Читать книгу Повести и рассказы для детей (Александра Никитична Анненская) онлайн бесплатно на Bookz (61-ая страница книги)
bannerbanner
Повести и рассказы для детей
Повести и рассказы для детейПолная версия
Оценить:
Повести и рассказы для детей

4

Полная версия:

Повести и рассказы для детей

Беспокойство ее оказалось совершенно напрасным. Соня была так поглощена теми радостными известиями, какие получила от матери, что говорила только о них: все думали, что эти известия сообщались в письме, и Соня никого не разубеждала: ей не хотелось делать неприятности Нине. Митя всегда отличался молчаливостью, а теперь, ввиду скорой разлуки с Соней, ему было окончательно не до разговоров. Француженка и младшие девочки плохо поняли, в чем было дело. Нина вошла к обеду в столовую едва ли не первый раз в жизни смущенная, с опущенными глазами, и вдруг с удивлением заметила, что о телеграмме никто ничего не знает. Она поняла деликатность Сони и почувствовала благодарность к ней. После обеда она увела ее к себе в комнату. Просить прощения, признавать себя виноватой – как это было ново и непривычно для нее!

– Соня, – заговорила она смущенным голосом. – Мне так жаль, что я тебя огорчила… Не сердись… Не думай, что я нарочно…

– Нет, Ниночка, я, право, нисколько не сержусь на тебя, – поспешила перебить ее Соня, – я знаю, что ты не нарочно… Ты просто не могла себе представить, как я люблю папу, как я за него беспокоюсь!

– У меня тоже есть папа, и я тоже люблю его! – проговорила Нина.

Соне хотелось сказать: «У тебя какая-то особенная любовь – ее не видно»; но она удержалась. Однако Нина, вероятно, прочла в глазах ее нечто подобное и отвернулась грустная и смущенная.

Через четыре дня Соня получила от матери уже из Москвы более длинное и обстоятельное письмо. Вера Захаровна сообщала, что все болезненные припадки мужа, которые так тревожили ее, совершенно исчезли, что московский врач, у которого они были по приезде, нашел его здоровье вполне удовлетворительным и одобрил его намерение провести лето в деревне, прежде чем вернуться к серьезной работе. В заключение Вера Захаровна писала: «По твоим письмам я вижу, что бедная Мимочка плохо поправляется. Попроси тетю, чтобы она отпустила ее вместе с тобой к нам в деревню: мы ее будем беречь, насколько возможно, а чистый деревенский воздух, наверное, принесет ей пользу».

Когда Соня передала эту часть письма дяде и тете, Анна Захаровна выразила сомнение, хорошо ли отпускать такого болезненного ребенка в деревню, где поблизости нет ни доктора, ни аптеки; но Егор Савельич заявил решительным голосом:

– Довольно пользовалась она у нас докторами да лекарствами! Если Соня берет ее на свое попечение, так лучше этого ничего не может быть!

Все, и особенно Соня, с удивлением посмотрели на Егора Савельича: такое выражение доверия было чем-то совсем необыкновенным с его стороны!

В понедельник на Страстной вся семья провожала на вокзале отъезжавших девочек. На прощанье Егор Савельич крепко поцеловал Соню.

– Благодарю тебя, моя дорогая! – шепнул он ей.

Митя стоял, мрачно сдвинув брови.

– Прощай! – сухо проговорил он и отвернулся; видно было, что он не плачет только потому, что «мальчикам стыдно плакать».

Прощаясь с Ниной, Соня просила сообщить ей, как пойдет «Царевна София»; в ответ на это Нина обняла ее и простым, задушевным тоном сказала:

– А ты, милая, напиши поскорей, как найдешь всех своих.

Ада несчетное число раз обнимала и целовала отъезжавших.

– Приезжай поскорей, Мимочка! – просила она сестру. – Я больше не буду обижать тебя! Я скоро сделаюсь такая же добрая, как Соня, – вот увидишь!

