
Полная версия:
Семьдесят шестое море Павла и Маши П.
Это почти всегда удавалось.
Если случалось им остаться вдвоем, не сговариваясь, они отодвигали мирское. Тогда Владимир Иванович читал Библию или рассказывал о ней, а Павел расслаблялся и слушал, чувствуя, как в него вселяется покой. Правда последнее время жизнь побежала быстрее, и такие встречи случались все реже. Они стали теперь чем-то, о чем проще помечтать, чем осуществить.
Павлу порой настолько хотелось к миру церкви припасть, насколько с годами он для себя осознавал это все более невозможным. Он гордился тем, что существовал автономно, кроме семьи никого в слово «мы» не включал, и именно так определял себя: все, чем он пользовался в этой жизни, было плодами его, Павловых, конкретных действий. Никакого такого «промысла», кроме элементарного здравого расчета, в его жизни по определению быть не могло. Но в том-то и состояла ценность встреч с отцом жены, что появлялась возможность отбросить в сторону любое здравомыслие, и Павел делал это с тягучим удовольствием, словно медленно качался в надежном гамаке детства.
Он никогда с Владимиром Ивановичем не спорил, даже внутренне не вступал с ним в противоречия, не приводил примеров собственных раздумий, да они, как правило, и не всплывали в эти редкие часы, разве что когда тесть сам спрашивал, что по данному поводу говорит наука. Тогда приходилось из драгоценного успокоения выныривать, и Павел неохотно возвращался к современным терминам и определениям, которые наверно должны бы были приносить более явное ощущение стабильности, чем не подтвержденные ни единым фактом, кроме веры, религиозные догматы.
Однако этого не происходило, и томление не отпускало.
…В прежние годы, когда они с Машей еще не были женаты, работа Павла пусть отчасти, но насыщала. Задачи, над которыми он трудился, а главное, о которых мечтал, будоражили воображение и вселяли честолюбивые мечты. Только вот гармонии, спокойного равновесия, в котором он так нуждался, у него практически не наступало.
– Мне нужен адреналин, я тут закисаю! – посетовал однажды его коллега.
– А мой высший потенциал достигается исключительно в стабильности, – Павел меланхолично пожал плечами и подумал тогда, что самодостаточным людям подстегивание не требуется.
Он погружался в рабочие эксперименты, для чего, к слову, возможности уменьшались на глазах, или срывался к друзьям и пропадал в компаниях с гитарами, девочками и неосуществимыми планами. Он отдыхал дома, обложив себя любимыми книгами, или бродил по улицам, обдумывая что-то. Чем бы ни занимался, он постоянно ощущал ту самую «вилку», мучительное раскачивание между взаимоисключающими «хочу».
Ему приходилось постоянно понуждать себя ко всему, чем бы он ни занимался. И только если рядом оказывался батя, Павел переставал чувствовать вечное свое одиночество и в некотором смысле бесплодность. Вера Владимира Ивановича словно обволакивала и согревала. Но стоило им расстаться, ощущение уюта и безопасности исчезали.
Работа могла бы захватить Павла, но в полной мере этого не случалось. Заниматься тем, чем хотелось бы, не удавалось.
В восьмидесятые годы все чаще создавалось впечатление, что никому ничего не нужно. Казалось, все основополагающее, все, считавшееся незыблемым, пришло в движение и медленно расползается как траченная молью ткань, и скоро Павел вместе с коллегами окажется на руинах своих планов и разработок. Настроение Павла то и дело двоилось, внутренней устойчивости он не обретал. «Я мешаю себе самому», – понял он однажды, и с тех пор посматривал на людей с точки зрения поиска гармоничных личностей, коих, в общем-то, не встречал.
Пожалуй, Маша казалась ему устойчивой, если только никогда не вспоминать тот самый запах болезни, того откровения, которое он когда-то отбросил. К гармоничным личностям Павел мог причислить разве что Владимира Ивановича, и он сам хотел бы стать таким же, если бы… Если бы это не требовало церковной жертвы. Не той, что в Евхаристии, нет, Павел обрывал попытки сформулировать происходящее даже для самого себя. Он ощущал невозможность жертвы человеческой, социальной, добровольных ограничений, во многом не оставляющих церковнослужителю права на ошибку. Все это, а также несомненная строгость жизни, без которой священнику не состояться, делали путь, который избрал Владимир Бережков, для Павла невозможным. Это было главной причиной, по которой он постепенно стал отдаляться от церкви и вскоре, кроме как через тестя, с религиозной жизнью у него связей не осталось. Важность же религии Павел никогда сомнению не подвергал.
