![Детская книга](/covers/7902182.jpg)
Полная версия:
Детская книга
– Я же сказала, не катай шарики по полу.
Свин от неожиданности вздрогнул и уронил весь мешок стеклянных шариков, которые тут же раскатились по всей кухне. Он быстро пополз на четвереньках, чтобы спрятаться за ящик для угля, ибо понял, что сейчас его отшлепают, и наступил коленкой на шарик, а это было очень больно, и он подумал, что, пожалуй, это и вправду отчасти опасно.
Матушка-Гусыня бросилась через кухню, чтобы схватить Свина за ухо и отшлепать. Но наступила на катящийся отряд камушков и шариков и с грохотом упала, по дороге смахнув со стола и миску с тестом. Волосы у Матушки-Гусыни расплелись, она ударилась головой о ножку стола, рассадила щеку и подбила глаз. Она сердито уставилась на Свина – в волосах у нее было полно муки, на щеке кровь, и она прямо-таки пронзала Свина сердитым взглядом. Свин решил, что мать очень смешно выглядит. У него не было другого выхода – он мог, конечно, решить, что она очень страшная (она и вправду была немножко похожа на злую ведьму), но не захотел. Он засмеялся.
– С меня хватит, – сказала Матушка-Гусыня. Она принялась собирать камушки и шарики и швырять их в мусорное ведро.
– Не надо! – закричал Свин, и Матушка-Гусыня ответила:
– Ты мне надоел. Отправляйся в кустарник и не приходи больше.
Свину показалось, что вся кухня завертелась вокруг него, как струйки серого дымного стекла внутри прозрачных больших шариков. Он схватил свой любимый камень с дыркой – больше ничего ему спасти не удалось, – кое-как поднялся на ноги и выбежал из кухни. Он постарался закрыть за собой дверь насколько мог – до задвижки он еще не доставал. Он постоял несколько минут во дворе, ожидая, что его позовут, но его не позвали. Тогда он потрусил вдоль стены дома, через сад и в кустарник. Это был большой кустарник, сильно запущенный, и в нем было много всяких вещей, которых в приличном саду быть не должно, – например, заросли одичавшей ежевики, крапива, блуждающие плети брионии, потому что Матушка-Гусыня больше не могла платить садовнику. Для такого малыша, как Свин, кустарник был размером с целый лес. Ну или по крайней мере, чтоб не сказать лишнего, с небольшую густую рощу. Там были тропинки, которые сплетались в лабиринт, и разные растения выползали на эти тропинки, чтобы разрастись на них, закрыть их и сделать так, чтоб их вообще больше не было, – щитолистники и барвинки, сами по себе хорошенькие, но дичающие без пригляда садовника, и некрасивые ползучие растения с колючими цеплючими репьями.
Свин обычно не заходил далеко в кустарник. Червей и камушки он добывал с клумбы перед домом. Но он решил проучить Матушку-Гусыню и бодро пошел вперед.
Он заходил все дальше в гущу кустов и деревьев и все дальше от дома, и ему показалось, что кусты и поросль становятся выше, а сам он – меньше. Он замедлил шаг, уже не зная точно, где находится, потому что кустарник был посажен в виде лабиринта, а Свин был слишком мал ростом, чтобы увидеть лабиринт сверху. Может быть, Свин шел по кругу и вот-вот должен был прийти к началу самой первой дорожки, на которую ступил, – а может быть, он все ближе подходил к тайному центру кустарника. День уже клонился к вечеру, и длинные тени листьев ложились на другие листья и на посыпанную гравием дорожку, тень на тень, как серая паутина на зеленом. В то же время все, что было в кустарнике, казалось плотнее, зеленые и бурые цвета растений – сочнее. Свин остановился поглядеть на остролист. Конечно, любой остролист – живой, но Свину показалось, что этот остролист слишком полон жизни, какой-то совсем другой жизни. Казалось, блестящие листья вот-вот засветятся зеленым светом, а ягоды казались краснее, круглее и ярче любых ягод, какие он видал раньше. И в то же время они были опутаны густой сетью почти осязаемых теней. «Я не боюсь, – сказал себе Свин, – я не боюсь». Конечно, это значило, что он боится. Он крепче сжал белый камушек, словно талисман. И увидел стайку поганок с шелковистыми бежевыми шляпками и роскошными оборками очень бледного телесного цвета вокруг влажных жемчужных ножек. У Свина мелькнуло странное желание: не просто любоваться ягодой остролиста или поганкой, а самому стать этой ягодой или грибом. Он пошел еще медленней – торопиться было некуда, ведь ему велели никогда не возвращаться, – и почувствовал, что время вокруг него остановилось совсем.
