
Полная версия:
Остров на время. Книга 2

Остров на время. Книга 2
Переход
Поезд прибыл в Сызрань с опозданием на три часа, когда солнце уже село за снежный горизонт. Паровоз замер у самой платформы. Из открытой топки летели красные искры и тут же гасли в грязном снегу.
Вера сошла на перрон. Чемодан она взяла в правую руку, а небольшой дорожный сундук пришлось волочить левой, ухватив за железную ручку. Металл болезненно врезался в ладонь даже сквозь перчатку. Каждые двадцать шагов ей приходилось останавливаться, чтобы перевести дух и перехватить ношу. Тяжелый угол чемодана бил по ноге, мешал идти, но она лишь стискивала зубы и шагала дальше, не отставая и не обгоняя.
Сызрань была крупной узловой станцией, где пересекались дороги на Москву, Самару и Симбирск. Мимо тянулись люди: купчиха в тяжелой лисьей шубе, которую поддерживал под локоть молодой приказчик, мастеровой с деревянным сундучком, семья мещан с двумя детьми, которые испуганно озирались на огромный паровоз. Несколько артельных носильщиков, ругаясь, протащили мимо нее тяжелые сундуки. Пробежал дежурный по станции с фонарем, крикнул что-то кондуктору.
Еще недавно метавшиеся мысли теперь улеглись. Навалилось странное спокойствие. Вера не знала, куда идет, но шла ровным шагом, не оглядываясь – словно ноги сами знали дорогу.
Внутри вокзала было теплее, но ненамного. Высокие потемневшие от гари беленые своды, тусклые керосиновые лампы под потолком. Пахло угольной гарью, табаком, мокрой овчиной от шуб и тулупов и щами из буфета. У билетной кассы стояла короткая очередь из трех человек. У выхода на площадь дремал жандарм, привалившись к косяку. Никто на нее не смотрел.
На площади было темно и ветрено. Керосиновые фонари горели редко, и их свет тонул в темноте, не доходя до забора. Вдоль края тротуара, у колесоотбойных тумб, выстроились городские извозчики на зимних санях, укрытых полостями. Один из них двинулся было навстречу Вере, но она прошла мимо, даже не взглянув. Дошла до самого края площади, где у забора жались крестьянские розвальни. И остановилась. Ноги вдруг перестали идти.
Там, у последнего столба с тусклым фонарем, стоял старый крестьянин в заиндевевшем полушубке. Он курил самокрутку, прикрыв лицо от ветра высоким воротником. Мохноногая лохматая лошадь фыркала, роя копытом плотный снежный накат.
Заметив ее тяжелую ношу, старик вынул самокрутку изо рта. Не окликнул. Дождался, пока она остановится перед санями, и только тогда хрипло спросил:
– Куда везти-то, барышня? На проселок?
– До Никольского, – спокойно сказала Вера.
Извозчик оглядел ее: дорожный сундук с медными углами, кожаный чемодан, скромное зимнее пальто.
– Дорого, матушка. Тридцать верст, да еще в ночь… И на обратном пути порожним идти придется. Пять целковых.
Пять рублей – почти ее недельный заработок в библиотеке. Она посмотрела на его обветренное лицо, на руки в толстых рукавицах. Молча достала из кармана кошелек и выложила на его ладонь пять тяжелых серебряных монет. В Москве на эти деньги можно было прожить недели две, если не учитывать жилье. Здесь эти деньги казались легкими, ненужными.
Вера забралась в сани, укутав ноги пахнущей сухой травой рогожей, а лицо – шерстяным платком. Полозья заскрипели, лошадь рванулась вперед. Огни вокзала мгновенно погасли за спиной.
Вскоре метель улеглась, открылось небо – черное, глубокое, такое бесконечное, что кружилась голова. Крупные звезды горели над степью ровным светом.
Впереди, насколько хватало глаз, расстилалось белое поле. Ни огонька, ни деревца, ни домика. Только снег, уходящий за горизонт – не рыхлый, как в Москве, а плотный, слежавшийся, матовый. Наст под полозьями не скрипел, а ныл. Изредка попадались покосившиеся верстовые столбы – они возникали из мрака и исчезали в той же тьме.
Каждый вдох отдавал в груди острой болью. Ресницы заиндевели, край шерстяного одеяла покрылся инеем от дыхания. Но холод не пугал – он отрезвлял.
Старик молчал. Изредка негромко понукал лошадь; та фыркала, из ее ноздрей валил пар. Вера смотрела на мерно качающуюся голову в заиндевевшей сбруе, на широкий круп. Этот мерный, качающийся ритм усыплял.