Он чтил выбор Владимира Ивановича как один из лучших, достойнейших и, едва очутившись рядом с ним, перенимал его тон. Не стараясь подражать в мыслях, он точно помнил при этом, что тут не его монастырь.
Но в этот день в голове Павла случилась редкостная путаница. Ничего похожего ни прежде, ни потом он за собой не помнил, объясняя позже свое поведение банальным нервным срывом. Он осознал молчание тестя и решил положение исправить, но никаких граней не отследил и во второй раз понесся, не разбирая дороги, думать вслух.
– Батя, – говорил он, – ты меня не слушай, это я так, скорее всего, я просто перенервничал зря. Кома, конечно же, видоизменила Машино сознание, но выводы делать рано. И, безусловно, ни о каких необъяснимых свойствах речь тут идти может, и слушать меня не стоит, я просто сглупил, навоображал невесть что. Тем более что Маша и раньше отличалась от всех…
Павел понесся по маленькой квартирке, и было видно, что внутри самого себя ему так же мучительно мало пространства для выводов сейчас, как для движения по узкому коридору. Он останавливался, глядел в стену, снова пробегал мимо тестя, едва не толкая его, он страдал вслух и не пытался этого скрыть, он не видел ничего вокруг себя. Меняя порядок слов, в сущности, он повторял одни и те же предположения, крутил их так и эдак, словно был не в силах пробиться сквозь сеть, которую они пред ним сплели. Он признавался в страхе и неверии в лучшее, предполагал необратимые перемены, воздевал руки и, замолкал, хватал себя за волосы и, опустив вниз лицо, качал из стороны в сторону головой.
– Самое страшное, что мы не знаем, чего нам теперь ждать. Но я ко всему готов, я ко всему готов! – Павел перебивал себя. – Только бы эти ее пророчества не стали чем-то обычным, потому что даже сейчас у науки данных не достаточно, мы не сумеем их объяснить! От этого можно спятить, если у тебя жена-пророчица, понимаешь, батя, да и где это видано вообще? Все эти экстрасенсорные химеры, никогда бы не подумал, что это меня коснется! И вот пусть только не это! Только не это, потому что тогда я как пить дать рехнусь! А остальное я смогу, я справлюсь, вот увидишь, справлюсь!
Он говорил не о Маше, он говорил о себе. Позже, вспоминая эти выкрики, Павел приходил в неописуемый ужас, такого стыда по самому себе он прежде не испытывал никогда. А в этот день он носился по крошечной квартирке, задевал боками за углы, а Владимир Иванович так и стоял в торце коридора, опираясь на ручку закрытой двери в спальню, бывшую комнату Нины Дмитриевны.
– Ты что-нибудь знаешь о голографическом принципе работы мозга, батя? – Мысль Павла делала новый виток. – Посмотри, чем отличается голограмма от фотографии! Тем, что если обычное фото можно порвать на две части, то в каждой останется только половина изображения. А в двух половинах голограммы у нас с тобой будет по целому изображению в каждой! И если дальше измельчать половинки до определенного предела, это явление сохранится: в каждом кусочке будет целое! Так вот считается, что именно по этому принципу работает мозг! И да, нам известно, что здоровые клетки по возможности замещают поврежденные ударом, просто на это нужно время. Но ведь и один крошечный сосудик, – тут Павел, сведя вместе большой и указательный пальцы, потряс ими перед собой, – способен произвести необратимые изменения в работе мозга, тогда человек, даже если выживет, уже никогда не станет прежним!
Владимир Иванович медленно опустился на стул и, положив руку себе на грудь, замер.
Павел в который раз развернулся и остановился резко, словно ударился об стену.
– Как же это все чудовищно, батя. Все, что я говорю, все эти вещи нам не в силах помочь. Но я подумал, я знаешь сейчас что подумал? Я же все последние ночи если и спал, то на одной ноге, так может, этого ничего и не было? Может, я заснул, Маша заговорила, и я с испугу принял за явь собственный сон? Батя, а? Ну, скажи! Мог я заснуть, а потом погнать весь этот бред? Иначе это же чертовщина какая-то…
В голосе Павла прозвучало отчаяние, он все еще взглядом блуждал, но Владимир Иванович словно очнулся.