Он дошел до крохотной прогалины, где стояла крохотная деревянная скамейка. Она была покрыта ярко-зеленым мхом. Свин сел, даже не подумав, что запачкает ноги, носки и брюки. Вдруг все стихло. До того в подлеске раздавались разные звуки: чириканье птички (словно два камушка бьются друг о друга), шорох невидимых ног в перепрелых листьях. А теперь воцарилась тишина. Свин поднес камушек к глазу и посмотрел в дырку на путаницу ежевики и папоротника. На папоротнике сидела крохотная женщина, орехово-коричневого цвета: с коричневой кожей и коричневыми волосами под коричневой шляпой. Из-под кустистых бровей выглядывали пронзительные карие глазки. Женщина была ни молодая, ни старая. Она куталась в коричневый плащ с прожилками, наподобие древесного листа. Она что-то собирала в маленькую аккуратненькую корзиночку – Свин не мог разглядеть, что именно, потому что оно было совсем крохотное. Он сидел совершенно неподвижно, молчал и глядел сквозь камушек. Еще через пару мгновений женщина закрыла корзинку, слезла по вайям папоротника, на котором сидела, и пошла прочь по тропинке. Свин смотрел ей вслед, пока она не дошла до кривого корня терновника: она нырнула под корень и будто провалилась сквозь землю.
Свин встал и пошел за ней. Он встал на колени на тропинке – на колени, запачканные грязью и зеленью, что так расстроило бы Матушку-Гусыню, – и заглянул под корень. Там, на подстилке из листьев, перегнивших до состояния скелетов, лежало несколько тонких белых косточек от какого-то давно истлевшего птенца-слетка. Никакой женщины под корнями не было. Правда, под деревом уходила вглубь маленькая норка, вроде мышиной. Свин заглянул туда и ничего не увидел, кроме закручивающейся глиняной спирали и теней. Он поднес к глазу камушек, а глаз – к норе и вгляделся.
Там был роскошный чертог. В нем собралась пестрая толпа людей: одни – земляного коричневого цвета, как женщина, которую он выследил, другие – все золотые, в желтых, очень старомодных одеждах, третьи все серебряные, с лунно-белыми волосами, в платьях, на которых танцевали огоньки. Все люди были очень заняты – одни готовили еду на ослепительно пылающих очагах, другие ткали на крохотных изящных станках, третьи играли с детьми, вовсе крошечными, размером с жуков или муравьев. Весь зал был коричневый, с коричневыми столами, коричневыми бархатными стульями и занавесями, но на столах стояли золотые и серебряные тарелки и кубки, и крохотные факелы горели в серебряных подставках в углах и на полках.
– Ох! – воскликнул Свин. – Как бы мне хотелось туда попасть!
Раздалась резкая пронзительная трель, словно потревожили стаю скворцов, и все коричневые, золотые и серебряные лица обратились к нему, и все замерли.
Крохотный мужчина, один из золотых, в золотой куртке и остроконечных золотых башмаках, подошел к подножию туннеля, в который заглядывал Свин. На мужчине был роскошный плащ, сделанный из угольно-черных, небесно-голубых и лимонно-желтых перышек больших и малых синиц, и что-то вроде шляпы с высокой короной, с лентой и пером.
– Можешь войти, – сказал он. – Добро пожаловать.
– Я слишком большой, – ответил Свин, который всегда был слишком мал для всех своих затей.
– Съешь папоротниково семя, – сказал человечек. – Ты знаешь, где его найти?
– Под пальчиками листьев, – ответил наблюдательный Свин.
Он огляделся и увидел бледные папоротники, мерцающие в тени тернового куста. Свин был безрассуден. Он не спрашивал себя: «А это не опасно?» или «А если получится, то как я потом вернусь?». Он взял папоротник, сколупнул семена с изнанки листьев, положил две или три штучки на язык и проглотил. Потом вернулся к туннелю под корнями, снова взял свой камушек и стал смотреть через дырку.
