Читать книгу Изнанка поэзии (Иннокентий Фёдорович Анненский) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Изнанка поэзии
Изнанка поэзииПолная версия
Оценить:
Изнанка поэзии

3

Полная версия:

Изнанка поэзии

Красота всех этих девушек и женщин, но странно – никогда не замужних, если красота их точно должна быть обаятельной, – не имеет в себе, в сущности, ничего соблазнительного. Правда, карамазовщина наложила на Грушеньку своеобразный отпечаток, но внешний момент ее характеристики мало удался Достоевскому, да и хотел ли он дать нам почувствовать обаяние Грушеньки? Во всяком случае наружность Грушеньки напоминает скорее паспорт ярославской крестьянки. Лизавета Смердящая вышла куда рельефнее Грушеньки. Зато Настасья Филипповна, Аглая и другие как-то уж слишком великолепны. И при этом они не только сеют вокруг себя горе, но даже сами лишены отрадного сознания своей власти. Это прежде всего мученицы, иногда веселые, дерзкие, даже расчетливые, но непременно мученицы. В женщине, правда, Достоевский красоту все же допускал и даже, пожалуй, по-своему любил. Но красивые маски мужчин, как Ставрогин и Свидригайлов, были ему отвратительны и страшны, хотя страшны и совсем по-другому. Если у женщины красота таила чаще всего несчастье, рану в сердце, глубокое и мстительное оскорбление, то в мужчине красота заставляла предполагать холодную порочность. Юлиан Мастакович[26] на елке – вот что такое красивый мужчина в творчестве Достоевского. Катерина Ивановна истерической силой своей красоты погубит Митеньку, но Свидригайлов видит во сне ребенка, которого он оскорбил и довел до самоубийства. Красота женщины у Достоевского – это сила, это – угроза, это, если хотите, даже ужас, в ней таятся и муки и горе. Но красота мужчины масочна, и за нею всегда ищи или зверства, или низкой похоти, она фальшива, она ненужна, и потому она развратна.

Толстого в молодости редко занимал вопрос о красоте. Только в одной из ранних повестей попробовал он заняться анализом ее обаяния, и там красивая женщина оказалась сильнее «юнкиря».[27]

На этом опыте Толстой тогда и остановился. Только позже, уже начиная с «Войны и мира», для Толстого красота определилась в качестве хитрого врага.

«Прикидываясь моей добычей, этот враг хочет меня погубить, но я разгадал его фортель, и придет время, когда я с ним посчитаюсь». Красавица Элен поймала Пьера, но медвежонок вырос и окреп в ее объятиях, и он от нее ушел. Сама же красавица умерла, и смерть ее была самая безобразная и страшная. После «Войны и мира» добычей Вронского соблазнительно прикинулась Анна Каренина, но и эта в конце концов оказалась осиленной. Был ли то Вронский или она сама? Нет, это вся спутанная ею в угоду страсти и на потеху красоте, спутанная и смятая жизнь наконец возмутилась и толкнула Анну под поезд. Женская красота для Толстого должна быть непременно скромной, как фиалка, и прятаться под большими полями шляпы. Красоте в жизни полагается лишь одна минута надежды на счастье, пока шляпа с большими полями и pince-nez[28] ученого склоняются над так и не названным грибом.[29] Не удалось – скройся, подурней и оставайся на всю жизнь общей тетушкой, Софи из «Войны и мира».

Удалось – рожай и корми, корми и рожай.

Музыки даже не слушай, один бог знает, что еще может из музыки выйти!

Следующий акт в борьбе Толстого с красотой разыгран в «Крейцеровой сонате». Его заполняет красивая женщина, убитая за прелюбодеяние, может быть, даже за одно кокетство; главным же образом и не за прелюбодеяние, и не за кокетство, а за то, что Толстой с молодости не может видеть женского стана, обтянутого джерси. Это его каприз, это – идиосинкразия великого человека. Наконец, последним фазисом победоносной борьбы Толстого с женской красотой являются две «женщины» из романа «Воскресение», одна в публичном доме и потом на каторге, другая среди блестящего общества, в ложе, где она глазами напрасно пытается склонить облюбованного ею человека к привычному для нее самой акту.

Юмор Лермонтова

Мечта Лермонтова не повторилась. Она так и осталась недосказанной. Может быть, даже бесследной, по крайней мере, поскольку Толстой, единственный, кто бы еще мог ее понять, рано пошел своим и совсем другим путем.