Иногда она проваливалась в странное беспамятство – не сон, не бодрствование. Мысли исчезали, оставались только образы: мать, старый дом во 2-м Ильинском переулке, Сергей, лицо Ильи в отсвете топки. Все это казалось далеким, будто происходило с кем-то другим.
Один раз они остановились. Старик слез, размял ноги, достал из передка саней, из-под соломы, какую-то тряпицу. Развязал узел – внутри лежали краюха ржаного хлеба, две маленькие луковицы и соль в газетном обрывке. Протянул половину ей – сунул в руки, не глядя.
– Ешь, барышня. Долго еще. Замерзнешь.
Она съела. Хлеб был слегка зачерствевшим, лук – острым. Просто хлеб, просто лук, под звездами, в тысяче верст от всего, что она знала.
Они снова тронулись. Луна поднялась выше, и снег засиял голубоватым светом. Тени от саней и от лошади легли на целину длинными синими полосами.
Когда впереди показались первые низенькие избы, Вера не почувствовала облегчения. Навалилось странное ощущение – словно шесть часов в ледяной пустыне отрезали ее от прошлого.
Извозчик обернулся через плечо, придерживая заиндевевшую бороду рукавицей.
– Куда теперь, барышня? Тут развилка: прямо – на село, а вправо – к земской амбулатории. Доктор на отшибе живет, у леса.
Вера замерла. Сердце заколотилось в горле. Она не знала, чего боится больше: что он там или что его там нет.
– К амбулатории, – ровно ответила она.
Старик кивнул, будто и не сомневался, и тронул вожжи. Сани свернули в проулок, обсаженный голыми заиндевевшими деревьями. Деревня спала – ни огонька, ни звука. Скрежет полозьев казался ей оглушительным. Но из дворов никто не показался.
Нужная изба возникла неожиданно. Низкая, с занесенным снегом палисадником, с сизым дымком из трубы. В окне горел тусклый свет.
Извозчик выгрузил ее вещи прямо у калитки, крякнул, размашисто перекрестился на дорогу и уехал в ту же тьму. Скрип полозьев стихал медленно, и когда он совсем растворился, пришло понимание: теперь – все.
Вера постояла минуту у калитки, прижав ладонь к груди, чувствуя, как часто и неровно колотится сердце, отдаваясь в горле. Мороз обжигал щеки, забирался под пальто, но она не двигалась. Смотрела на темный силуэт яблони у забора. На заиндевевшую крышу сарая, откуда доносилось ровное похрапывание лошади. На тускло-желтый квадрат окна.
Оставив вещи, она толкнула калитку. У двери поправила шерстяной платок, одернула пальто. Постучала.
Стук в промерзший войлок, которым была обита дверь, вышел глухим и ватным. В наступившей тишине вдруг показалось, что никто не откроет. Что она приехала зря. Что Илья уехал или никогда здесь не жил.
Но внутри раздались шаги. Лязгнул засов. Дверь открылась.
Он рванул дверь наотмашь, высоко поднимая лампу – так выходят к ночным больным. Но когда свет ударил в лицо, оба замерли.
Вера не узнала его. Перед ней стоял мужчина резче, суше, старше того, которого она помнила. Его лицо осунулось от постоянного недосыпа. Волосы были коротко острижены, почти под гребенку, отчего лицо казалось по-солдатски суровым. Рукава рубахи были закатаны, на левом предплечье белела холщовая повязка.
Он медленно опустил лампу.
– Вера? – тихо произнес он.
– Здравствуй, – сказала она.
Илья машинально отступил вглубь сеней, пропуская ее.
– Я приехала работать, – произнесла она, шагнув через порог.
В сенях стоял густой, сложный запах. Деготь от полозьев, кисловатый дух овчины от тулупа на гвозде, дегтярное мыло. И над всем этим, перебивая остальные запахи, царил резкий дух карболовой кислоты. Вера вдохнула его и на мгновение замерла от узнавания.
– Учительницей в школе. Меня назначило земство.
Он кивнул, закрывая за ней дверь. Не спросил, почему именно сюда. Его голос зазвучал ровно, без интонаций:
– Тебе сообщили, на каких условиях? Избу учителя после беспорядков так и не отстроили. Школа – это угол в церковной сторожке, печь там плохая, в окнах зазоры толщиной в палец. Ремонт – своими силами. Жалованье – двадцать пять рублей в месяц, но платят с задержками. Из книг – только буквари, молитвослов да драные задачники. Дети зимой ходят урывками – нет нормальной обуви. Готовься не учить, а отогревать.
