
Полная версия:
День девятый
Скоро придет Эдик. Он войдет, раскинет руки и замрет на пороге. «Душенька моя! Свет мой, – скажет, – здорова ли ты? Все ли благополучно кончилось? Взгляни же, что я тебе принес! Довольна ли ты? Угодил ли?» И у меня перестанет болеть все внутри, эта чертова душа, и это чертово тело, все отпустит. И я скажу ему: «Угодили, как не угодить, свет мой Эдуард Ильич! Я уж тут изгрустилась вся. Вечереет, а вас все нет!» И больше не вспомню о том дне. И о тебе не вспомню. А главное – кончится этот проклятый день. Еще глоток. – День сегодняшний.
Ты распахнула окно и поднялась на подоконник. Постояла, закрыв глаза, раскачиваясь легонько. Наверное, ты в это время очень тихо пела себе колыбельную «А-а-а! А-а-а!» в такт движениям. Ты хотела представить себе все, что чувствовал твой любимый. До последней подробности. Ты красовалась, я знаю. Тебе было наплевать, где жизнь, а где твои сказки. Ты чувствовала себя героиней, это был твой день! А потом ты шагнула в воздух.
Я слышу, слышу, я до сих пор слышу страшный рев, когда ему сказали. Люди так не кричат. Так может крикнуть огромный зверь, чей вопль всего на миг опередил пулю, пробившую ему глотку. Он ослеп, сошел с ума, он тоже разбился, его череп тоже треснул. А потом он запил. Но сначала были похороны, только меня тогда не было. Меня не было.
Эдик, где тебя, к лешему, носит? Так смешно смотреть за тем, как крутится и проплывает мимо потолок. Это проплывает мимо жизнь. Но вот только не надо, что лишь моя. «Нет-с, милостивые государи, – сказал бы сейчас Эдик, – вы решительно заблуждаетесь! Это касается всех, слышите?»
Вероника, почти незаметная под старым пледом, лежала навзничь, чуть-чуть приоткрыв глаза. Тончайшая щелочка между веками и водка, согревающая тело, меняли реальность почти до неузнаваемости и обезболивали ее. Привычное прокручивание старых событий доставляло болезненное удовольствие – сродни тому, которое она испытывала в детстве от расковыривания болячек или выдирания молочных зубов. Сейчас можно было думать о своей жизни, как хотелось и как удобней. А удобней каждый раз немного иначе, поэтому теперь она уже не знала точно, как многое происходило на самом деле.
Она поднялась, и стало тяжело дышать. Некоторое время посидела, ероша одной рукой жесткие черные волосы, которые от лежания измялись и теперь торчали в разные стороны. Наконец, покачиваясь, пошла на кухню, наклонилась над краном, чтобы попить, но голова кружилась, и Вероника распрямилась. Несколько минут она стояла, опершись двумя руками на чугунную раковину, потом оторвалась и, шаркая ногами, пошла к ободранному буфету. Там был относительный порядок: Вероника здесь недавно убиралась. Она достала чашку – желтую, ребристую, вернулась и налила холодной воды. Пила с трудом, горло сжимало, казалось, оно заканчивается где-то под грудью, а верхнюю часть тела сковал сплошной спазм. Вероника все-таки наклонилась под кран и застонала. Вода потекла ей на голову и за шиворот.
Как же мне плохо, Господи! Почему это все? Ну почему опять все так? Мама, ну как мне это остановить? Я не хочу как ты, не хочу! Я не хочу умирать, я хочу жить, любить, растить детей. Ну ответь мне, ну пожалуйста, ты же не всегда была такой!..
Вероника вытерла лицо руками, набросила на мокрую голову посудное полотенце, попила из чашки и надела ее ручкой на палец. С трудом она дошла до табурета, села на край, опустила голову, изогнув длинную шею, и застыла вопросительным знаком, свесив чашку с колен.
Старший брат Вероники Коленька погиб, то ли выпав, то ли выбросившись из окна. Ходили слухи, что кто-то помог ему это сделать и что существовали на этот счет особые причины. Но дальше слухов дело не продвинулось, люди поговорили-поговорили, да и перестали. Тем более что история Коленьки практически сразу померкла перед гибелью Миры, матери Николая и Вероники.