Старшая сестра

В просторной, ярко освещенной столовой Дмитрия Ивановича Сольского сидело за чайным столом все его семейство, состоявшее из жены и троих детей: десятилетней дочери Маши и двух маленьких сыновей пяти и четырех лет. Мать о чем-то задумалась над своей чашкой чаю, а дети в это время вели не совсем дружелюбный разговор.

– Митя, – замечала Маша внушительно младшему брату, – ты опять пьешь чай с ложечки; ведь мама велела тебе наливать на блюдечко.

– А тебе что за дело? Я так хочу. Ты не мама, – отвечал мальчик, далеко неласковым голосом.

– Я тебе говорю, чтоб ты пил с блюдечка, – возвысила голос Маша, – вот я отниму у тебя ложку, – и она протянула руку к ложечке брата.

– Не дам, моя ложечка! – закричал Митя.

– Опять вы ссоритесь, дети, – заметила Софья Ивановна Сольская.

– Мама, она отнимает мою ложку!

– Мама, он опять не пьет с блюдечка! – в один голос пожаловались дети.

– Оставь его в покое, Маша, – строгим голосом сказала Софья Ивановна, – а ты, Митюша, пей чай как большой мальчик; вон идет папа, тебе будет стыдно, если я при нем начну поить тебя точно крошечного ребенка.

Дети присмирели; в комнату вошел Дмитрий Иванович, держа открытое письмо в руке. Он сел подле жены.

– Я сейчас получил письмо от сестры Лидии, – сказал он ей, – она собирается переехать в Петербург.

– От какой, папа, Лидии? – спросил старший мальчик.

– Не мешайся не в свое дело, Петя, – заметила брату Маша; – ты видишь, папа говорит с мамой.

– Ты, кажется, недоволен этим? – спросила у мужа Софья Ивановна, не обращая внимания на детей.

– Нет, отчего же? Мне все равно.

– Все равно, а в прошедшем году, когда твоя сестра Лиза приезжала на месяц в Петербург, ты с ума сходил от радости!

– То была сестра Лиза: это совсем другое дело!

– Отчего же?

– Я расскажу тебе после, – отвечал Дмитрий Иванович, делая знак, что не хочет говорить при детях, которые начали прислушиваться к разговору родителей.

После чая мальчики ушли спать, Маша занялась в столовой раскладыванием новой складной картинки, а Софья Ивановна пошла за мужем в его кабинет.

– Ну, расскажи же мне теперь, что хотел, о сестре Лидии, – попросила она его. – Отчего ты можешь не любить ее: разве она дурная женщина?

– О, нет, я давно не видел ее, но я не слышал о ней ничего дурного; это так, воспоминания детства.

– Ну, все таки расскажи, мне интересно послушать о твоем детстве.

– Изволь, если тебе это так хочется. Из моего рассказа ты поймешь, отчего я не так расположен к сестре Лидии, как к Лизе.

– Мать моя умерла, когда мне было шесть лет, Лиде тринадцать, а Лизе четыре. Отец был небогат и не мог брать нам гувернанток; сам же редко занимался с нами. Лидия была такая рассудительная, трудолюбивая и аккуратная девочка, что, по-видимому, вовсе не нуждалась в надзоре старших. Она взялась вести все наше маленькое хозяйство и, говорят, вела его превосходно. Все родные и знакомые восхищались ею, отец не мог довольно нахвалиться ею, только мы с Лизой видели в ней больше недостатков, чем достоинств. Мы были совершенно на её руках, в полном её распоряжении, и Боже мой, с какой беспощадной суровостью умела распоряжаться нами эта, по-видимому, такая тихая девочка! Я был живой, резвый, вспыльчивый, несколько своевольный мальчик. Лидия вздумала исправить меня от этих недостатков. Сама еще ребенок, она не знала, конечно, как взяться за дело и вместо пользы приносила мне только вред.