Вера слушала, и напряжение в спине постепенно отпускало. Все, о чем он говорил, было трудно. Но это была правда.
Она посмотрела ему прямо в глаза.
– Я знаю. Мне писали из земской управы. – Ее голос звучал спокойно и ровно.
Илья медленно кивнул, опуская взгляд на ее потертые, аккуратно прошитые валенки. Этот кивок означал, что он все понял.
– Что ж, – сказал он, толкая дверь в горницу, и его голос немного смягчился. – Заходи.
Изнутри изба оказалась просторнее, чем выглядела снаружи. Горница, куда она вошла, была освещена керосиновой лампой под белым жестяным абажуром. Свет падал белым кругом на стол; в нем лежала помятая брошюра «О пользе оспопрививания». Рядом – тоненькая, зачитанная книжка «Руководство по хирургии для фельдшеров». Тут же темнели аптечные склянки с притертыми пробками. На одной из них был ярлык с надписью «Tinctura opii simplex».
Вера невольно повела плечами. В горнице было теплее, чем в сенях, но тело, шесть часов пробывшее на морозе, било крупной дрожью.
В углу дышала теплом большая беленая печь. На коврике у печи, свернувшись в клубок, спал черно-белый кот. Он даже не поднял глаз. На стене были прибиты полки, заставленные банками с травами, настойками, йодом, и еще одна была под висячим замком с этикеткой: «Мышьяк. Яд.»
За печью был кухонный уголок: стол, два шкафчика, бочонок с водой, прикрытый мешковиной, жестяная раковина на треноге с медным рукомойником.
– Есть свободная комната, – сказал Илья, указывая подбородком на дверь слева. – Она не для гостей. Акушерку ждали, но не прислали. Я ее не использую… У тебя, наверное, есть вещи?
– Да. У калитки.
– Принесу, – коротко бросил он, накинул на рубаху висевший на гвозде у двери в сени тулуп и вышел.
Вера толкнула дверь слева и вошла.
Маленькая комната встретила ее застоявшимся холодом нежилого помещения. Голые побеленные стены. Узкая кровать, тюфяк, сложенный в рулон у изножья, стул, рукомойник. На полу у двери темнело пятно: видимо, когда-то пролили воду. Маленькое окно было занавешено плотной выцветшей синей тканью.
Она подошла к окну, коснулась пальцами занавески. В Москве у нее на окне висел ситец в мелкий цветочек. А здесь – только этот синий отрез.
Вера села на кровать. Доски скрипнули так резко, что она вздрогнула.
Илья вернулся с ее сундуком и чемоданом, поставил у кровати.
– Ты останешься? – спросил он уже в дверях.
– Если можно, – сказала она, и голос выдал неуверенность. Теперь все ее бегство казалось безумием.
– Можно.
Помолчали.
– Ужинать будешь? – спросил он.
– Нет, спасибо.
– Тогда… спокойной ночи. Чайник в печурке, если передумаешь. Вода – в бочонке в горнице. Еда – под полотенцем. Ложись. Утром будем думать, как быть.
Помолчал, потом добавил:
– Завтра придет моя помощница – Аглая Ильинична. Местная, бывшая земская акушерка, теперь на покое. Помогает, чем может. Она тебе покажет все. Без нее к людям лучше не ходи.
Вера осталась одна. Стояла тишина, нарушаемая лишь потрескиванием дров в печи за стеной. Страх вернулся.
«Он стал совсем другим. В его глазах больше нет прежних книг и разговоров. Там только тишина. Зачем я приехала? Не стану ли я для него обузой и еще одним долгом?»
Она поднялась, вышла в горницу, принесла воду в жестяном ковшике, наполнила рукомойник. Умылась, до боли растирая лицо холодной водой. Вытерлась своим полотенцем – чистым, застиранным, с вышитой в уголке буквой «Л». Материнская метка.
Потом разложила на кровати простыню, подушку в наволочке, шерстяное одеяло. Достала большой платок и накинула его на плечи. Остальное распаковывать не стала. Легла и укрылась одеялом с головой.
Изба пахла карболкой, сухим деревом и полынью. Этот запах казался надежным, как крепостные стены.
За стеной было тихо. В Москве никогда не бывает такой тишины – там всегда слышен гул города, даже глухой ночью. Здесь тишина казалась абсолютной, и в ней отчетливо слышался шорох простыни и ее собственное дыхание.