Как все истинные поэты, Лермонтов любил жизнь по-своему. Слова любил жизнь не обозначают здесь, конечно, что он любил в жизни колокольный звон или шампанское. Я разумею лишь ту своеобразную эстетическую эмоцию, то мечтательное общение с жизнью, символом которых для каждого поэта являются вызванные им, одушевленные им метафоры.

Лермонтов любил жизнь без экстаза и без надрыва, серьезно и целомудренно. Он не допытывался от жизни ее тайн и не донимал ее вопросами. Лермонтов не преклонялся перед нею, и, отказавшись судить жизнь, он не принял на себя и столь излюбленного русской душой самоотречения.

Лермонтов любил жизнь такою, как она шла к нему: сам он к ней не шел. Лермонтов был фаталистом перед бестолковостью жизни, и он одинаковым высокомерием отвечал как на ее соблазны, так и на ее вызов. Может быть, не менее Бодлера Лермонтов любил недвижное созерцание, но не одна реальная жизнь, а и самая мечта жизни сделала его скитальцем, да еще с подорожною по казенной надобности.[30] И чувство свободы и сама гордая мысль учили, что человек должен быть равнодушен там, где он не может быть сильным.

Не было русского поэта, с которым покончили бы проще, но едва ли хоть один еще, лишь риторически грозя пошлости своим железным стихом,[31] сумел бы, как Лермонтов, открывать ей более синие дали и не замечать при этом ее мерзкого безобразия. Не было другого поэта и с таким же воздушным прикосновением к жизни, и для которого достоинство и независимость человека были бы не только этической, но и эстетической потребностью, не отделимым от него символом его духовного бытия. Лермонтов умел стоять около жизни влюбленным и очарованным и не слиться с нею, не вообразить себя ее обладателем ни разу и ни на минуту.

О, как давно мы отвыкли от этого миража!

Русский поэт впервые отпраздновал свой брак с жизнью, а точнее, принял ее иго в тот день, когда Гоголь произнес не без позы страшное слово Пошлость. С тех самых пор жизнь стала для нас грязноватой бабой, и хотя такое сознание бывает подчас и очень обидным, но мы утешаемся тем, что, по крайней мере, у нас у каждого есть теперь теплый угол, куда можно спрятаться, и где разве тараканы помешают умозрению. Теплый угол наш не лишен и сентиментальных развлечений, но особенно донимает нас баба двумя: мы то и дело должны играть с нею или в Покаяние, или в Жалость. И надо отдать нам справедливость, хотя мы и делаем это иногда несколько засаленными картами, но исступленно. Бывают, правда, и попытки сбить с себя бабьи путы, но баба, хотя и грязновата, а прехитрая.

Недавно у Чехова мы ее положительно не узнали, так она разрядилась и надушилась даже. А кто не читал таких страниц Толстого, которые просто-таки дурманят нас миражем господства над жизнью?

Какая уж тут баба! Ну, право же, Толстой участвовал в творении! Но, увы! Вглядитесь пристальнее в написанное Толстым и вы с тоскою заметите, что как раз эти-то особо обаятельные для нас страницы своей красотой наиболее разуверяют человека в возможности сохранить свою особость, свою мысль – быть собою, пусть может быть миражным, но единым и несоизмеримым. Нет, – говорят они, – будь конем и бубенцами, будь белой пургой, будь каляным бельем, которое мертво трепыхается сквозь эту пургу на обледенелой изгороди,[32] живи за всех, думай за всех, только не за себя, потому что все допустимо, все, может быть, есть и на самом деле, только не ты, понимаешь ли – не ты!

Толстой не мог изобрести для своего буддизма символа страшнее и безотраднее, чем его труд. Эстетически этот труд, им обожествленный, есть лишь черный камень Сизифа.[33]

Катайте его, люди, до устали и без устали. Множьтесь, если уж так хотите, но лишь затем множьтесь, чтобы успешнее, т. е. безнадежнее, катать свой камень. Это во всяком случае поможет вам не думать, а главное, поможет каждому из вас не сознавать себя самим собою. Это поможет вам даже примириться с единственным остатком самости, который я еще оставляю вам, т. е. страхом смерти. Да и зачем вам еще своя мысль, люди, когда я, ваш пророк, один за всех и раз навсегда передал вам мое великое отчаяние? Этого ли вам мало?