В эту минуту толстая портьера, отделявшая кабинет от столовой, приподнялась, и Маша неслышными шагами вошла в комнату. Услышав, что отец что-то рассказывает матери, девочка захотела послушать его и тихонько села на пол за кресло Дмитрия Ивановича. Ни отец, ни мать не заметили её присутствия. Дмитрий Иванович продолжал свой рассказ:

– Лидии непременно хотелось, чтобы я уважал и слушал ее, как мать; я же видел в ней девочку немножко постарше и поумнее меня, девочку, которая при мне иногда получала выговоры от учительницы, приходившей каждый день давать уроки ей и мне, девочку, которую, по моему мнению, нужно было часто и бранить, и наказывать. Когда, бывало, мать за какую-нибудь провинность ставила меня в угол или оставляла без пирожного, я очень огорчался, но нисколько не считал себя обиженным.

– Она мама, – рассуждал я, как, вероятно, рассуждают и все дети, – она может наказывать!

Но когда Лидия сказала мне спокойным, строгим голосом, каким она обыкновенно говорила со мной:

– Ты опять влез на комод, когда я тебе не велела этого; сойди сейчас и встань в угол, непослушный мальчик, – я расхохотался ей в лицо. Я решительно не признавал, чтобы девочка, которая не стояла в углу только потому, что не кому было ставить ее, могла наказывать меня. Я продолжал сидеть на комоде, смеясь и поддразнивая сестру. Лидия никогда не сердилась явно, по крайней мере, я не помню, чтобы она когда-нибудь кричала или топала ногами; она сдерживала свой гнев, но, вероятно, тем сильнее чувствовала его. Она ни слова не отвечала на мой смех; но я заметил, что она что-то прибирает в комнате. Через несколько минут она показала мне ключ и сказала все тем же спокойным голосом.

– Все твои вещи заперты в шкафу; ты не получишь ни одной игрушки, пока не попросишь у меня прощения и не простоишь ровно час в углу.

– Ты не смеешь запирать мои игрушки, ты не смеешь ставить меня в угол! – вскричал я, соскакивая с комода и подбегая к сестре. – Отдай мне ключ, злая девчонка!

Лидия была сильнее меня: она втолкнула меня в соседнюю комнату и заперла там на ключ. До сих пор я не могу забыть, в какое бешенство пришел я в эту минуту. Я стучал кулаками о дверь, плакал, кричал, бранился, грозил сломать все вещи, какие были в комнате, поджечь дом. Лидия не обращала на меня ни малейшего внимания. Я слышал, как она невозмутимо спокойным голосом утешала малютку Лизу, испугавшуюся моего крика и расплакавшуюся за компанию мне; я слышал, как она что-то весело смеялась с кухаркой, как она тихонько напевала за работой, и это равнодушие еще больше раздражало меня.

– И долго пришлось тебе просидеть под арестом?

– Право не знаю; в то время мне казалось что ужасно долго, но на самом деле, вероятно, часа два или три, пока я совсем успокоился, Лидия отворила дверь и спросила у меня согласен ли я простоять час в углу.

– Ни за что на свете, – решительным голосом отвечал я; – придет папа, и я пожалуюсь ему на тебя!

Но и этого не удалось мне. Только что вернулся отец домой, не успел еще он, по своему обыкновению, обнять и поцеловать нас, как уже Лидия обратилась к нему с вопросом.

– Папенька, скажите, пожалуйста, могу я наказать Митю, если он не слушается меня?

– Конечно, можешь, – отвечал отец и потом прибавил, обращаясь ко мне: – «Митя, помни, что сестра заменяет тебе мать; ты должен слушать ее так, как слушал свою покойную маму; тогда и я буду любить тебя; если она тебя наказывает, так это для твоей же пользы: она ведь тебя любит!»

Такого ответа я не ожидал от отца. Лидии позволено было наказывать меня! Я считал себя совсем несчастным мальчиком, забился в угол и неутешно рыдал. Отец был чем-то очень озабочен в этот день, так что ему некогда было утешать меня. Он велел мне не капризничать и перестать плакать, а когда я его не послушал, – без дальней церемонии отослал меня в другую комнату.