За стеной негромко скрипнула половица. Она слышала, как Илья ходит по горнице, как глухо стукнула о стол кружка. Сердце постепенно выравнивало ритм.
Они оба были здесь. Оба молчали в этой холодной глуши.
Вера закрыла глаза. За окном в темноте продолжали кружиться мелкие снежинки, ложась на крышу, на голые ветви яблони, на уходящие в ночь поля.
Ожидание
Рано утром, сквозь сон, Вера услышала фырканье лошади, скрип саней и короткое приказное:
– Ну, пошла!
Она лежала, пока скрип полозьев не стих вдали. Только тогда поднялась.
Умылась холодной водой – кожа покраснела, пальцы на минуту потеряли чувствительность. После оделась и закрепила волосы большим костяным гребнем.
В горнице было тихо, шло ровное тепло от печи, пахло дровами и сушеными травами – пучки мяты, зверобоя и полыни свисали с потолочных балок.
На столе лежала записка:
«Уехал на вызов в Волчицу (оспа). Вернусь к вечеру.
Если Аглая Ильинична не пришла – еда в горшке, хлеб в ларе.
Сегодня зайду к старосте насчет школы.
Пока оставайся в доме.
И.»
Вера не улыбнулась, но внутри стало спокойнее.
Она распаковала свою чашку – белую, с тонкой синей полосой и маленькой, почти незаметной трещиной у края. Заварила чай из трав, что стояли в банке на полке. Съела немного гречневой каши из горшка – она была теплой, чуть загустевшей. Отрезала ломоть хлеба. Масло искать не стала – не хватило духу рыться в чужих запасах, брать то, на что не заработала.
Черно-белый кот вынырнул из подпечья, беззвучно подошел и потерся мордой о ее суконную домашнюю туфлю. Вера машинально наклонилась и погладила его. Шерсть была короткой, жесткой, но теплой и живой. Вера вдохнула глубоко, до конца.
Потом прошлась по горнице, заглянула в кухонный угол, приоткрыла дверь в амбулаторию – оттуда резко пахнуло карболкой и йодом. Посмотрела в заиндевевшее окно во двор.
«Как я могла так поступить? – думала она. – Зачем я приехала? Без приглашения, без предупреждения? Зная, как он живет. Какое у него непомерное чувство долга. Он не выгонит. Никогда. А если выгонит? Куда я тогда? В управу? К старосте? Он написал: Оставайся. Как диагноз. И от этого легче. И тяжелее».
В десятом часу раздался негромкий стук в дверь. На пороге стояла женщина лет сорока пяти, с крупным, обветренным лицом, одетая в теплый тулуп и шерстяной платок, повязанный по-деревенски, крест-накрест. За ней на веревке тянулись маленькие деревянные санки, груженные охапкой колотых дров.
– Доброго здоровья, – произнесла она, переступая порог. – Я Аглая Ильинишна, бывшая земская акушерка. Илья Андреич на выезде, но утром заскакивал – велел, чтобы я помогла вам обустроиться.
Вера смутилась.
– Здравствуйте. Я Вера… дальняя родственница… Илья Андреевича.
– Так, – сказала Аглая Ильинична, входя и вешая платок на гвоздь у двери. – Он сказал: «Помоги, мол, как своей». Так и будем считать. Пойдемте, я вам покажу, как печь топить и едуставить, а то здесь без привычки и огня не развести, и обед сжечь можно.
Она не смотрела пристально и ничего не спрашивала. Говорила спокойно, как будто со знакомой:
– Вы, верно, из губернского? А у нас тут просто: печь – душа дома. Остынет печь – и в доме, и в душе холод.
После показала все обстоятельно.
– Дрова берем осиновые да березовые. Растопка – береста, она лучше горит, можно и старые газеты, если есть. Задвижку в трубе открывайте сразу настежь, а устьевую заслонку, как подожжете, приставьте с зазором, когда огонь схватится. Сразу наглухо не закрывайте, а то задушите пламя. Горшок ухватом двигайте на под, к самым углям, чтобы еда упрела. Вечером, как остывать начнет, закройте заслонку за задвиньте задвижку в трубе. Она сама избу до рассвета греть будет.
Вера внимательно слушала, стараясь запомнить каждое слово. Над этими бытовыми фразами в голове звенела мысль: он успел. За утро, перед самым выездом, он нашел Аглаю Ильиничну, чтобы Вере не пришлось ни перед кем оправдываться. Назвал своей. Значит, теперь она под защитой.
