Читать книгу Мёртвые звёзды всё ещё светят. Том 1 (Антония Айрис) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Мёртвые звёзды всё ещё светят. Том 1
Мёртвые звёзды всё ещё светят. Том 1
Оценить:

4

Полная версия:

Мёртвые звёзды всё ещё светят. Том 1

— Цена всегда остаётся.

— Не говори как Мара. Один человек с вечной усталостью в моей жизни уже достаточно.

Он посмотрел на неё. И в его взгляде впервые за эти дни что-то дрогнуло.

— Я не хочу, чтобы ты выбрала меня из ненависти к ним.

— А из чего можно?

— Из себя.

Она усмехнулась.

— Красиво. Скажи это женщине, которой с детства объясняли, что «себя» надо отдавать частями: матери — руки, роду — детей, мужу — тело, старшим — молчание, младшим — последнюю ягоду.

— Тогда оставь одну часть.

— Какую?

Он отложил наконечник.

— Ту, которая говорит мне правду.

Эла смотрела на него долго. Потом сказала:

— Я хочу с тобой.

Он не двинулся.

— Не как бегство, — добавила она. — Не назло Руну, не чтобы доказать что-то старшим и не ради красивой песни у чужого костра. Я хочу с тобой, потому что рядом с тобой впервые чувствую, что внутри меня не пещера, а небо. Это не твоя заслуга и не моя вина. Это просто правда.

Арэн поднялся так резко, что снег слетел с камня.

— Не говори дальше, если останешься.

— Я не знаю, останусь ли.

— Тогда зачем ты пришла?

— Потому что ты попросил правду.

Он отвернулся. И вот это было почти смешно: мужчина, который не боялся крови, следов, чужих топоров и зимы, боялся женской правды так, будто она могла разорвать ему грудь.

— Арэн.

— Если я тебя сейчас коснусь, — сказал он, не поворачиваясь, — я снова попрошу идти. А если снова попрошу, то уже не буду таким благородным, как вчера.

— Ты не был благородным. Ты был испуганным.

Он рассмеялся коротко.

— Опасная женщина.

— Ты уже говорил.

— Видимо, плохо дошло.

Она подошла сзади и положила ладонь ему между лопаток. Он замер. Такое маленькое касание. Почти ничего. Но между ними опять открылось то место, где мир становился беззвучным. Снег падал. Лес стоял. Где-то внизу дышало племя. А здесь были только его спина под её рукой и её ладонь, которая вдруг стала всем, что он мог выдержать.

— Я не прошу тебя быть благородным, — сказала она. — Я прошу не делать мой выбор вместо меня.

Он накрыл её руку своей.

— Тогда выбирай.

Эла поняла: иногда любовь не умоляет, а просто ставит перед тобой твою собственную дверь и отходит, чтобы ты не могла обвинить никого, если не войдёшь. Она хотела сказать «сейчас» и боялась, что голос выдаст её раньше слова. Поэтому сначала прижалась лбом к его спине, туда, где под шкурой ходили лопатки, и только потом сказала:

— Сейчас.

Арэн не обернулся сразу. Она почувствовала лбом, как он перестал дышать, а потом задышал снова, медленно и тяжело, как человек, который несёт по льду что-то хрупкое и боится сделать шаг быстрее, чем надо.

— Ты понимаешь, что говоришь? — спросил он, не поворачиваясь.

— Я травница. Я всегда понимаю, что говорю. Это вы, охотники, сначала бросаете копьё, а потом думаете, в кого попали.

Он засмеялся тихо, почти беззвучно, и смех прошёл по его спине ей в ладонь. Потом он повернулся, и Эла увидела его лицо так близко, что снег на его ресницах показался ей отдельной зимой, которая пришла только к ним двоим. Он не схватил её. Он поднял руку и сначала снял с её волос снежинку, медленно, будто это было важнее всего, что случится дальше, и только потом провёл костяшками пальцев по её щеке, по линии челюсти, по горлу, где под кожей билось всё, что она не умела сказать.