Заручившись позволением отца, Лидия начала чуть не каждый день наказывать меня. Она знала, что я был не настолько смирен, чтобы по её приказанию становиться в угол или на колени, и потому она придумывала другие меры: она не давала мне завтрака, не пускала меня гулять, запирала меня одного на ключ в комнату, прятала мои игрушки, иногда даже просто выбрасывала которую-нибудь из них. Как теперь помню: был у меня большой лайковый гусар, которого я особенно любил; раз вечером я что-то заигрался с этим гусаром, Лида два раза строгим голосом напомнила мне, что пора спать, но я не обратил внимания на её слова. – Митя, я два раза приказывала тебе ложиться спать, – сказала тогда сестра: – если ты еще раз не послушаешь меня, ты не увидишь больше своего гусара.

Я и в третий раз не послушался, и пошел спать, когда вдоволь наигрался; а на другое утро, как ни искал, не мог найти своего гусара. Я плакал, просил Лиду отдать мне его, но она оставалась неумолима. Когда пришел отец, я подбежал к нему и со слезами стал жаловаться на свою пропажу.

– Полно, Митенька, – с первых же слов остановила меня Лида, – не беспокой папеньку пустяками; если ты будешь хорошо себя вести, я тебе куплю другого гусара из тех денег, которые папаша дает мне на хозяйство.

Папеньке показалось, что этого утешения для меня совершенно довольно, и он не стал больше заниматься моим горем. Гусар не нашелся; после я узнал, что Лидия сожгла его в печке рано утром, пока я спал, а нового она мне, конечно, не купила, так как я не довольно хорошо себя вел.

– Это даже невероятно, чтобы тринадцатилетняя девочка могла быть до такой степени зла! – вскричала Софья Ивановна.

– Нет, она не была зла, – отвечал Дмитрий Иванович. – Когда Лиза или я заболевали, она очень усердно ухаживала за нами; она заботилась о том, чтобы мы имели все необходимое; часто, когда у отца было мало денег, она ходила сама в разорванных башмаках или очень старой шляпке, а у нас всегда были и крепкие башмачки, и хорошие шапочки; часто до полуночи просиживала она за иглой, починяя нашё белье, никому не позволяла она обижать нас; помню, одна кухарка рассердилась на меня за какую-то шалость, назвала меня «сорванцом» и грубо выпроводила из кухни. Лидия тотчас же сделала ей строгий выговор, пожаловалась папеньке, и на другой день кухарке уже было отказано от места. Нет, Лидия не была зла, хотя ребенком я и считал ее ужасно злой. Ей только непременно хотелось распоряжаться нами, заставлять нас во всем слушаться себя. Она не понимала, что лаской и любовью ей гораздо легче будет справиться с нами, что её строгость только раздражала меня, от природы далеко не кроткого мальчика. Ей казалось, что она унизит себя, сравняется с нами, маленькими детьми, если будет принимать участие в наших играх, в наших разговорах, в наших ребяческих горестях или радостях. Она говорила с нами не иначе как строгим, внушительным голосом; если мы болтали с ней что-нибудь про наши игрушки, она сейчас же останавливала нас: «Полноте говорить глупости, вы видите, я занята; что мне за дело до ваших пустяков», и мы сейчас же умолкали или уходили продолжать свой разговор куда-нибудь подальше от строгой сестрицы.