– Ты уснул? – механически повторил он.
– Факт, заснул сам и забредил во сне! – не веря себе самому, понизил голос Павел.
– Возможно и правда уснул… – Владимир Иванович прикрыл глаза, будто показывая, что такое и правда могло случиться. Потом вздохнул тяжело и добавил: – Только если это твое сознанье такую шутку с тобой сыграло, значит, про машину напророчил ты сам?
Внезапно лицо тестя расплылось у Павла перед глазами. Медленно, не веря самому себе, он осознал, что впервые в жизни, обращаясь к своему дорогому бате, заступил за территорию веры, спокойствия и Божьего промысла, и что так он в присутствии тестя, да и вообще ни при ком не распускался никогда.
– Мое сознание. – Механически повторил он.
Совершенно поверженный, опустошенный как своим состоянием, так и пониманием, что способен попрать свою же святыню, а значит, он сам о себе ничего не знает, поникший Павел попятился.
Он уже стоял в дверях, когда Владимир Иванович поднялся со стула, сделал несколько шагов по коридору и… отплатил ему тем же, то есть произнес нечто на первый взгляд совершенно несусветное:
– Алтарник у меня молодой… Григорий. Ушел. Такой серьезный парень, мне казалось, уж он-то у нас навсегда. И знаешь, что он мне сказал? Как обосновал? – вздохнул тяжело и произнес, словно сам не верил: – «Мне больше нравится смотреть в алтарь, чем из алтаря»… – И без того грузный, рыхлый, Владимир Иванович непривычно подтянул плечи к ушам и стал похож на больного медведя, поднявшегося на задние лапы. – Ты понимаешь, ведь за этими словами мировоззренье… И не просто… Как у тебя… – Казалось, каждое слово он произносит с усилием. – Я даже не сразу понял, а потом как будто услышал. Ты… Ты иди, сынок. Иди. Как-нибудь поможет нам Бог… – И опустил голову.
Никогда прежде Павел не видел Владимира Ивановича таким бедственным, именно в этот миг он окончательно очнулся и вскинулся даже, потому что не понял, что означает «как у тебя».
«А как у меня?» – подумал коротко: ко всему тому, что наворотил сам, он теперь еще будет мучиться, пытаясь догадаться, что имел в виду батя, почему сказал именно так.
Про алтарника он тоже не сразу понял, скорее почувствовал, что в этих словах таится опасность, и из-за нее может измениться не только жизнь тестя, но и всех остальных.
Совершенно обессиленный, Павел пробормотал: «Пошел, батя» и неуклюже выдвинулся за дверь. На улице не сразу сообразил, где оставил машину, минут пять топтался, озирая родной двор так, словно он тут раньше не был, и впервые в жизни чувствуя боль в груди, которую немедленно принял за сердечную. И только подъезжая к дому, отбрасывая досадные мысли о несовершенстве собственной персоны, которую привык уважать, он тоже словно «услышал» слова, сказанные отставным алтарником. Услышал и, ему показалось, что понял, а, поняв, будто схлопнулся. Стало нечем дышать.
Жить с этим открытием показалось невозможным.
…Маша за спиной не умолкала, но ее слова едва проникали в сознание. Никак не удавалось прервать череду воспоминаний, которые сыпались беспорядочно, как монеты за подкладку сквозь дырявый карман.
Деревья за окном выглядели отвратительно. Крайние ветви пытались оторваться, отстающие их когтили. На минуту Павлу показалось, что картина за окном лежит в другой плоскости, и это не деревья, а растревоженное змеиное гнездо. Даже не гнездо, а целое городище из фильма ужасов.
Как всегда, когда недовольство окружающим приближалось к его личному пределу, Павел попытался взять себя в руки, оторвал взгляд от гнетущего пейзажа и обернулся.
Маша сосредоточенно рассматривала селедочные куски, выискивая последние мелкие кости.
Владимир Иванович однажды сказал интересную вещь, Павел по разным поводам вспоминал его слова: «Вы думаете, что если вы „тут“ терпите, то „там“ вас ждет рай? Вы ошибаетесь! Рай „там“ может быть, если здесь – любовь! А если вы здесь терпите, то и „там“ будете терпеть! Терпеть в вечности!»