— Если передумаешь, — сказал он, — скажи. Даже потом. Даже в середине.

— Ты слишком много говоришь для человека, который боится меня коснуться.

— Я не боюсь коснуться. Я боюсь, что не смогу перестать.

Тогда она поцеловала его сама. Не осторожно, как у старых берёз, когда пробуют воду ногой, а так, как прыгают в реку с высокого камня: целиком, сразу, с закрытыми глазами. Его рот был холодным первое мгновение и горячим всё остальное время. Он расстегнул костяную застёжку на своей шкуре одной рукой, другой удерживая её за затылок, и тяжёлый мех лёг на снег у камня тёмным гнездом. Холод ударил её по плечам, когда он развязал ремень её накидки, и тут же отступил, потому что следом пришли его ладони, широкие, шершавые от копья и тетивы, и легли на её голую спину так, будто всю жизнь знали, где она начинается.

Ей казалось, что она знает своё тело: как оно устаёт, как мёрзнет у реки, как ноет перед новой луной, как слушается работы. Оказалось, она не знала о нём ничего. Тело само выгибалось навстречу его рукам, само находило, куда положить ладонь, само тянуло его вниз, на мех, где снег скрипнул и затих, будто тоже решил подглядывать. Арэн целовал её шею, ключицы, плечо, и там, где проходил его рот, кожа загоралась так, словно он нёс в губах тот самый уголь в черепке, с которого всё началось.

— У тебя руки ледяные, — прошептала она, когда его пальцы прошли по её рёбрам.

— Это жалоба?

— Наблюдение.

Он улыбнулся ей в кожу, и от этой улыбки ей захотелось и смеяться, и плакать: они говорили теми же словами, что в первую ночь у огня, только теперь между словами не осталось ни одной шкуры. Она помогла ему стянуть рубаху из оленьей кожи и впервые увидела его всего при свете снега: старые шрамы на боку, свежую ссадину на плече, живот, который вздрагивал под её пальцами. Он был красив так, как красив зверь, вышедший к воде, и это было почти страшно. Она коснулась шрама под рёбрами, и он поймал её руку, но не убрал, а прижал крепче, будто разрешал ей знать о нём всё, даже то, что болит.

Когда он лёг на неё, тяжело и бережно сразу, Эла на миг испугалась не его, а себя: того, как сильно она этого хотела. Первая боль была короткой и острой, как укол костяной иглы. Арэн замер, почувствовав, как она вздрогнула, и не двигался, пока она сама не притянула его ближе за плечи. Потом боль растаяла, как снег на горячем камне, и осталось только движение, сначала медленное, вопросительное, потом всё более уверенное, и её дыхание, которое сбивалось на его ритм, и его, которое сбивалось на её.

Над ними медленно поворачивалось небо. Эла видела его через его плечо: чёрное, огромное, всё в звёздах, и две из них, низко над хребтом, горели рядом, одна золотистая, другая синеватая, так близко, что их свет почти сливался. Она о них не думала. Она вообще уже ни о чём не думала. Она хотела только того, что с первой ночи не давало ей покоя: перестать быть отдельной. И какое-то время это получалось. Не было ни рода, ни Руна, ни голубой бусины, ни зимы, ни обещаний, была только горячая тяжесть его тела, его хриплый шёпот у её виска, её пальцы в его волосах и то, что поднималось в ней всё выше, как пламя, которому наконец дали воздух.

Когда это пламя дошло до самого верха, она закричала бы, если бы он не накрыл её рот своим, и крик ушёл в него, как огонь уходит в сухое дерево. Арэн выдохнул её имя, земное, короткое, и следом, совсем тихо, другое, которого она не расслышала или не позволила себе расслышать. Красная нить на его запястье, прижатом к её запястью, стала тёплой, как живая.

