась в его красивое лицо. Почему-то из всех детей Гансхена она любила больше всех. Ему готова была завещать всё состояние. Выбор жены, сделанный им, действительно огорчил её, но под конец, особенно когда новости о кораблекрушении дошли до графини, она была готова смириться с ним, принять эту Эрику в дом – она неплохая, вон, занималась благотворительностью, дети любили её, а дети чувствуют гнильцу в сердце, они бы не потянулись к порочной особе.
Последний раз она видела такое страдание на лице её Liebjohann’а 25 лет тому назад. Ему тогда было всего пять лет. Умер её муж, его похоронили, распродали всё, что можно, то, что осталось, погрузили на какие-то телеги и поехали в Ригу. Почему в Ригу? А куда ещё? В дороге её младший сын захворал – жар, из ушей потёк гной, и, надо полагать, он испытывал от этого страшную боль. Две ночи он не спал, а лежал с открытыми глазами и беззвучно плакал, словно понимая, что ничего здесь не поделать. И лицо у него было точь-в-точь такое же…
«Как же быстро проходит время», – думала фрау Шарлотта. Она, как и говорила средней невестке, часто представляла своих взрослых детей не такими, как сейчас, а маленькими мальчиками и девочками. Это ещё один признак приближения дряхлости – или желания оттянуть её приближение, кто знает?
Наверное, она всё же была достаточно хорошей матерью. Но не могла любить всех одинаково, отдав своё сердце этому тихому, хорошенькому мальчику, оказавшемуся столь несчастным в любви. Почему-то болезни и страдания других детей не отзывались так сильно в её душе.
Он застонал во сне. Шарлотта перекрестила его, прошептала краткую молитву – как обычно делала, когда кто-то из детей или воспитанников болел и бредил. Потом сама легла в постель – час уже был поздний.
Граф видел не сон. Это, скорее, было воспоминание. Хотя… Нет, не всё, что Иоганн увидел нынче во сне, произошло в реальности. А может быть, он выдумал всё от себя? Никто не скажет.
Пустые коридоры гатчинского замка. Муж опять схватил её за руку, опять ей надо будет прятать синяки шалью – но Гансхен всегда замечал эти синяки и не верил тому, что говорит всем Julie: «Я просто наткнулась на стол, у него очень острые края…» или «Поскользнулась и упала, какая досада». Её муж всегда обращался с ней слишком грубо. Иоганн стоит на часах и старается не смотреть, и кусает губы от бессилия. Когда Константин приближается, то он замирает, придав своему лицу «вид бравый и придурковатый». «Сейчас мы развлечемся», – говорит цесаревич. – «Сейчас нам будет весело, да, Жюли?» – и больно щиплет девушку. Та готова расплакаться, и Гансхен чувствует, как ярость разгорается в его душе… Что бы он тогда отдал, дабы не видеть слёзы на этих прекрасных ореховых глазах? Жизнь свою, быть может. «Залезай», – говорит Константин, указывая на вазы в античном стиле, расставленные вдоль стены. – «Не застрянешь». «Но…» – Юлиана испуганно оглядывается на мужа. «Залезай, кому сказал!» – он подталкивает великую княгиню к вазам, грубо таща её за руку, – такую красивую, плавную, нежную, чуть смугловатую руку, и Иоганн готов расплакаться как девчонка. И набить эту курносую и конопатую морду. Плевать, что «великий князь». Юлиана, подняв ногу и обнажив маленькую ножку в тёмном чулке, шагнула в одну из ваз. «Ну всё, кто не спрятался, я не виноват», – и Константин вынимает из кармана пистолет – Иоганн сразу узнает кавалерийский пистолет марки Кетланда, хорошее оружие. «Ничего такая штука, да?» – показывает он Ливену. – «Сейчас посмотрим, как она стреляет». Константин встаёт, прицеливается, и тут Гансхен набрасывается на него и вцепляется в руку с заряжённым пистолетом. «Ты что, дурак?» – говорит цесаревич не столько разгневанно, сколько удивлённо. – «Там же холостые патроны». «Я вызываю вас…", – говорит Иоганн. – «Завтра, через платок…» И тут сон заканчивается…
Потом он вспомнил. Юлиана. Та, которую он когда-то любил. Одно из имен Эрики, как он узнал, тоже было «Юлиана». И чем-то они были похожи. И из-за той, из-за несчастной принцессы, ему пришлось уехать в Астрахань, на край земли.
Жизнь ходит кругами. А он, Гансхен, никогда не будет счастлив с женщиной. Как никто из его братьев.
На следующий день он уехал в Ригу, командовать дивизией. В адъютанты ему был назначен только что вернувшийся из похода Георг фон дер Бригген.
ГЛАВА 2
Пулавы, март 1806 г.
Анжелика смотрела на нежные лиловые крокусы в горшках, которые хотела пересадить в открытый грунт. Цветы ей очень нравились – яркая, сочная зелень листвы, плотные, но нежные лепестки с причудливыми прожилками, через которые, как через плотную вуаль, просвечивало солнце. Почему-то только глядя на крокусы, девушка осознавала, что цветы, как и прочие растения – оказывается, живые существа. Конечно, будучи весьма сведущей в ботанике, она знала этот факт с детства. «Живое среди мёртвого», – подумала княжна, оглядев могильные кресты кладбища. Она полила крокусы и добавила: «А я, интересно, жива или уже умерла?»
Цветы Анжелика собиралась высадить на могиле старшего брата, похороненного в январе. Церемония была очень тяжёлой. Юзефа хоронили в закрытом гробу, и ничего от него не осталось на память, кроме миниатюрного портрета, на котором он вышел весьма похожим на неё – хотя в жизни к ним надо было ещё хорошенько присмотреться, чтобы понять, что они родные брат и сестра.