Очень трудно описать, что он чувствовал в следующие мгновения. Он смотрел на мышиную норку или червоточину, в которую не влезли бы и два его пухленьких пальчика, и в то же время балансировал на чем-то вроде низкой стены над широкой, глубокой, неровной лестницей с огромными ступенями, грубо вытесанной из земли и круто спускающейся вниз. Что гораздо хуже, его любимый камушек одновременно помещался в кулачке, как обычно, и тянул к земле, став тяжелей могильного камня.
– Мужайся, Пэкан, – сказал голос все того же человечка, но Свин его не видел, потому что туннель стал очень длинным и заполнился каким-то туманом.
– Меня зовут Перкин, – сказал Свин.
– У нас тебя будут звать Пэкан. Здесь все по-другому.
Был момент, когда Свину, или Пэкану, захотелось повернуть обратно. Но тело пронизал туман, заполнявший дырку в земле, и Пэкан услышал, как голоса зовут его сквозь туман и как волшебный народец скачет и поет, словно крохотные музыкальные молоточки бьют по стеклу. И он поднял ногу, одновременно тяжелую, как свинец, и легкую, как перышко, и перетащил ее через край на ту сторону дыры. И как только он это сделал, глядь, – он сам стал крохотным человечком, изящным и гибким, и легко побежал по лестнице – вниз и вниз, пока не достиг чертога. А добравшись туда, увидел золотого мужчину, который теперь был выше Пэкана ростом, и серебряную даму, и они церемонно приветствовали его, смеясь. Они сказали, что они – король и королева портунов, Гурон и Эйлса, и приветствовали его. И все присутствующие собрались вокруг и закружились в танце, сложном, как лабиринт, выкидывая коленца и оттягивая носок, и Свин обнаружил, что знает все па не хуже портунов и все песни может петь наравне с ними.
* * *В верхнем мире сгущались сумерки, а Матушка-Гусыня привела в порядок кухню, убрала шарики и поставила в духовку пирог, от которого уже пошел вкусный дух. Она промыла и смазала рану, расчесала и заплела волосы. Какое-то время она наслаждалась тишиной. В доме было тихо и царил порядок. А потом Матушка-Гусыня – все-таки она была матерью – забеспокоилась, не случилось ли чего со Свином. Поэтому она пошла к двери и позвала его. Сначала едва слышно в вечерней тишине, потом погромче, уже с ноткой раздражения и тревоги. Но все везде было тихо. Все привычные звуки куда-то подевались – не кричала сова, не хлопали крылья птиц, летящих на ночлег. Воздух был густ, как застывающее желе. Мать подумала, что Свин прячется, чтобы ей досадить, но, кажется, сама себе не поверила. Она взяла шаль и вышла, чтобы поискать его. К этому времени в кухню пришли все остальные дети, так что мать велела им присматривать друг за другом, и искать Свина, и покричать ей, если он вернется.
И пошла быстрым шагом, и стала звать в сумерках, словно наседка – разбежавшихся цыплят. Она все ускоряла шаг, ходила все более широкими кругами, и молчание сгущалось вокруг ее голоса. Сначала она звала: «Свин! Поросенок!» Потом, чтобы выманить его лаской: «Поросеночек!» А потом эти слова вдруг показались ей очень грубыми, и она закричала: «Перкин, Перкин!» Но ответа не было, спустилась ночь, и огромная, серебряно-золотая, невидящая, сияющая луна поднялась над кустарником, отбрасывая то одни, то другие тени. И матери пришлось вернуться в дом, потому что ей предстояло кормить и укладывать многочисленных детей, а было уже поздно, и Перкин-Свин не откликался.
* * *Он не вернулся и на следующий день, и мать возобновила поиски. Она искала, рассеянно делала работу по дому и снова принималась искать, день за днем, и голос ее звучал все более устало и печально. Она прочесывала широкими кругами проселочные дороги и поля, где Свин никогда не бывал. Она обыскала вдоль и поперек весь кустарник, в котором снова шла обычная жизнь и раздавались обычные звуки – шуршали птицы и мыши, хрустели под ногами раковины улиток. Но однажды, много времени спустя, мать заметила любимый камушек Свина, с дыркой; полускрытый под корнем, он словно светился белым светом… Она подняла камушек, и заплакала, и взглянула плачущим глазом через дырку.