Потом они лежали под его шкурой, сбившейся набок, и снег медленно садился на мех, на её волосы, на его голое плечо и таял. Эла чувствовала, как колотится его сердце у её спины, и не могла понять, где кончается её дыхание и начинается его.

— Мара скажет, что я застужу всё, что делает женщину женщиной, — сказала она в темноту.

— Мара скажет это, даже если ты будешь спать у самого очага.

— Это правда.

Он засмеялся ей в затылок, и она засмеялась тоже, тихо, в мех, как девчонка, которая украла у старших сушёную сливу и ещё не попалась.

Тогда снизу и раздался крик. Не тревога и не нападение, а женский крик, короткий, рваный, полный такого страха, что у Элы кровь ушла из пальцев раньше, чем она узнала голос матери. Она вскочила, путаясь в накидке, и побежала вниз первой, босая по снегу, на ходу затягивая ремень, а за её спиной Арэн что-то крикнул и не успел договорить. Младшая сестра лежала у очага, маленькая, горячая, мокрая от пота, с губами, уже посиневшими по краям. Мать держала её на руках и качала, хотя ребёнок был слишком большой для такого качания. Мара стояла рядом, нюхала воздух у её рта и была белее снега. Потом Мара подняла глаза на Элу, на её растрёпанные волосы, на снег, тающий на голых плечах, и промолчала. Эла предпочла бы крик.

— Что? — спросила Эла.

Никто не ответил. Она сама поняла по запаху. Гниль внутри дыхания. Плохой кашель. Тот, который не уходил от мёда и горячих камней. Тот, после которого матери начинали говорить с богами даже если вчера уверяли, что богам нет дела до детских лёгких. Арэн вошёл следом, остановился у входа. Мать Элы подняла глаза. И в этих глазах было всё, чего Эла боялась больше смерти. Не обвинение. Надежда.

— Ты знаешь травы, — сказала мать.

Эла опустилась на колени. Да, она знала травы. И уже по первому хрипу понимала: ей понадобится не только трава. Ей понадобится мясной отвар, тепло, сухие шкуры, люди, которые будут дежурить по ночам, зерно, если девочка переживёт лихорадку, и род, который не развалится от её выбора.

Эла посмотрела на Арэна, потом на сестру. И впервые за всё время красная нить между ней и Арэном не потянула её к нему, а натянулась поперёк дыхания, как запрет. Мара прошептала так тихо, что услышала только Эла:

— Вот теперь начинается настоящее испытание.

Арэн остался у входа и ничего не сказал. Но в эту ночь, пока ребёнок хрипел у очага, а снег заваливал верхнюю тропу, Эла впервые поняла, что человека можно предать не только тогда, когда выбираешь другого, но и тогда, когда делаешь правильное.

Дети перестают плакать не только тогда, когда им становится легче. Бывает, у них просто не остаётся сил звать живых. Эла поняла это на рассвете, когда младшая сестра перестала хныкать у груди матери и просто открыла глаза. Большие, сухие, слишком взрослые для ребёнка, который ещё вчера умел радоваться куску сушёной ягоды так, будто ему подарили целую весну. Ниму знали все: за то, что она кусала сама себя, если у неё пытались забрать еду; за то, что однажды спрятала в волосах полжмени орехов и ходила с ними гордо, пока белка не решила, что девочка — дерево; за то, что звала Мару «старая ворона» и при этом спала у неё под боком в самые холодные ночи.

Теперь Нима не ругалась, не кусалась и не торговалась с миром. Она лежала на шкуре у очага, маленькая и горячая, как камень, который слишком долго держали в огне.

— Не смотри на неё так, — сказала Мара.

Эла подняла глаза. Старуха сидела рядом, растирая в каменной чаше сухую кору. Её пальцы были кривыми, но точными. Руки Мары всегда напоминали Эле корни: уродливые сверху, живые там, где другие давно бы высохли.

— Как? — спросила Эла.

— Как будто уже прощаешься.