Чем старше я становился, тем труднее было Лиде справляться со мной посредством наказаний. Я делался до того буен, поднимал такой крик и шум, что ей не раз приходилось уступать мне: отпирать раньше определенного срока комнату, где я сидел под арестом, возвращать мне мои вещи и т. п. Тогда она придумала другое, более действительное средство мучить меня. Я всегда был любимцем отца и сам еще при жизни матери, любил его больше всего на свете. Ни с кем так не любил я играть и болтать, как с ним, никому так охотно не поверял я всех своих маленьких секретов. После смерти матери отец реже прежнего бывал дома, стал вспыльчив и раздражителен и не часто сидел с нами, детьми. Но когда он был в духе, он очень любил забавляться со мной: он позволял мне ездить на себе верхом, рассказывал мне сказки, показывал какие-нибудь смешные фокусы. Эти часы были для меня настоящим праздником. Я болтал и смеялся без умолку, теребил и ласкал отца, я был счастливейшим мальчиком на свете. Если бы в эти минуты возни и разных задушевных разговоров с отцом я рассказал ему, как обращается со мной Лидия, он, может быть, внимательно выслушал бы меня и постарался бы как-нибудь получше устроить нашу домашнюю жизнь, но дело в том, что когда отец был ласков со мной, я забывал все свои невзгоды. Я был мальчик вспыльчивый, но не злопамятный. Бывало, утром обидит меня Лидия, я сижу и думаю: «постой же, придет папа, все, все ему расскажу, попрошу, чтоб он достал нам хотя какую-нибудь маму, а Лидку гадкую выгнал бы на улицу»; но вот в передней раздается звонок, я выбегу посмотреть, кто пришел, увижу отца, увижу, что он ласково улыбается мне, услышу его веселый голос: – «Здравствуй, постреленок! Что, много ли нашалил?» – и вся моя досада вмиг пройдет, я бросаюсь к нему на шею, он перекидывает меня к себе на спину и несет таким образом по комнате; мне весело, неудержимо весело, я ни на кого больше не сержусь: я становлюсь добр ко всем и совершенно забываю о своем желании выгнать Лиду на улицу. И теперь даже, с тех пор прошло уже 30 лет я с удовольствием вспоминаю об этих блаженных минутах моего детства, я не могу простить сестре, лишавшей меня их! Увидев, что наказывать меня нельзя, так как я или сильно буяню, или делаю вид, что не обращаю внимания на наказание и придумываю средства обходиться без тех вещей, которых она меня лишала, Лидия стала жаловаться на меня отцу. Она твердо запоминала каждую мою шалость, каждый мой проступок и пересказывала отцу. Чуть только папенька приходил домой веселый и обращался ко мне с первой лаской, Лида сейчас же останавливала его.

– Папаша, – говорила она, – вы верно не ласкали бы так Митю, если бы знали, какой он был дурной мальчик, – и сейчас же начинала рассказывать обо всех моих преступлениях. В этих рассказах она не лгала, но она как-то умела объяснить с дурной стороны всякий мой поступок, всякое мое слово так, что я выходил гораздо более виноватым, чем был на самом деле. Я пробовал оправдываться, но при этом горячился, путался в словах, и в конце концов меня же еще обвиняли во лжи, в запирательстве. Отец хмурился, называл меня дурным мальчиком, говорил, что не станет любить меня и уже в целый вечер я не слышал от него ласкового слова; я не мог обратиться к нему с моей детской болтовней: приятный вечер был потерян и для него, и для меня! Не знаю, жалел ли он о таких потерях, но я всякий раз обливался горячими слезами, и долго рыдал в постельке, после того как все в доме уже спали.

Еще хуже выходило, если Лида жаловалась на меня, когда отец возвращался домой не в духе, озабоченный, рассерженный.

– У вас, верно, какое-нибудь горе, папа? – говорила Лида нежным, печальным голоском: – мне так неприятно огорчить вас, но я, право, не знаю, что мне делать с Митей…

– Опять этот дрянной мальчик что-нибудь нашалил? – раздраженным голосом спрашивал отец, – и часто, не разузнав хорошенько в чем дело, не дослушав даже до конца рассказ Лидии, он принимался кричать на меня, бранить меня, грозить мне самыми страшными наказаниями. Я ужасно пугался этих вспышек отца, и в то же время они оскорбляли меня. Мне было и страшно, и больно, и обидно; я чувствовал, что не заслуживал всех тех бранных слов, какие говорил мне отец, и возмущался ими. Часа два-три сидел я после всякой такой сцены в углу, не говоря ни с кем ни слова, с такой злобой на сердце, что готов был прибить всякого, кто дотронулся бы до меня.