Она бесцельно озиралась, ничего не ища, и вдруг увидела не то нору, не то туннель. Почему-то она решила, что нужно заглянуть туда через камушек, – должно быть, вспомнила о мелких, так раздражавших ее причудах Свина, которые теперь казались ей умилительными. И она увидела коричневый чертог и золотых, серебряных, коричневых человечков, которые деловито суетились, ткали и шили, полировали и варили, а одна компания сидела за столом, и среди них – Свин-Перкин, одетый в удобную куртку и лосины цвета ореха.
Мать хотела заговорить, но из горла вылетели только тихие рыдания.
Свин поднял голову. Что он увидел? Один огромный глаз в красных прожилках, до краев полнящийся соленой водой, окруженный длинными мокрыми волосинами, закрывающий выход из туннеля. Он уронил золотой кубок, из которого пил. Потом мать снова обрела голос и сама услышала, как говорит:
– Поросенок, Поросеночек мой, где же ты?
– Ты же видишь, – ответил он. – Я в гостях. У моих друзей, портунов. У меня теперь новое имя. Еще у меня есть работа, я выхожу наверх и присматриваю за всем, что растет, вместе с остальными…
Слезы туманили взор матери, и перед глазами все плыло и расходилось кругами. Она подумала, что он будто бы лишился возраста: он теперь ни мальчик, ни мужчина. Она сказала:
– Возвращайся домой.
Он ответил, что она велела ему не возвращаться.
– Ты же знаешь, что я на самом деле не это хотела сказать.
– Слова живут своей жизнью, – сказал король Гурон, приблизившись к подножию лестницы. – Иди домой, женщина. Пэкану тут хорошо.
Она пробормотала что-то про лопату – что придет и выкопает их, как муравьев.
Зал наполнился ужасным жужжанием, словно гнездо разозленных шершней. Король ответил:
– Ты ничего не добьешься. Он не вернется, а ты навлечешь несчастье на себя и на всю семью.
Она испугалась. Она сидела, как ком глины, глядя через дырку в камне.
– Иди домой, – сказал Пэкан. – Я здесь, я недалеко. Я приду тебя навестить. В один прекрасный день. Скоро.
– Обещаешь?
– О да, – сказал он, и взял свой кубок, и выпил все, что в нем осталось.
Мать осторожно положила камушек с дыркой в карман фартука, чтобы больше не слышать жужжания и смеха. Он обещал прийти, и притом скоро.
Она поскорей выбежала из кустов, увидела залитые солнцем окна дома, старшую дочь с самым младшим ребенком – они стояли в дверях и высматривали, не идет ли мать, – и вспомнила сказки о людях, которые отправились в гости к волшебному народцу и провели там семь лет, которые показались им за один день и одну ночь.
8
Они медленно ехали по Северному Даунсу, потом свернули на северо-восток по направлению к городку Рай и Ромнейскому болоту. Доббин с Филипом в двуколке, запряженной пони, то обгоняли обшарпанную повозку Серафиты и детей, то опять отставали. Они пересекли Нижний Уилд, обогнули восточное ответвление Даунса, проехали Бидденден и Тентерден, через Ширлейскую пустошь выехали на дорогу, отделявшую Ромнейское болото от Уоллендского, и двинулись в сторону Лидда и Дандженесса. Сперва они ехали по плодородной местности, меж полей, где паслись коровы и красовался цветущий хмель, по извилистым дорогам, над которыми нависал густой зеленый полог ветвей и выступали в ряд цепкие узловатые корни. Доббин пытался заговорить с Филипом, а тот рассеянно глазел по сторонам. Когда они добрались до болот, воздух стал другим – более прохладным, как показалось Филипу, соленым, не таким неподвижным. Путь пересекало множество маленьких каналов, проток и ручейков. Деревья, выросшие под упорным порывистым ветром, были малорослы и тянулись вбок. Филипу захотелось их нарисовать. Они были застывшими формами яростного движения. Какие-то твари свистели, стонали и квакали вокруг. Здесь не было сажи.
Они поехали на юг через Брензетт и Брукленд. Доббин, вопреки ожиданиям, не начал рассказывать про местные достопримечательности, но умолк и погрузился в раздумья. Он стал возиться с поводьями, и пони сердито встряхнулся. Они проехали по проселочной дороге, окаймленной высокими изгородями, с зеленой заросшей канавой, и свернули в ворота, на дорожку, ведущую к дому. За вязами стоял дом с елизаветинскими трубами. Повозка въехала во двор со службами, конюшнями, кучей навоза. До Филипа донесся запах огня. Он вытеснил запахи соленой воды и качаемых ветром трав. Дым был дровяной. Он тяжело висел в воздухе.