Эла хотела ответить резко. Что-то злое. Что-то такое, чтобы Мара нахмурилась, мать ахнула, а сама Эла почувствовала, что ещё может ударить словами. Но Нима тихо вдохнула, и весь гнев стал бесполезным. Гнев хорошо горит, когда есть воздух. В пещере воздуха не было. Только дым, мокрые шкуры, тяжёлый запах болезни и то невыносимое молчание взрослых, когда каждый уже думает о худшем, но никто не хочет первым дать ему имя.

— Это от холода? — спросила Эла.

Мара не ответила сразу. Плохой знак. Старые люди отвечали быстро только на то, что не имело значения. На важное они сначала слушали не вопрос, а то, что стоит за ним.

— От холода, от мокрой земли, от испуга, от плохой воды, от того, что вчера дети ели корень, который я велела не трогать, от того, что мир большой и ему всё равно, кого ты любишь, — сказала Мара. — Выбирай причину, если тебе от причины легче.

— Мне легче от того, что можно сделать.

— Тогда принеси сухой мох. И перестань дрожать. Твои руки нужны мне для дела, не для красивой скорби.

Эла поднялась. У входа в пещеру стоял Рун. Он не вошёл. В этом было что-то правильное и страшное. Правильное — потому что он не был из их родного очага и не имел права смотреть на боль ребёнка без приглашения. Страшное — потому что за его спиной висел кожаный мешок, тяжёлый, набитый так, что ремень впивался ему в плечо. Человек не приносит полный мешок просто так. Он приносит его как ответ. И как цену. Рун увидел Элу и на миг стал мальчишкой, который впервые не знает, куда деть руки. Потом вспомнил, что он уже почти мужчина, почти муж, почти тот, кому скоро разрешат говорить с ней не как с девушкой чужого очага, а как с женщиной, которую ему обещали.

— Моя мать прислала зерно, — сказал он.

Эла молчала. Слова «моя мать» в его устах были не просто словами. За ними стояла другая пещера, другой очаг, другие женщины, которые уже считали, сколько детей родит Эла, сколько шкур она обработает, сколько зим переживёт, если будет послушной, крепкой и не слишком задумчивой.

— Немного, — добавил Рун. — Но для ребёнка сварят жидко. Если возьмёте.

«Если возьмёте» было вежливостью. Все знали, что возьмут. Голод делает гордость смешной. Болезнь делает её преступной. Эла взяла мешок обеими руками. Он оказался тяжелее, чем она ожидала. Теплее тоже: зерно хранило тепло его спины.

— Спасибо, — сказала она.

Рун кивнул. В его взгляде не было торжества, и от этого становилось только хуже. Приди он покупать её этим мешком, ненавидеть его было бы легче. Но в лице у него было беспокойство, настоящее, неловкое и некрасивое. Он пришёл, потому что Нима могла умереть, а он не хотел, чтобы ребёнок умер. И всё равно мешок изменил всё. Ниже по склону у входа стоял Арэн. Эла заметила его не сразу: он стоял так неподвижно, что сливался с мокрым камнем и тенью. На плече лук, в руке перевязанный пучок сухожилий, которые он, наверное, снова принёс «просто так». Лицо его ничего не выражало. Этим Арэн пугал сильнее, чем криком: когда ему было больно, он становился полезным.

— Хорошее зерно, — сказал он.

Рун повернулся. Между ними повисла утренняя тишина, и пустой она не была: в ней шёл мужской счёт, кто сильнее, кто нужнее, кто имеет право стоять ближе к женщине, кто кого спас у реки, кто принёс еду сегодня. Эла вдруг возненавидела обоих. Не за то, что они плохие, а за то, что каждый стал правдой, которую нельзя отбросить.

— Твоё? — спросил Арэн.

— Моего рода, — ответил Рун.

— Значит, не твоё.

Рун чуть улыбнулся. Без радости.