О, пророк! Магомет оставил своим людям, по крайней мере, черную Каабу.[34] И вот правоверные идут со всего мира к ней: они разуваются, целуют камень, они плачут, но потом все-таки уходят к себе курить наргиле[35] и целовать своих гурий. Но зачем же хочешь ты, о, пророк наш, чтобы мы и молились на черный камень Сизифа и беспрерывно катали его?..

Достоевский болел, и много болел, и притом не столько мукой, сколько именно проблемой творчества. Черт все хотел осилить его, раздвоив его я: divide et impera.[36] Юноша Достоевский дебютировал Голядкиным, и почти старик ушел от нас в агонии Ивана Карамазова. В промежутке уместилась целая жизнь, и какая жизнь, но Достоевский все же удалился осиленным.

В Иване последняя карта была бита, и напрасно вчерашний послушник с румяными щеками пойдет еще на поминки есть блины в недрах штабс-капитана Снегирева.[37] Черт сделал свое дело чисто, и Достоевский кончился.

И так исполины боролись; не побеждая, исполины все же успевали вас морочить. Но поистине плачевна была после Гоголя судьба слабых и лишь неумеренно чутких душ.

Чехов соблазнился перспективой овладеть жизнью на почве своей изощренной чувствительности. Он задумал наполнить эту жизнь собою, населить ее своими настроениями, призраками, все маленькими Чеховыми.

И, господи, как безмерно пуста должна была, вероятно, подчас казаться Чехову его душа, столь легкомысленно и бесплодно размыканная по желтым ухабам Москвы, по триповым диванам, пятнам скатертей, ошибкам телеграфистов и лысинам архиереев![38] Чехов был сластолюбив, и жизнь, защекотав и заласкав его, ушла от него осиленная и неразгаданная, ушла, оставив между его сбитых подушек только свои нежные и раздушенные перчатки. И вот, смутно сознавая, что это что-то да не то, Чехов сжимает в теплой и влажной руке чахоточного эти перчатки, но ему только тоскливо и страшно.

Как странно после всех этих писателей читать снова Лермонтова, особенно прозу Лермонтова.

То ли обещала нам, кажется, эта крошечная «Тамань»? Недаром же Чехов так любил именно «Тамань» и так бесплодно мечтал написать вторую такую же. Сколько надо было иметь ума и сколько настоящей силы, чтобы так глубоко, как Лермонтов, чувствуя чары лунно-синих волн и черной паутины снастей на светлой полосе горизонта,[39] оставить их жить, светиться, играть, как они хотят и могут, не заслоняя их собою, не оскорбляя их красоты ни эмфазом слов, ни словами жалости, – оставить им все целомудренное обаяние их безучастия, их особой и свободной жизни, до которой мне, в сущности, нет решительно никакого дела. Или в последней сцене покинуть на берегу слепого мальчика, так и покинуть его тихо и безутешно плачущим и не обмолвиться напоследок ни словом о родстве своем с этим одиноким, этим бесполезно-чутким, мистически-лишним созданием насмешливого бога гениев.

Господа, я не романтик. Я не могу, да вовсе и не хотел бы уйти от безнадежной разоренности моего пошлого мира. Я видел совсем, совсем близко такие соблазнительные бездны, я посетил – и с вами, с вами, господа, не отговаривайтесь, пожалуйста, – такие сомнительные уголки, что звезды и волны, как они ни сверкай и ни мерцай, а не всегда-то меня успокоят.[40]

Но сила всегда нравится, и, если смешно спорить с прошлым, а тем более звать его – и откуда, я бы хотел это знать, может оно придти, – то иногда им, этим прошлым, трудно не залюбоваться.

Цельность лермонтовской мечты для меня, по крайней мере, обаятельна.

Право же, успокоительно думать, что еще так недавно люди умели любить жизнь, не размыкиваясь по ней до полной выморочности, до того, что у них нет уже ни одного личного ресурса, кроме того, что каждый боится именно своей смерти.[41] Так нравятся у Лермонтова эти точно заново обретенные вещи-мысли: лицо слепого, паутина снастей, тихо сидящая на берегу белая женская фигура, законность нашего безучастия к тому, о чем мы только говорим, и т. д.

Эти вещи-мысли бывают иногда значительны, но всегда и непременно они светлы и воздушны. Вот в чем их обаяние.