Отец был человек хотя вспыльчивый, но добрый; ему жалко становилось меня.

– Ну, полно дуться, Митя, – говорил он обыкновенно, – иди сюда, помиримся; скажи, что ты в другой раз не будешь делать глупостей!

Но я шел не сразу. Всякому другому я скоро прощал обиды, но отцу не мог простить, вероятно, потому, что слишком любил его, слишком дорожил каждым его словом. Мать поняла бы мои чувства и сумела бы одной лаской опять привлечь меня к себе, но отцу казалось, что я упрямлюсь, и он сердился.

– Чего же ты сидишь волчонком, – говорил он строгим голосом, – ведь ты слышишь, что я тебя зову!

И я подходил, но уже не с любовью, не с радостью, а со страхом, по принуждению.

– Буду с ним сидеть и делать, что он велит, – вертелось в моей маленькой головке, – а то опять станет кричать, как давеча.

И я беспрекословно исполнял приказания отца, но он ясно видел, что я злюсь, а это раздражало его. Кончалось тем, что он прогонял меня от себя, и после того я несколько дней держался в стороне от него.

Случилось как-то одно время, что эти сцены повторялись у нас очень часто. Наконец отец вышел из терпения и сказал мне раз:

– Ты не хочешь слушать моих слов, ты не хочешь исправляться и вести себя как следует, дрянной мальчишка; так слушай же, что я тебе скажу: сегодня вторник, если до воскресенья сестра хоть раз пожалуется на тебя, я тебя высеку, даю тебе честное слово!

Я испугался не на шутку. До сих пор я никогда не видел даже розги. Мне казалось, что ничего на свете не может быть стыднее и ужаснее, как быть высеченным. А между тем, я догадался по голосу отца, что он говорит серьезно и непременно сдержит свое обещание. Я стал стараться всеми силами вести себя хорошенько, стал даже угождать Лидии, только бы она не пожаловалась на меня. Среду, четверг все шло хорошо. В пятницу я встал как-то в особенно хорошем расположении духа. Пришла учительница, дававшая уроки Лиде и мне. Я учился в этот день очень хорошо, она похвалила меня, и это еще увеличило мою веселость. Я уж представлял себе, как я похвастаюсь своими успехами перед папашей, как он будет хвалить меня, как он, может быть, станет по-прежнему ласкать меня, играть со мной, и я заранее скакал и прыгал при этой мысли. Мне ужасно хотелось на радостях как-нибудь особенно порезвиться; погода была дурная, гулять мы не пошли; я взял мячик и начал играть им в гостиной.

– Митя, – закричала на меня Лидия, – не играй мячиком в гостиной, ты что-нибудь разобьешь!

– Не разобью, я только немножко! – отвечал я, продолжая играть.

– Митя, будь послушен, иди сейчас сюда! – еще строже приказала сестра.

– Я только разок!

Я заторопился, мячик как-то выскользнул у меня из рук, попал в окно и прошиб стекло. На звон разбившегося стекла вошла Лида.

– Прекрасно! – вскричала она: – ты помнишь, что обещал тебе папаша!

Я вспомнил все и побледнел от страху.

– Лида, милая, – бросился я к сестре, – пожалуйста, не говори папаше!

– Разве я могу не сказать ему? – холодно отвечала она. – Он спросит, кто разбил стекло, что же я ему отвечу?

– Голубушка, душенька, не говори, что я не слушался, не жалуйся на меня; ведь ты знаешь, что он хотел высечь меня!

– Ну, что ж, и отлично, ты меня не слушаешься, ты мои наказания считаешь ни во что, – пускай папаша хоть раз проучить тебя хорошенько; может быть, ты тогда исправишься, – неумолимо возражала на мои просьбы Лидия.

– Я и так исправлюсь, Лиденька, милая, обещаю тебе; я всегда буду слушаться тебя, только не жалуйся папаше сегодня!