— Ты тоже тогда, у реки, дрался не только своим копьём. Чужая пещера, чужие дети, чужой очаг. Но стоял так, будто всё твоё.

Мара тихо хмыкнула изнутри.

— Наконец-то мальчики нашли друг друга, — сказала она. — Можно начинать зиму.

Эла резко вдохнула, чтобы не рассмеяться. Арэн посмотрел на неё. На этот раз в его глазах мелькнула почти улыбка. Едва заметная. Меньше искры. Но Эла увидела. И на одно мгновение ей стало тепло. Потом Нима закашлялась. Мир вернулся. К полудню пещера пахла варёным зерном, дымом и страхом. Жидкая похлёбка для Нимы вышла серой, почти без вкуса. Мать держала девочку на коленях, Эла подносила к губам маленькую костяную ложку, а Мара сидела рядом и следила, чтобы ребёнок не захлебнулся. Нима проглотила три ложки. На четвёртой её вырвало. Мать издала звук, который не был плачем. Плач ещё верит, что его услышат. Это был звук человека, который на миг увидел пустое место там, где вчера был ребёнок.

— Ей нужна белая кора, — сказала Мара.

Эла подняла голову.

— У нас нет.

— Я знаю.

— Где взять?

Мара посмотрела на вход. Туда, где уже стояли мужчины, как всегда стояли мужчины, когда слышали слово «надо», но ещё не знали, кому придётся идти.

— Внизу, у старой воды, — сказала Мара. — Там, где ивы держат берег. Если его не смыло после дождя.

Тар, старший рода, нахмурился.

— Нижняя тропа опасна.

— Болезнь тоже не домашняя коза, — ответила Мара.

— Там могут быть те, кто напал на нас у реки.

— Могут.

— И волки.

— Волки хотя бы честные. Не называют совет страхом.

Кто-то из женщин фыркнул. Тар сделал вид, что не услышал. У власти всегда плохой слух на смешное, если смеются над ней. Рун шагнул вперёд первым.

— Я пойду.

Эла не успела ничего почувствовать. Арэн сказал:

— Я тоже.

Теперь почувствовала. Холод, как если бы кто-то приложил к её спине мокрый камень.

— Нет, — сказала она.

Все посмотрели на неё, слишком быстро и слишком внимательно. Женщина могла кричать над больным ребёнком, могла ругать травы, могла плакать над пустым мешком. Но «нет», сказанное двум мужчинам перед старшими, было уже не плачем, а попыткой иметь власть. Таких попыток род не любил.

— Почему? — спросил Тар.

Эла могла бы сказать: потому что один из них обещан мне, а второй держит моё дыхание в своих руках, и если нижняя тропа заберёт их обоих, я останусь живой только снаружи. Но такое не говорили при огне.

— Потому что если нападут снова, пещере нужны копья, — сказала она.

Арэн почти незаметно склонил голову. Он понял ложь. И, кажется, был благодарен за неё. Рун понял только половину. Ему хватило.

— Моё копьё нужно Ниме больше, чем пещере, — сказал он.

Это было красиво. Несправедливо красиво. Эла захотела ударить его за это.

— Пойдём вдвоём, — сказал Арэн. — Быстрее вернёмся.

— Или быстрее умрёте, — сказала Мара.

— Тогда вы сможете сказать, что предупреждали, — ответил Арэн.

— Я и живым скажу. Не жди смерти ради моего удовольствия.

Рун впервые усмехнулся Арэну не как врагу.

— Она всегда такая?

— Хуже, — сказала Эла.

— Лучше, — сказала Мара одновременно.

На миг все четверо оказались почти семьёй. Вот такие мгновения были самыми жестокими: они показывали жизнь, которая могла бы быть, если бы желания людей не дрались за один и тот же очаг. Мужчины ушли до заката. Рун нёс кожаный мешок для коры и короткий топор. Арэн нёс лук, копьё и молчание. У нижней тропы они не попрощались с Элой одинаково. Рун сказал:

— Я вернусь.