И невольно поражают нас эти вещи-мысли после столь обычных и неизбежных теперь вещей-страхов, вещей-похотей с их тяжелой телесностью навязчивых, липких, а главное, так часто только претенциозных.

Лермонтов понимал, что если он хочет сохранить свое творческое я, то не надо идти в кабалу к жизни всем своим чувствилищем. Вот отчего для него существовала одна эстетическая связь с жизнью – чисто интеллектуальная.

Брезглив, что ли, был Лермонтов? Только ему всегда нужен был фильтр для той душевной мути, которую мы теперь так часто оставляем бить высоким фонтаном.

Если Лермонтов кажется иногда холодным и эгоистичным, это во вся ком случае имеет, по-моему, не только глубокое, но и разумное основание. Дело в том, что постоянное раздумье не было для него стендалевской позой, оно было его самозащитой, это был сознательный противовес печорински-нежной душевной организации поэта.

Люди Лермонтова были только его мыслями о людях. Вы можете отыскивать их сами в жизни, а поэт скажет вам только, что он думает о тех, которых он видел. В Грушницком незачем, в сущности, искать сатиру, тем менее пародию на героя. Это просто мысль, и даже скорбная мысль о человеке, который боится быть собою и, думая, не хочет додумываться до конца! Смерть Грушницкого, во всяком случае, прекрасна. Так не высмеивают людей.

Любил Лермонтов замыкать свои главы мыслью, не сентенцией, а именно мыслью.

Вот вам, например, «Фаталист». Причем бы тут, кажется, мысль и как бы не смириться ей перед тем положением, где она уже решительно пасует. Но мысль для Лермонтова серьезна – она не уступит ни фантазии, ни страху, ни агностицизму смирения.

Она отступит только перед риском, перед действием. А слово найдется для нее хотя бы и у Максима Максимовича.

– Да-с, конечно-с! Это штука довольно мудреная! Впрочем, эти азиатские курки часто осекаются, если дурно смазаны или не довольно крепко прижмешь пальцем.[42]

Вас это смущает, вам хочется, чтобы мысль была непременно романтически глубокой. С какой стати? Именно мысль дает окраску и юмору Лермонтова: оттого так и интересна была его редкая проза.

Тамань замыкается юмористически:

Да и какое дело мне до радостей и бедствий человеческих, мне, странствующему офицеру, да еще с подорожной по казенной надобности?

Вдумайтесь в эти слова. В них нет еще гоголевской тоски, Лермонтов не знает ни его стыдно, ни его страшно, ни его скучно. Он решительно чужд болезненной гордыни того юмора, который на словах величается горечью своих афоризмов, а на деле устраивает себе компромиссики с той же жизнью, то обогревая одного из Башмачкиных, то обнимая одного из Голядкиных.

Лермонтову дела нет ни до Голядкиных, ни до афоризмов. Все эти гоголевские, столь классические теперь, настроения мало бы сказали его зоркой и иронической мысли. Лермонтов не жалеет других, потому что не умеет жалеть и самого себя, а главное, потому что он сам, Лермонтов, – Печорин, поскольку он – только он, а не мысль – ничтожен и безнадежно сер, – и что он нисколько не стоит как личность, ни придуманной позы, ни дружеских объятий.

Люблю ли я людей или не люблю? А какое вам, в сущности, до этого дело? Я понимаю, что вы хотите знать, люблю ли я свободу и достоинство человека. Да, я их люблю, потому что люблю снежные горы, которые уходят в небо, и парус, зовущий бурю. Я люблю независимость, не свою только, но и вашу, а прежде всего независимость всего, что не может сказать, что оно любит независимость. Оттого-то я люблю тишину лунной ночи, так люблю и так берегу тишину этой ночи, что, когда одна звезда говорит с другой, я задерживаю шаг на щебне шоссе и даю им говорить между собою на недоступном для меня языке безмолвия. Я люблю силу, но так как вражда часто бессмысленна, то противоестественно и ее желать и любить. Какое право, в самом деле, имеете вы поить реку кровью, когда для нее тают чистые снега? Вот отчего я люблю силу, которая только дремлет, а не насилует и не убивает… Что еще? Смерть кажется мне иногда волшебным полуденным сном, который видит далеко, оцепенело и ярко. Но смерть может быть и должна быть и иначе прекрасной, потому что это – единственное дитя моей воли и в гармонии мира она будет, если я этого захочу, тоже золотым светилом. Но для этого здесь между вами она должна быть только деталью. Она должна быть равнодушная.[43]

Список сокращений

КО – «Книга отражений».