– Нас четверо, так пока еще будет четверо. Заграничную нашу матушку не отговаривай, она уже все спланировала и со всеми поговорила. Все-таки я вся перемазалась, анчутка я неказистая. Достань мне пищевую пленку, селедку обернуть. Надо все убрать, а то Гоня слюнки глотает.
Гоней, Гонечкой и еще бог знает чем Маша называла пса. Конечно, именно о нем стоило сейчас беспокоиться, – взвинтился Павел, долгожданного личного предела достиг и наконец обуздался.
Подобное, конечно, происходило раньше, случалось постоянно, и, похоже, было обречено повторяться вновь и вновь до скончания времен. Но главное то, что следовало это любить. Не терпеть, за терпение полнаграды, а именно любить.
Владимир Иванович раньше объяснял, что, хоть и говорят: «Бог терпел…», все же это состояние не совсем христианское, да и выражение вовсе не евангельское. Мол, если терпишь, значит, себя превозмогаешь. Из чувства долга, из осторожности, из милосердия, из расчета, из здравого смысла, будь он неладен… Из чего угодно, но не из любви.
Потому что только любовь органична истине, и если действительно любишь, терпение не пригождается.
Он подошел к жене, погладил ее по голове, убрал за ухо русую кудряшку и почувствовал, как ему полегчало. Маша подняла глаза, взглянула, и настроение Павла едва не покатилось обратно. Жена смотрела как ребенок, глаза светились доверием и нежностью.
– Как ты считаешь, Пашенька, ведь селедку собакам нельзя? «Пашенька»! Он чуть не съязвил: «Спроси у самого, ты же во
всем с ним советуешься», но сдержался.
– Мне пора на работу. Хочешь, поедем завтра в парк? Погуляем? С утра. Поищем персонажей? – Павел все еще смотрел ей в лицо, а она щурилась, словно силясь что-то вспомнить.
«Персонажами» прежде они называли прохожих, на которых невзначай останавливали свои взгляды, и тут же взахлеб начинали сочинять разные истории. Иногда Маша вспоминала об этой игре. Случалось, даже принимала участие в придумывании сюжетов, только они теперь были совсем нежизнеспособными, нелепыми, сродни зимним сарафанам, которые не пригодятся никогда.
– Погулять? – наконец ответила Маша. Ее непослушная память играла по своим мозаичным правилам, как ребенок, скрывая очевидное и выставляя напоказ несуществующее. – А разве ты не собирался работать дома? Ты же говорил, у тебя срочная работа?
Павел давно не брал подработок, но огорчать жену не стал.
– Не такая уж срочная. Ну, как тебе моя идея? – И на всякий случай добавил: – Про парк.
Она заулыбалась: «Гонечка, нас завтра берут в парк!» Павел поцеловал ее в висок, отстранил и прошел по короткому коридору к комнате матери. Из кухни едва слышно зазвучало: «Я тво-ю моги-лку и-скал…». Маша запела так, будто колокольчик понизил голос до шепота.
– Ма, – постучал Павел в дверь. – Доброе утро. Ты встанешь? Мне пора на работу, Маша на кухне одна.
Необходимости будить мать, в общем-то, не было. Маша, оставленная в одиночестве, опасений не вызывала. Она тщательно следила за электроприборами, выключала воду и неадекватных поступков не совершала. Она даже не стала бы в одиночку двигать мебель, такая мысль могла посетить ее только от образа праздного мужа, который, невзирая на свои сопутствующие страдания, немедленно бросался ее указания выполнять. Гастрономические идеи озаряли Машу также исключительно от вида домочадцев, даже если, как случилось сегодня, это была спящая свекровь. Если же родственники удалялись из поля зрения, Маша чаще всего вязала бесконечные шарфики или валяла коврики из разноцветной овечьей шерсти, которые потом дарила гостям или раскладывала по стульям и диванам, если только вспоминала о них.
И все-таки пару раз за последний год она огорчилась до слез, заметив, что рядом никого нет. В своей печали Маша смотрелась такой трогательно-беспомощной, что домашние, не сговариваясь, решили без особой нужды одну ее не оставлять.
– Ма. Ты меня слышишь?
Из-за двери раздались медленные звуки, вздохи и поскрипывания. Павел никогда не понимал, что именно скрипело, когда по утрам его мать поднималась с постели. Диван, на котором она спала, крепкий, он звуков не издавал. Да и сама Нина Дмитриевна на взгляд сына была сделана добротно, в свои шестьдесят пять лет чаще выглядела бодро и, как правило, на здоровье не жаловалась.