Доббин велел Филипу подержать пони, открыл задвижку на двери и вошел в помещение, которое снаружи выглядело как молочная или доильный сарай. Филип остался с пони. Из двери на другом конце двора вышел человек – коротенький, плотный, стремительный, он мотал головой, махал руками и кричал:
– Я же тебе ясно сказал: не смей возвращаться! Пошел вон! Убирайся!
Филип стоял. До Фладда дошло, что Филип – не Доббин.
– А ты чего стоишь? Поставь пони в стойло и проваливай. Куда пошел этот?
Филип не знал, где стойло. Он не двигался и молчал. Фладд проклял его на средневековом английском языке и ушел в ту же дверь, куда раньше вошел Доббин. Во двор въехала повозка. Герант слез на землю и занялся лошадьми. По-видимому, слуг, которые могли бы ему помочь, тут не было. Из молочной вышел Фладд, почти волоча за собой Доббина и продолжая ругаться. У Фладда была грива густых темных, стоящих почти вертикально волос, курчавая черная борода, мускулистые руки и плечи. Одет он был в халат заводского рабочего, плотные хлопковые брюки и рыбацкие сапоги. «Пошел, пошел», – повторял он, обращаясь к Доббину. Герант отвел упряжную лошадь в стойла и вернулся за пони, не сказав ни слова ни отцу, ни Филипу.
Имогена обратилась к отцу:
– Не сердись. Мы вернулись вовремя и поможем с обжигом. Мы все поможем.
– Нет, не поможете. Мы уже провели обжиг, мы с Уолли, пока вы там веселились. Полная катастрофа. Полнейшая.
– Почему же ты нас не подождал? – спросила Имогена.
Отец кратко объяснил, что хотел сам провести обжиг, в отсутствие навлекающего несчастье Доббина. Но Уолли задремал среди ночи, и огню не хватило дров, и погибла не только вся партия посуды, но и сама печь для обжига. И еще черт принес возчика с телегой глины, и пришлось ему заплатить.
Серафита, статная и мрачная, встала посреди двора и спросила, есть ли в доме какая-нибудь еда. Фладд сказал, что нет, – у него не было ни времени, ни желания ездить в Лидд, а Уолли нужен был в мастерской, а деньги понадобились, чтобы заплатить за глину, а он понятия не имел, когда они соизволят вернуться обратно. Она могла бы и сама сообразить.
Три женщины Фладд стояли безмятежными статуями, глядя друг на друга и на Доббина в ожидании помощи. Доббин нервно сказал, что может съездить на ферму за молоком и хлебом и чем-нибудь на ужин – сыром, беконом, овощами. Если никто не возражает. Но нужны деньги. Серафита порылась в сумочке, нашла несколько монет и вручила Доббину. Герант вышел из конюшни и сказал, что лошадь сегодня уже отработала свое и что за продуктами придется идти пешком. Доббин спросил Филипа, не хочет ли тот прогуляться до фермы. Филип сказал, что, наверное, лучше поможет с печью. Фладд злобно оскалился.
– Это еще кто? – спросил он у Серафиты.
– Артур решил, что он сможет помогать тебе в мастерской.
– С меня хватит одного неуклюжего олуха.
– Он не неуклюжий, – сказал Доббин. – Я – да, я и не спорю. – (Тут Фладд зарычал.) – Я – да, а он – нет. Он работал в гончарных мастерских. Разбирается в обжиге. Он хочет работать с вами.
Серафита сказала, глядя в пространство, что если никто не будет помогать с работой, то и работы никакой не выйдет. Фладд ответил, что все равно и пускай все идет прахом. Филип сказал:
– Я видел кувшин, который вы сделали. В том доме, в «Жабьей просеке». Я по правде хочу с вами работать. Я смыслю в гончарном деле.
Он двинулся вперед, в мастерскую, которая располагалась в бывшей молочной. Он и раньше встречал гневливых людей и знал, что от них надо уйти, иначе они не смогут успокоиться, даже если это нужно им самим.