Аглая Ильинична продолжала:
– Я прихожу по вторникам и субботам. Печь ставлю, если Ильи Андреич не успел, в субботу баню топлю, она у нас черная, дымом, ему не доверю – угорит еще за делами своими. Белье стираю все, кроме нательного – то он сам, чтобы заразы не было. Готовлю на два-три дня. Раз вы приехали – теперь, может, и он поест как надо. А то только с выезда – и сразу наши ломятся. Я вам по первости помогу, а там и сами приноровитесь. Вдвоем-то полегче будет. Вы приглядывайте за ним.
Когда Аглая Ильинична ушла, оставив на столе свежеиспеченный ржаной каравай, Вера тоже решила выйти во двор. Просто подышать, осмотреться и до конца ощутить: да, это все взаправду.
Холодный воздух обжигал горло при каждом вдохе. Она плотнее запахнула пальто, затянула концы шерстяного платка. Пальцы в вязаных перчатках онемели сразу.
Дом снаружи казался еще строже, еще проще. Беленые стены, почерневшая от дождей крыша из теса. Маленькие окна, затянутые изморозью. Сарай, где стояла лошадь, сейчас был пуст, внутри пахло сеном и слегка – навозом. Баня – низкая, черная, тихо ждала субботы.
У забора росли кусты малины и смородины, а под окном горницы – старая черная яблоня. Ее голые ветви тихо постукивали по стеклу, как пальцы.
Вера подошла к калитке, оглядела окрестности. За сараем начиналась темная стена соснового леса. С другой стороны, в низине, лежала деревня – десятка два изб, разбросанных вдоль замерзшей речушки, и серый силуэт деревянной церкви. На улице – ни души. Ни единого звука. Только дым из труб поднимался прямо вверх, застывая в морозном воздухе белыми столбами.
Она постояла так еще пару минут, и вдруг ее пронзило странное ощущение: она не одна. Воздух разносил звуки на версты вокруг. Она отчетливо услышала, как где-то совсем близко скрипнула дверь, как кто-то кашлянул, откуда-то донесся чужой обрывистый голос.
Кожа покрылась мурашками не только от холода. Вера вдруг поняла, что и ее шаги сейчас слышны каждому в деревне.
Деревня, еще не видя ее лица, уже прислушивалась к ее шагам. Весть о приезде пришлой молодой женщины к холостому фельдшеру пошла по избам, рождая первые пересуды. И от этого воздух сделался еще холоднее, а тишина – тяжелее.
Они не выйдут, не окликнут, не спросят. Они будут наблюдать. И молчать.
Холод пробрал до костей. Вера быстро, почти бегом, вернулась в дом. Дверь захлопнулась с глухим стуком.
В горнице она прислонилась к стене, растирая закоченевшие руки.
«Они смотрят, – думала она. – Они уже знают, что я тут. И будут судить. Не меня – его. Я – чужая, пришлая, а он – свой, доктор, единственная надежда».
Она повесила пальто на гвоздь. Коснулась пальцами стекла, но сразу убрала руку – оно было ледяным. Через мутный заиндевевший квадрат окна она видела только черные ветви яблони.
Кот снова вышел из своего убежища, потерся о ее ноги, мяукнул.
– Здравствуй, Тишка, – произнесла она.
Налила ему молока из крынки, что принесла из холодных сеней, в миску с отколотым краем. Он жадно лакал, и этот звук немного успокоил.
Оставшаяся часть дня тянулась медленно. Вера перебрала вещи в сундуке, разложила свои книги на подоконнике в горнице. Несколько раз подходила к окну, но выйти больше не решалась.
Когда стало темнеть, печь начала остывать. Вера поплотнее пригнала тяжелую заслонку и до упора задвинула чугунный язык вьюшки в трубе. Зажгла лампу, села за стол с книгой – «Записками охотника», с пометками Ильи. Читала и не читала – строки не проникали внутрь. Прислушивалась – к скрипу снега под шагами, к любому звуку, который мог бы означать его возвращение.
Сначала она просто ждала, сидя за столом. Перечитала несколько раз его записку. Потом снова подошла к окну. Деревня утонула в синих сумерках, избы стали плоскими, серыми. Сквозь покрытое инеем стекло она видела только сплошное белое поле.
Вера прижалась лбом к заиндевевшему стеклу. Холод помогал не думать о том, где он, жив ли, не сбился ли с дороги среди сугробов.