Но все-таки каждое утро в ее комнате что-то постанывало, а Павел невесело гадал, что бы это могло быть.
– Встаю.
Он надел плащ и дожидался в дверях, когда мать вышла из своей комнаты, застегивая нижние пуговицы жесткой голубой в белую клетку рубахи, выпущенной поверх коротких домашних штанов. Жилистая, немного сутулая, с крупной грудью и аккуратными бедрами, волосы она красила в природный свой каштан и недавно сменила привычное «каре» на короткую стрижку. Смуглой нестареющей кожей, широко поставленными карими глазами, округлой спиной да вот еще застывшим, почти неизменным выражением лица Павел был похож на мать.
Он посмотрел на нее, как на самого себя в будущем.
– Хорошо выглядишь, ма.
– Спасибо, – она едва улыбнулась и кивнула, будто поставила «пять» ученику. – Как она?
– Ворчала немного, но без нервов. Слышишь – «Сулико». Почистила селедку. Говорила о тебе, но я не понял. Ты вроде никуда ехать не собираешься?
– Ехать? – Нина Дмитриевна слегка смешалась. – Да нет… Хотя… Я как раз хотела посоветоваться. Моя подруга летит с внуками в Египет. Ей, как и мне, в жару на юг нельзя. Что бы ты сказал, если бы я тоже? Нет, ты пойми, подышать воздухом на пару недель. И ты же сам говорил, что мне давно пора выезжать за границу. Владимир Иванович как раз в отпуске, он мог бы пожить у нас!
Последняя фраза прозвучала увереннее предыдущих, мать знала, что своим предложением сына не огорчит.
– Давно пора, это да. Но… Ты договаривалась при Маше?
– Нет, конечно, она спала… Подожди, – Нина Дмитриевна вопросительно качнула головой и придержала сына за локоть. – Она об этом говорила?
– Да, – Павел подвигал подбородком, будто что-то жуя. – Сначала сидела перед ним, потом сообщила о нежелательных последствиях. Но, кажется, ты уже пообещала.
– Не то, чтобы… Хотя да, – Нина Дмитриевна вздохнула. – А какие последствия? Что еще говорила интересного?
– Что устанешь и что тебя отговаривать бессмысленно. Деньги тебе нужны? Скажи, сколько. Мне пора, ма. Позвоню, – Павел наклонился, поцеловал мать и вышел на лестницу.
Он снова занервничал, как это случалось последнее время, если Машины пророчества подтверждались. И хотя были у Павла наготове всевозможные объяснения состояний жены и ее особенностей, но все это вместе лишало его желанной стабильности и возвращало, тыкало носом в те сферы, о которых он, как человек здравомыслящий, ничего не хотел знать, хоть и перечитал за последнее время множество тематической литературы. Солидную библиотеку всевозможных трудов по психологии и даже нейропсихиатрии Павел насобирал так же быстро, как и прочел, уговаривая себя, что все это ни больше ни меньше чем просто хобби.
Он шагнул в лифт и едва не наступил в зловонную лужу, чертыхнулся, устоял на одной ноге, развернулся и пошел вниз по лестнице с третьего этажа, проклиная совдепию и ее неистребимых потомков. Лучше в самом деле совсем не иметь детей, чем однажды понять, что у тебя выросло такое, пока ты ему же зарабатывал на хлеб с плеером! – взбешенный, он спустился на первый этаж и уже собрался покинуть подъезд, но тут открылась дверь квартиры и на площадку первого этажа выкатила коляску миловидная женщина, которой раньше он здесь не встречал. Лестница к двери на улицу высокая, полозьями для колясок не оборудована. Павел подхватил коляску, не взглянув внутрь, спустил ее вниз, вывез из подъезда и передал молодой мамаше.
От наступившего дня он ничего позитивного не ожидал.
Глава вторая.
О профессиях Павла и о том, как он относился к самому себе
С трудом пробираясь между плотно поставленных машин при выезде из дворов, Павел поуспокоился. Он ехал на работу и минорно размышлял. Чем больше проходило времени, тем очевиднее становилось, насколько болезнь жены выбила его из колеи. Полтора года, а ему все не удавалось прийти в себя, найти хоть какую-то внутреннюю опору, раз внешние отказывались служить.