Князь Адам присутствовал на похоронах племянника и, когда все пошли к столу, на поминальную трапезу, произнёс: «Он ещё за это ответит». И Анж, и её бабушка догадались, кого имеет в виду Чарторыйский. Изабелла прошептала ему: «Осторожнее, сын». «К чёрту осторожность!» – воскликнул он тогда, вышел из-за стола, резко отодвинув стул, и пошёл в свои покои. На это мало кто обратил внимания – в горе обычно приличия редко соблюдаются. Княгиня Анна, за рассудок которой княжна опасалась, впала в какой-то мрачный ступор, сменивший её обычную экспансивность. Но в то же время она стала чаще общаться со своим братом Адамом так, что они напоминали двух заговорщиков. Анжелика проводила всё это время с княгиней Изабеллой – то в лечебнице, то в оранжерее, то в кабинете.
С виду казалось, что всё идет как обычно. Разве что обитатели Пулав облеклись в черные одежды, и ксёндз в костеле св. Троицы проводил службы в память «раба Божьего Иосифа, убиенного на поле брани». Адам не торопился с отъездом в Петербург. Она очень редко с ним встречалась, и то, что было в октябре, уже не повторилось. Анж и не желала повторения.
Вытерев руки от влажной земли, княжна сняла фартук и направилась к выходу из оранжереи. «Может быть, и хорошо, что его похоронили на кладбище, а не в церкви. Там мрачно и плохо», – подумала Анжелика, глядя на нежное мартовское небо над головой. Потом она закрыла глаза, подставив лицо под пригревающие лучи солнца и не заботясь о том, что загорит и покроется веснушками – к чему приличия, она не собиралась больше бывать в свете, а в монастыре неподобающий цвет лица никого не заботит… Княжна попыталась представить, что там, под землей. За три месяца одежда на нём наверняка уже истлела, обнажились кости… Рядом с его могилой росла яблоня – она могла пустить свои корни в гроб с юным князем, пронзить его жилы, а по осени бы дала яблоки… Это была «дичка», всегда дающая мелкие и кислые плоды; но кто знает, может быть, они стали бы слаще…
– Ваше Сиятельство! – окликнул её кто-то.
Она быстро натянула перчатки и обернулась. Увидела высокого молодого человек с несколько нахальным выражением лица. Жан де Витт, не иначе. Пасынок Потоцких. Сегодня прибыл с соболезнованиями.
– Ах, это вы, – сказала она, по-светски улыбнувшись.
– Сочувствую вашему горю, – проговорил де-Витт вкрадчиво. – Это так ужасно – терять родного брата.
Он прихрамывал – якобы его зацепило в сражении под Аустерлицем, но никакой перевязки она не видела. Анжелика знала, что если бы он и вправду был ранен в голень, то не обошлось бы без перелома костей, а значит – гипса и лотков. От ран в мякоть так не хромают. И ещё он нарочно носил с собой трость, которая, как полагала Анж, была частью его образа «пострадавшего на войне героя». На самом деле, из-за того, что эта трость весила, как минимум, пуда полтора, она больше годилась для отпугивания бродячих собак, чем для опоры при ходьбе.
Де-Витт ей не очень нравился – слишком масляно глядел на неё. И да, понятно, почему он подкараулил её, чтобы выразить свои соболезнования лично. «Надо было позвать Гражину», – досадливо морщась, подумала девушка. Но Анж привыкла ходить повсюду одна. И могла постоять за себя.
– Он бы не выжил. Смерть оказалась к нему милосердной, – сухо ответила она де-Витту.
– Я бы тоже предпочел смерть существованию полукалеки, которое влачу с того несчастного дня, – он внимательно посмотрел на неё.
Анжелика чуть не рассмеялась. Какой спектакль, Господи Боже! И ради чего? Де-Витт – известный пройдоха. Покойный брат, знавший его в Петербурге, так о нём и говорил. Думает, что, изображая из себя раненного героя, привлечет её внимание?
– Вы меня пугаете, – отвечала княжна совершенно не испуганным тоном. – И, думаю, ваши опасения по поводу своей раны несколько преувеличены.
– Почему же?
– Кости в вашем возрасте легко срастаются, – ответила Анж. – Кроме того, насколько я могу судить, у вас ничего и не было сломано.
Де-Витт покраснел.
– Как вам эти цветы? – девушка наслаждалась его смущением.
– Они прекрасны как и вы, – сказал банальный комплимент Жан. – А вы настолько прекрасны, что я прошу вашей руки.
– Йезус-Мария, – досадливо произнесла княжна. – Давайте не портить такой хороший день… И более того, я в трауре и замуж вообще не собираюсь. Я ухожу в монастырь. Навсегда.
Почему-то он лишь тонко улыбнулся и произнес:
– Ну это пока вы говорите, что «навсегда». А завтра я увижу вас в ложе Французского театра, красивую, блистательную и очень надменную. Вокруг вас будут виться все франты, военные и штатские, а вы не станете обращать на них ни малейшего внимания. Потому что с вами будет ваш дядя…
– Знаете что? – Анж посмотрела на него пронзительно и зло. Зрачки её сузились и напоминали булавочные головки. – Идите вон. И чтоб ноги вашей не было здесь. Жалкий холоп.
– Интересно. Если вас оскорбит мужчина, его следует немедленно вызвать на поединок. Так предписывает кодекс чести дворянина, а я дворянин не хуже вас, что бы обо мне не говорили, – продолжал де Витт. – Но что делать, если вас оскорбляет женщина? Где-то я слышал, что её за это полагается насильно поцеловать. Поступлюсь этим правилом, ибо не на шутку страшусь за свою жизнь.