Так говорят люди, которые считают возвращение частью договора. Арэн сказал:

— Держи огонь низким, если ветер повернёт.

Так говорят люди, которые боятся сказать: жди меня. Эла ответила обоим одним кивком. И оба ушли недовольными. Это, подумала она, было почти справедливо. Ночь спустилась рано. Ветер после дождя всегда приходил как вор: сначала тихо трогал шкуры у входа, потом забирался под них, потом садился людям на грудь и напоминал, что камень не дом, а просто твёрдая часть мира, которая временно согласилась тебя укрыть. Эла сидела у Нимы и перебирала в пальцах голубую бусину Руна. Она ненавидела эту бусину. Не за красоту. За смысл. Рун подарил ей не украшение, а место в мире. Понятное, безопасное, оплачиваемое зерном, копьями, будущими детьми и тем спокойствием, которое старшие называли счастьем, потому что сами никогда не пробовали ничего другого. Арэн подарил ей лампу. Маленький каменный огонь, который можно было нести в руках. Один дар говорил: останься, и выживешь.

Другой говорил: пойдём, и увидим, кто ты без стен. Нима застонала. Эла сразу бросила бусину.

— Тихо, маленькая, — прошептала она. — Тихо. Ты ещё не съела все ягоды в мире. Тебе нельзя уходить, пока я не отомщу за свои.

Нима не улыбнулась. Мара, сидевшая напротив, подбросила в огонь тонкую ветку.

— Смеши её сильнее. Смерть любит серьёзных. С ними меньше возни.

— Ты когда-нибудь говоришь что-то доброе?

— Постоянно. Просто у тебя слух избалован надеждой.

Эла посмотрела на старуху.

— Что ты видела тогда?

Мара не спросила «когда». Значит, поняла.

— У верхней тропы, — сказала Мара. Не вопросом.

— Когда сказала, что мы сожгли небо.

Огонь тихо щёлкнул. Мара долго молчала. За это время Нима успела уснуть, мать — задремать у стены, а ветер — поменять голос и стать ниже. Снаружи кто-то из мужчин кашлянул. Потом снова тишина.

— Есть имена для людей, — сказала Мара наконец. — Их дают матери, старшие, иногда глупые отцы, если женщина слишком устала спорить. Эти имена нужны, чтобы позвать к еде, к работе, к брачному очагу, к могиле.

Эла не двигалась.

— А есть другие.

— Другие?

— Те, которыми тебя зовёт то, что было до матери.

По спине Элы прошёл холод.

— До матери ничего не было.

— Это удобная мысль. Люди любят думать, что мир начался вместе с их первым криком. Особенно мужчины.

Эла сжала край шкуры.

— Ты знаешь имя Арэна?

— Его земное имя я слышу каждый раз, когда ты пытаешься не произнести его.

— Мара.

— Не шипи. Змеи делают это лучше.

— Ты знаешь другое?

Старуха подняла глаза. В них не было привычной насмешки. Это испугало сильнее любого ответа.

— Я слышала два имени, когда была моложе тебя, — сказала Мара. — Тогда я решила, что это голоса в жару. Потом услышала их у женщины, которая умирала после родов. Потом у мужчины, который всю жизнь боялся воды и всё равно утонул, спасая девочку. Потом во сне, где горело не дерево, а тьма. И той ночью у тропы — снова.

— Кто они? Те, кто сжёг небо?

Мара посмотрела на Ниму.

— Не сейчас.

— Кто они, Мара?

— Девочка.

— Я не ребёнок.

— Вот именно поэтому тебе нельзя дать нож, пока ты дрожишь.

Эла хотела вскочить, но Нима пошевелилась, и она осталась. Мара наклонилась ближе.

— Скажи мне правду. Когда он касается тебя, ты хочешь его? Или хочешь исчезнуть в нём?