Лидия молчала, но по тому суровому виду, с каким она сжимала свои тоненькие губки, я понимал, что мне надеяться не на что. Однако, я не переставал просить и плакать перед ней, даже ласкаться к ней, чего прежде никогда не делал. Она тихонько отталкивала меня и продолжала заниматься своим делом, как будто я был не более докучливой мухи, несколько мешавшей ей.

Время шло, настал час обеда, в передней раздался звонок. Я не выбежал по обыкновению на встречу отца; напротив, я забился в самый задний угол детской; Лида взяла за руку Лизу и пошла вместе с ней в столовую. Я чувствовал, как сильно билось мое сердце. Неужели она скажет? – Нет, не может быть: она не такая злая, – думалось мне. Вон, отец что-то закричал; не на меня ли? Нет, это на кухарку!

Ну, значит, он и без того сердитый. Боже мой, неужели Лида пожалуется!

Я не слышал, что именно говорила сестра; до меня долетели только звуки её тихого голоска, затем вдруг раздался строгий голос отца:

– Дмитрий, поди сюда!

Я не шевелился: я стоял ни жив, ни мертв.

– Иди же сюда, мерзкий мальчишка, коли я зову! – опять закричал отец, и я слышал, как он ударил кулаком по столу так, что вся посуда зазвенела.

– Пойти, может, лучше будет, – подумал я и тихими, неровными шагами направился в столовую.

– Ты помнишь, что я тебе обещал, дрянной мальчишка! – закричал на меня отец. – Я это сделаю непременно; – эй, дайте мне розгу!

Должно быть, Лидия заранее распорядилась приготовить орудие казни, потому что кухарка в ту же минуту подала отцу тонкий длинный прут.

– Папа, простите меня, я не буду, право, не буду! – вскричал я, хватая отца за руку.

– Ты уж сколько раз обещал папаше исправиться, и все не исправляешься! – вмешалась Лидия.

Я почти уверен, что без неё отец простил бы меня, но теперь он оказался неумолим.

– Нет, надо проучить тебя, уж очень ты избаловался, – отвечал он, отталкивая меня и взяв в руки розгу.

Видя, что просьбы не помогают, я думал спастись бегством. Лидия заметила это и остановила меня за руки. Моя попытка, принятая отцом за дерзость, окончательно рассердила его. Он сильной рукой схватил меня, положил на диван и хлестнул розгой. Этот первый удар привел меня в совершенное бешенство: я стал кричать диким голосом, рваться, кусаться; отец, сам страшно рассерженный, ударил меня несколько раз, вероятно, гораздо сильнее, чем хотел. Мне казалось, что я умираю от боли.

– Ай, ты убил меня, ты убил меня! – кричал я, не помня сам себя.

– Папочка, голубчик, не убивай Митю! – закричала маленькая Лиза, чуть не до истерики напуганная всей этой сценой. Голос малютки заставил отца очнуться. Он бросил розгу, убежал в свой кабинет, сильно захлопнув дверь, и оставил нас одних. Я не помню, что было после. Говорят, я был точно помешанный: хотя никто не трогал меня, но я продолжал страшно кричать, я рвал на себе волосы, катался на полу. Наконец, вероятно утомившись от крику, я пошел в свою комнату и лег на постель. Не знаю, спал я или лежал в беспамятстве, но когда я очнулся, в комнате было темно и тихо. Я не сразу вспомнил, что со мной было; но когда в памяти моей ярко обрисовалась вся сцена, происходившая несколько часов тому назад в нашей столовой, когда я сказал себе ужасные слова: «я высечен», не могу изобразить, до чего тяжело мне стало. Я почувствовал стыд и злобу, злобу на отца, на Лиду, на всех людей. Я не плакал, я нисколько не раскаивался в своих поступках, я не имел ни малейшего желания от чего бы то ни было исправляться; напротив, я находил, что со мной поступили несправедливо, жестоко, и я хотел отомстить за себя.

bannerbanner