Время тянулось медленно. Ей казалось, что уже полночь, но когда она взглянула на отцовские серебряные часы, стрелки едва сдвинулись. Четверть седьмого.
Тишка сидел на коврике у печи и смотрел на нее своими зелеными глазами.
– Что ты смотришь? – шепотом спросила она.
Кот моргнул и отвернулся.
Вера снова подошла к окну. Тьма сгустилась окончательно. Небо затянуло тучами, и теперь деревня, едва угадывающаяся вдалеке, казалась вымершей. Где-то там, во тьме, были избы – с больными, которых надо лечить, с детьми, которых надо кормить и учить. Но здесь, на отшибе, в доме фельдшера были только тишина и она.
Она села на коврик у печи рядом с котом, обхватила колени руками. В детстве она часто так сидела, когда темнело, ждала, пока мать войдет и скажет, что все хорошо. Мать не входила уже почти три года. Илья не входил сейчас.
Вернулся бы он когда-нибудь, если бы она не приехала сама? Или так и остался бы здесь, в глуши, медленно превращаясь в функцию?
Вера встала, налила себе остывшего горьковатого чаю.
Прошел час. Может быть, два. Она уже не смотрела на часы. Просто сидела на лавке у печи, привалившись к ее теплому боку, слушая, как ветер гудит в трубе. Иногда ей чудилось, что она слышит скрип полозьев, и она подбегала к окну, вглядывалась в темноту. Но там была только метель.
Глаза начали слипаться. Вера боролась со сном, как могла – вставала, ходила по комнате, щипала себя за руку. Нельзя спать, пока он не вернется.
Наконец она уснула сидя, прильнув к теплой стенке.
Очнулась от холода – или ей показалось, что от холода? – кирпичный бок стал остывать. Взглянула на часы – они показывали половину первого. За окном – та же тьма, тот же ветер. И мертвая тишина.
Вера убавила фитиль, добрела на ватных ногах до своей кровати, опустилась на нее, не раздеваясь. Укрылась одеялом, поджала ноги к груди.
И на границе забытья ей почудился звук. Далекий, едва слышный скрип полозьев. Может быть, ветер. А может – это были сани…
Проваливаясь в сон, она цеплялась сознанием за этот звук. Если он есть, значит, он едет. Значит, будет утро. Будет завтра.
Первый урок
Илья вернулся глубокой ночью, когда снегопад прекратился. Лошадь тяжело дышала, опустив голову почти до самой земли. Двадцать верст по заснеженному проселку вымотали даже ее, крестьянскую, привычную к любым морозам.
В окнах не горел свет – Вера, вероятно, уже легла. В горнице было тепло, на столе горела низко прикрученная лампа. Он сбросил ставший колом тулуп и первым делом прижал к горячим кирпичам руки в рукавицах. Пальцы задубели так, что он не чувствовал кончиков.
Он простоял так с минуту; тело медленно оттаивало, отзываясь ноющим зудом в суставах. И только потом заметил.
На столе рядом с его глиняной кружкой стояла ее белая чашка с синей полоской. В его кружке остывал потемневший травяной чай. Поленья в дровнице лежали аккуратной стопкой – так, чтобы было удобно брать. Он потянул на себя тяжелую заслонку – на поду, укрытый полотенцем, стоял чугунок. Он снял холст и приподнял крышку – изнутри пошел пар от горячей, упревшей гречневой каши. Вера убрала ее в самую глубь перед тем, как лечь.
А в остальном – все осталось как и было прежде. Его брошюры лежали нетронутыми, только к его книгам на подоконнике добавились ее.
Илья стоял посреди горницы и смотрел на все это. Чай, каша, дрова. Она здесь – и она знает, где ее черта.
Он сел на лавку, выпил горьковатый от долгого настаивания взвар. Потом поднялся, поплотнее прижал заслонку и ушел к себе.
За стеной, в своей комнате, спала женщина, которую он не звал, не ждал, но которая все-таки приехала.
*
Утром Вера нашла новую записку, написанную его угловатым почерком:
«Через два дня – в школу. До нее – три версты пешком, тропа накатана санями.
Староста согласен. Класс – в помещении церковной сторожки в Выселках, 15 детей от 7 до 14 лет.
Уроки – с 9 до 14. В субботу – до 12.
В морозы не ходи – все равно дети не придут.
И.»
Она прочла – и вздохнула так, будто легкие впервые за неделю раскрылись полностью. Он написал деловито, по пунктам: когда идти, где школа, сколько детей. Без лишних слов. Но за этими сухими строчками было главное: она не ошиблась.