Эла замерла. Вопрос был непристойнее, чем если бы старуха спросила, где именно Арэн держал её рукой. В их мире тело обсуждали проще: кто с кем спал, кто от кого понёс, кто кому принадлежит. Но то, что спросила Мара, было глубже тела. И опаснее.

— Я не знаю, — сказала Эла.

— Знаешь.

Эла посмотрела в огонь. Пламя было низким, как и сказал Арэн: правильно низким, послушным, полезным.

— Когда он рядом, — сказала она, — я перестаю быть отдельной.

Мара закрыла глаза. Не как человек, который услышал дурное. Как человек, который услышал то, чего боялся.

— Вот почему я сказала отойти.

— Ты думаешь, это зло?

— Я думаю, что голод не становится добрым только потому, что он настоящий.

Эла отшатнулась.

— Он не голод.

— Тогда почему ты выглядишь так, будто без него умрёшь, хотя ещё дышишь?

Эла почувствовала, как на глаза выступили слёзы. От злости, не от слабости. По крайней мере, она хотела так думать.

— Ты ничего не понимаешь.

— Надеюсь, — сказала Мара. — Потому что если понимаю, нам всем будет хуже.

В ту же секунду снаружи закричал мужчина, и крик оборвался так резко, будто его отрезали. Эла вскочила. Мара схватила её за запястье.

— Останься.

— Нет.

— Если это они, ты ничем не поможешь.

— Если это они, я не останусь ждать у огня.

— Именно это и делают живые, когда мёртвые уже выбрали своё.

Эла вырвала руку. У входа уже поднимались мужчины. Тар взял копьё, другой схватил каменный топор, кто-то разбудил собак. Ветер принёс запах сырой земли и чего-то резкого, крови или страха, Эла не разобрала. Она выбежала наружу. Луна пряталась за облаками, нижняя тропа чернела, как раскрытая пасть. Собаки залаяли вниз по склону. Потом из темноты появился Рун. Один. Он шёл медленно, шатаясь, и тащил за собой мешок. Лицо белое от боли, на правом боку кровь, но мешок он держал обеими руками, как ребёнка. Эла увидела всё сразу: кору, кровь и пустую тропу у него за спиной.

— Где Арэн? — спросила она.

Рун поднял глаза. В них не было победы. Только усталость и то ужасное знание, которое делает человека старше за одну ночь.

— Он остался, — сказал Рун.

Эла не поняла.

— Где?

Рун сглотнул.

— Там, где тропа ушла вниз.

Слова были слишком маленькими для того, что они несли. Эла сделала шаг к нему.

— Он жив?

Рун хотел ответить. Не смог. И вот тогда мешок с белой корой выпал из его рук на землю. На кожаном ремне, которым он был перевязан, была завязана красная нить Арэна. Никакой человек не успел бы снять её просто так. Никакой живой человек не отдал бы её, если бы собирался вернуться с прежним именем. Эла услышала, как за её спиной Мара прошептала:

— Адам.

Рун поднял голову.

— Кто?

Но Эла уже бежала вниз, туда, где тропа исчезала в темноте. И впервые огонь в пещере погас сам.

Место падения

Здесь пахло не смертью, а чем-то хуже. Смерть в горах имела честный запах: кровь, тёплую землю, разорванную шкуру, мокрую шерсть, дым погребального костра. Смерть не пряталась. Она приходила, садилась рядом и смотрела всем в лицо, пока люди делали вид, что ещё могут с ней спорить. А здесь пахло отсутствием. Эла бежала вниз по тропе так быстро, что камни били её в ступни через мягкую кожу обуви. Воздух резал дыхание. Ветер нёс колючий снег, хотя снег ещё не должен был идти так низко. Луна пряталась за облаками, и мир вокруг стал не ночным, а слепым: всё было рядом, но ничему нельзя было доверять. За спиной кричали. Кто-то звал её земным именем. Эла не обернулась. Если бы её звали правильно, она бы, наверное, остановилась. Но никто не знал, как её зовут.

bannerbanner