В гончарной мастерской царил хаос. На одном конце помещения стояла небольшая печь для обжига. Сквозь распахнутые дверцы виднелись скособоченные полки и куча пепла с осколками взорвавшихся сосудов. На стеллажах вдоль одной стены сохли горшки, и плавающий в воздухе пепел и дресвяная пыль садились на них, чего не следовало бы допускать. Тут же стояли ведра с водой и раствором жидкой глины, не закрытые как следует. Разносортные миски с глазурью и кисти не ровнялись аккуратными рядами, а опасно теснили друг друга. Посреди мастерской лежала куча осколков бисквитного фарфора, – похоже, ее топтали ногами. Филип хорошенько подумал. Чужие орудия труда нельзя трогать без разрешения. Печь разгружать нельзя, потому что Фладду надо будет посмотреть, что и где пошло не так. Филип нашел за дверью метлу и принялся подметать мощенный плиткой пол. Он увидел жестяное корыто, где отмокали осколки для получения грога, и добавил туда еще несколько штук, чистых, подобранных с пола во время подметания. Бенедикт Фладд вошел следом за ним. Он мрачно стоял в дверях, глядя, как Филип подметает. Наконец сказал:
– Можешь помочь мне разгрузить печь. Это так или иначе придется сделать. Мне нужно найти пробники.
Партия для обжига состояла из глазированных кувшинов – в основном, как увидел Филип, зеленых и медовых оттенков. Все они обуглились, скорчились, покрылись рубцами, разлетелись на куски. Филип в полной тишине помогал Фладду укладывать куски в бельевую корзину и подметать мусор. Все содержимое печи обрушилось по направлению к центру. На самом верху Филип нашел совершенно целое блюдечко, потом еще одно. Они были еще теплые – примерно температуры тела. Он осторожно подул на них, чтобы убрать пепел. Одно блюдечко было такое же золотое и бирюзовое, как горшок в «Жабьей просеке», а другое – поразительно яркого красного цвета, вроде алой кошенили. Филип никогда в жизни не видал такого цвета. Оба блюдечка были раскрашены серыми клубящимися облаками, дымной паутиной, из-за которой, словно из-за покрывала, выглядывали крохотные создания. Это были бесенята с мерзкими нахальными мордами, очень живые. Филип нарушил молчание:
– Смотрите, вот эти маленькие целы. Глазурь хорошо легла.
Он протянул блюдечки гончару, который принялся вертеть их в руках, фальшиво напевая вполголоса. Филип отважился сказать, что никогда не видал такого оттенка красного цвета.
– Мы пытаемся заново открыть sang de boeuf.[11] Тут я хотел получить изникский красный, но вышло ближе к sang de boeuf. Я даже не надеялся.
Филип сказал, что другая глазурь – сине-зелено-золотая – напоминает кувшин из «Жабьей просеки».
– То была еще одна проба наугад. Скорее неудачная. Ты работал с глазурью?
– Я работал на гончарной фабрике. Загружал капсели в верхушках бутылочных печей. Но моя мамка – расписчица. Она больная от свинца и пыли. Они там все болеют. Но она разбирается в красках, а я смотрел, как она работает.
– Хм, – сказал Бенедикт Фладд. – Хм.
Они продолжили уборку, теперь уже в относительно дружелюбном молчании.
* * *Помона робко заглянула в дверь и сказала, что ужин готов, если они хотят ужинать. Горшечник вполне мирно ответил, что голоден как волк, и Филип заметил, как расслабились шея и плечи у Помоны, заранее сжавшейся в ожидании отцовского гнева. То же Филип заметил и у всей семьи – даже у Геранта. Семья сидела вокруг кухонного стола, где стояли суповые миски, покрытые медовой глазурью, по которой вились змеи цвета жженой умбры, большая тарелка с кусками разных сыров, хлеб и блюдо с яблоками. Фладд сел во главе стола и похлопал по соседнему стулу, указывая место для Филипа. Он склонил голову и начал быстро читать молитву по-латыни: Gratias tibi agimus, omnipotens Deus, pro his et omnis donis tuis…[12] Домочадцы склонили голову, и Филип тоже. Затем Имогена разлила из железной кастрюли исходящий паром овощной суп, и они приступили к еде. Все молчали. Все смотрели на Филипа: у того было смутное ощущение, что сейчас очень многое зависит от него и что, может быть, ему это вовсе не по плечу.
Когда все поели, Фладд сказал, что подумывает оставить Филипа, чтобы тот помогал в мастерской. «О, это хорошо!» – воскликнул Доббин, чем навлек на себя новый град упреков в бесполезности. Он храбро ответил, что если у мистера Фладда будет надежный помощник в мастерской, то они смогут восстановить большую печь и…