2КО – «Вторая книга отражений».

Бкс – Бальмонт К. Будем как солнце. В изд.: Бальмонт К. Д. Собрание стихотворений. М., 1904, т. 2.

Блок А. – Блок А. Собрание сочинений: В 8-ми т. М.-Л., 1960–1963.

Вн – Брюсов В. Все напевы. М., 1909 («Пути и перепутья», т. 3),

ГБЛ – Отдел рукописей Государственной библиотеки СССР им. В. И. Ленина.

Гз – Бальмонт К. Горящие здания. В изд.: Бальмонт К. Д. Собрание стихотворений. М., 1904, т. 2.

ГИАЛО – Государственный Исторический архив Ленинградской области.

ГЛМ – Отдел рукописей Государственного Литературного музея.

ГПБ – Отдел рукописей Государственной Публичной библиотеки нм. М. Е. Салтыкова-Щедрина.

ГСс – Гиппиус 3. Н. Собрание стихов. Кн. 1–2. М., 1904–1910.

ЕИТ – журнал «Ежегодник императорских театров».

ЖМНИ – «Журнал Министерства народного просвещения».

ИРЛИ – Отдел рукописей Института русской литературы (Пушкинский Дом) АН СССР (Ленинград).

Кл – Анненский И. Ф. Кипарисовый ларец. М., 1910.

Мд – Гоголь Н. В. Мертвые души.

МБ – журнал «Мир божий».

Пн – Достоевский Ф. Н. Преступление к наказание.

Псс – Майков А. Н. Полное собрание сочинений: В 3-х т. СПб., 1884.

Пк – Сологуб Ф. Пламенный круг. Стихи, книга восьмая, М., 1908.

Пп1-Пп2 – Брюсов В. Я. Пути и перепутья. Собрание стихов, т. I–II. М., 1908.

РБ – журнал «Русское богатство».

Рс 1–3 – «Русские символисты». Вып. 1. М., 1894; вып. 2. М., 1894; вып. 3. М., 1895.

РШ – журнал «Русская школа».

Тл – Бальмонт К. Д. Только любовь. М., 1903.

Тп – Анненский И. Ф. Тихие песни. СПб., 1904.

Uo – Брюсов В. Я. Urbi et orbi. Стихи 1900–1903 гг. М., 1903.

ЦГАЛИ – Центральный Государственный архив литературы и искусства (Москва).

ЦГИАР – Центральный Государственный исторический архив СССР (Ленинград).

Примечания

1

Этот человек любит дома… – Ср. в «Белых ночах»: «Мне тоже и дома знакомы…» (начало романа, Ночь первая).

2

Дарданелов – персонаж романа «Братья Карамазовы», гимназический учитель (кн. 10).

3

Антон Антонович Сеточкин – персонаж «Двойника» (чиновник), а также «Записок из подполья» (столоначальник).

4

Он мог бы и не петь Настеньке… «Rosina. Ro-si-i-i-na». – См. «Белые ночи», Ночь вторая.

5

Она, должно быть, девушка очень молоденькая… – Цитата с небольшими сокращениями (Пн 1, IV).

6

…а может быть, ему уже мерещится Лазарь… – евангельская притча о воскрешении Лазаря.

7

Гурмон Ремиде (1858–1915) – французский писатель и критик символистского направления. Критический метод Гурмона оказал некоторое влияние на творчество Анненского.

8

Стендаль где-то назвал красоту обещанием счастья… – Эта формула Стендаля встречается в его книге «Рим, Неаполь и Флоренция» (1817) и затем в книге «О любви» (1822).

9

Гений чистой красоты – «Я помню чудное мгновенье» Пушкина.

10

Она юмористичное окрашивала самые сны его. – О понятии «юмора» в эстетике Анненского см. с. 582–583.

11

… равнодушная природа… – «Брожу ли я вдоль улиц шумных…» Пушкина.

12

Чичисбей. – В XVI–XVIII вв. в Италии так называли кавалера, которого дама выбирала себе в спутники.

13

Гюисманс Жорис Карл (1848–1907) – французский писатель, эволюционировавший от натурализма в духе Э. Золя к декадентству.