Не оценивать себя, так жить он не умел, ему просто необходимо было понимать причины своих поступков, подоплеку каждого выбора, каждого внутреннего порыва. На новой планете, куда перенеслась его семья после Машиной комы, ему прижиться не удавалось. Все то, что он строил в себе от молодых ногтей, те самые необходимые ему объяснения себя, которые он сформулировал когда-то и расставил подобно верстовым столбам, теперь не показывали направления дорог. В жизнь его вселился безнадежный автоматизм, Павел больше не понимал, кто он такой, разрываясь между болью, называемой «Маша», жалостью к себе, необходимостью выжить и тоской по тому времени, которого не вернуть.
Ему необходимо было что-то найти внутри себя, узаконить эту невыносимую качку, рядом с которой все его прошлые «вилки» казались детскими качелями в безопасных родительских руках.
– Мам, как ты считаешь? – разговорился он как-то давно, еще готовясь к диплому. – Я аккуратен, надежен, вынослив, терпелив, неконфликтен. Разве этого мало? – Павел имел в виду возможности удачной карьеры, но в ответ получил больше ожидаемого.
– Это много, Паша, у тебя вообще замечательный характер и большие способности! Ты непременно будешь успешен в работе и личной жизни! – Нина Дмитриевна посмотрела горделиво, ответила возвышенно, и Павел с пониманием ей кивнул.
Еще тогда он раскладывал по полочкам все конструктивное, что находил в своей натуре, и оставался вполне доволен тем, что у природы получилось. В свое время ему хотелось кое-что в характере улучшить, и он испробовал на себе некоторые нашумевшие психологические техники, со всей скрупулезностью к этому вопросу подошел. Ничего из затеи не вышло, однако Павел обеспокоился не настолько, чтобы впасть в депрессию от невыполнимости задачи. Люди не меняются, в этом его с тех пор переубедить стало невозможно. Он считал теперь, что со временем умные научаются скрывать те свои черты, с которыми в социуме неудобно выживать. Они контролируют себя, как это делают и прочие самокритичные люди. А дураки, ну что ж. Дураки народ счастливый. Их в себе ничто не беспокоит.
В ту пору Павлу нравилось думать, что, доведись ему познакомиться со своим прототипом, он моментально определил бы его специальность.
– Только профессиональный психолог может так помпезно рассуждать о человеческих проблемах, так отлично понимать собственные, и быть настолько неспособным себе помочь, – сообщил он однажды зеркалу и подавил желание оглянутся по сторонам.
Он взвинчивался, сталкиваясь лоб в лоб с очередной жизненной задачей, которая казалась неразрешимой, и, несмотря на негативный опыт работы с самим собой, вновь испытывал желание «сдаться» практикующему коллеге. Однажды даже позвонил знакомому под предлогом, что психоаналитика ищет кто-то из друзей.
– Все эти новомодные практики, трансформации личности дают, конечно, некоторое утешение, снимают стресс. Все же я полагаю, надеяться на глобальные перемены личности смешно. Хотя почему не помочь человеку, если он в это верит? – так, получив адрес, которым никогда не воспользовался, Павел разговор со знакомым завершил.
Он убеждал себя, что человек не меняется, и однажды записал в своей тетради текст, который показался ему вполне литературным.
«В любых обстоятельствах, – писал Павел и чувствовал себя мудрецом, – каждый словно отрабатывает свою индивидуальную программу, меняя только способы самовыражения, да и то на короткое время. Стоит всего-то ослабить вожжи, и все приходит на круги своя. Орущий прежде, перемолчит несколько занятий с психологом, и заорет снова. Разрыдается привыкший к рыданиям. Заболеет полюбивший болеть. И никогда не перестанет терпеть вечный терпеливец, сколько ты его не уговаривай распустить пояс и взреветь в пространство. Или вот, еще вместо терпения возлюбить. Сколько не пересаживай его искусственно туда, где вроде бы и терпеть-то нечего».
После этого Павлу захотелось в красках расписать свою вечную «вилку», взаимоисключающие желания, возникающие в нем одновременно.
Сейчас как раз стало модно говорить о когнитивном диссонансе, эти слова повторяли все кому ни лень, он же сознательно уходил от профессиональной терминологии, штампы и формулы его раздражали. По мнению Павла, они обозначали окончание поиска там, где, вместо завершения, должны были открываться новые глубины человеческих свойств.