14

Симонетта. – Так Стендаль называет иногда в своем дневнике Анджелу Пьетрагруа (род. 1777) – в память об их совместной поездке на виллу Симонетта в окрестностях Милана. См. о ней «Дневники» Стендаля за 1811 г.

15

Фор Феликс (1780–1859) – друг Стендаля по гренобльской Центральной школе, впоследствии адвокат в Гренобле и пэр Франции.

16

И вот это будет, быть может, для потомства (фр.).

17

…не наследник серебряных легионов Траяна… – Траян Марк Ульпий (53-117) – римский император, царствование которого считалось периодом благоденствия империи. Римская литература века Траяна достигла значительного расцвета, так что этот период стали называть «серебряным веком» литературы (ассоциация с мифологическим «серебряным веком»).

18

Красотой для Гоголя была его Катерина… это была… его измученная голодом полячка. – Имеются в виду героини повестей Гоголя «Страшная месть», «Вий», «Тарас Бульба».

19

…красота Улиньки в мечтах курящего трубку Тентетникова… – Речь идет о персонажах «Мертвых душ» (т. 2).

20

Среди этих скучных степных сказок… сотворить с нею любовь. – Здесь пересказывается распространенный былинный сюжет «Женитьба Добрыни», существующий несамостоятельно, чаще всего примыкающий к сюжетам «Добрыня и змей» и «Добрыня и Алеша». Поляница – богатырь (мужчина или женщина).

21

…все эти любители свежих булок, бригадиры, Санины, Ергуновы… – герои произведений Тургенева: «Петушков», «Бригадир», «Вешние воды», «История лейтенанта Ергунова».

22

Аратов – герой последней повести Тургенева «После смерти (Клара Милич)». См. статью Анненского «Умирающий Тургенев».

23

Сусанна – героиня рассказа «Несчастная».

24

Лиза и Елена – героини романов «Дворянское гнездо» и «Накануне».

25

Марианна тоже переживает Нежданова… для… девушки с попугаем и идеалами. – Речь идет о героях романа «Новь».

26

Юлиан Мастакович – персонаж рассказа Достоевского «Елка и свадьба». Это имя встречается у Достоевского еще и в «Петербургской летописи» (впервые) и в «Слабом сердце».

27

…красивая женщина оказалась сильнее «юнкиря». – Речь идет о повести Л. Толстого «Казаки».

28

Пенсне (фр.).

29

…пока шляпа с большими полями и pince-nez ученого склоняются над так и не названным грибом. – См. «Анна Каренина», ч. 6, гл. V (несостоявшееся объяснение Сергея Ивановича Кознышева и Вареньки).

30

…да еще с подорожною по казенной надобности. – См.: Лермонтов, «Герой нашего времени», «Тамань», последняя фраза: «Да и какое дело мне до радостей и бедствий человеческих, мне, странствующему офицеру, да еще с подорожной по казенной надобности».

31

…железным стихом… – «Как часто пестрою толпою окружен…»: «О, как мне хочется смутить веселость их / И дерзко бросить им в глаза железный стих, / Облитый горечью и злостью!..»

32

…будь конем и бубенцами… сквозь эту пургу на обледенелой изгороди… – Детали эти взяты из рассказа Л. Толстого «Хозяин и работник».

33

…черный камень Сизифа. – В наказание за коварство Сизиф, согласно греческому мифу, был осужден на вечный бесплодный («сизифов») труд: в Аиде он вкатывает на высокую гору каменную глыбу, которая, едва достигнув вершины, тут же катится вниз.

34

Кааба – мечеть в Мекке, считающаяся у мусульман священным храмом и являющаяся объектом паломничества. В восточной стене мечети находится «черный камень», которому поклоняются мусульмане.

35

Наргиле (персидск.) – восточный курительный прибор, сходный с кальяном, но имеющий, в отличие от него, длинный рукав вместо трубки.

36

Разделяй и властвуй (лат.).

37

…напрасно вчерашний послушник… в недрах штабс-капитана Снегирева. – См.: «Братья Карамазовы», Эпилог, III: «Ну, а теперь кончим речи и пойдемте на его поминки. Не смущайтесь, что блины будем есть. Это ведь старинное, вечное и тут есть хорошее, – засмеялся Алеша».

38

…по желтым ухабам Москвы, по триповым диванам, пятнам скатертей, ошибкам телеграфистов и лысинам архиереев! – Намек на произведения Чехова.

bannerbanner