В иные дни Веронике нравилось думать, что их семью преследовал злой рок, и что ее мать не принимала решения умереть. Тогда точно так же, шаг за шагом, она представляла себе, как мама просто ушла туда, где ее любимый сын прожил свои последние минуты. В эти дни в воображении Вероники мать не вставала на окно, а всего-то садилась на подоконник. Потом она немного свешивалась вниз, пытаясь понять, как все это могло произойти на самом деле. Наверняка что-то испугало Миру, ведь она была личностью цельной и на самоубийство неспособной – так думала Вероника, когда «иные» дни наступали. Тогда Мира выпадала из того же окна по роковой случайности, из-за отвратительной гримасы судьбы, а вовсе не оттого, что, кроме своего сына, никого никогда не любила.
Иначе как же тогда миф о неземной любви Миры и Мирона, родителей Вероники, носителей одного имени и, как они любили говорить, одной судьбы? «Вместе мокли – вместе сохли». Любимое дело отца – подыскать поговорку к любому случаю жизни. Впрочем, это, как и все остальное, зависело у него от настроения. Он и писать мог по-разному, и говорить, и лепить так, что сказать было невозможно: «Один автор у этих изделий». Вероника не сомневалась, что отец был личностью сложной – талантливой, крупной, противоречивой.
Она подумала, что лучше все же переместиться в комнату. Стало немного легче, головокружение отступило. Прошла по коридору и мельком взглянула на себя в треснутое зеркало шкафа. Обычно, смотрясь в зеркало, она принимала особое выражение лица, слегка опуская подбородок и вытягивая вперед губы. От этого движения щеки ее разглаживались, уши отодвигались к затылку и натягивали кожу. Сейчас останавливаться и рассматривать себя сил не было. Она увидела только торчащие из-под полотенца клочкастые черные волосы и черные же глаза, блестящие неестественно на бледном лице. Снова легла на диван, вытянулась, зажмурилась.
Кошка спрыгнула со шкафа и заурчала. Ее песня заволокла гулкую комнату, и Вероника улыбнулась, не открывая глаз. Подумала вдруг, что, может быть, еще что-то можно поправить. Потому что в жизни случаются очень странные и необъяснимые вещи.
Вот, например, ее отец Мирон. Сирота, без роду, без племени. Детский дом, армия, война, тяжелое ранение, поначалу не верил ни в Бога, ни в черта. А в Елоховском соборе служил дьяконом его дружок альбинос Федька. Они вдвоем из всего их выпуска после войны в живых и остались. Бесцветный Федька был праведником, жил при храме. А Мирон по молодости брился наголо из-за крутых золотисто-каштановых кудрей, которые он считал для мужика неприличными; он был свободным художником, или, как сам себя любил называть, ваятелем. Вероника помнила рассказы отца о встречах с Федькой в соборе, если, как он говорил, душа просила тайной беседы. Федька рассказывал, Мирон слушал, не спорил, не провоцировал, уважал. Через два года после войны даже крестился, вроде Федоровой просьбе уступил. С другой стороны, не такой у него был характер, чтобы у кого-то пойти на поводу. Значит, все-таки поверил в Бога, хоть и не любил говорить об этом? Или сделал это так, на всякий случай? Тоже не походило это на крутолобого Мирона, не был он слабого десятка и за свои дела всегда готов был ответить. Все это вполне тянуло на чудеса, так думала Вероника, в его-то время! Во всяком случае, необычно это уж точно было.
А мать? Тут все точнехонько наоборот. Из верующей семьи, вся из себя воцерковленная, куда там простым смертным. Правда, в войну, по рассказам отца, Мира в храм ходить перестала, молиться тоже, но после победы покаялась, вернулась, как блудный сын, припала к лону.
Как раз при выходе из церкви, спустившись по ступенькам и развернувшись для крестного знамения, на Пасху в апреле 1949 года Мира и познакомилась со своим будущим мужем Мироном, который, как он потом говорил, пришел в собор всего-то посмотреть, как Федор служит Пасхальную.
Все, что Вероника знала о Боге и о традициях, она знала именно от матери, которая в безбожное советское время ходила в церковь часто, молилась, соблюдала все посты и даже дома носила платок, чтобы не нарушать апостольскую заповедь и обращаться к силам небесным в любой миг, когда душа попросит. Так как же она могла так поступить?
Вероника застыла на диване и снова долго сидела, глядя перед собой. Эдик задерживался, водка кончилась, а то, что она никак не могла переключить себя на другие темы, не обещало ничего хорошего.
Да и откуда оно возьмется, это хорошее, если его никогда не было? Всего-то несколько ярких пятен. Три ярко-черных. Нет, четыре ярко-черных, конечно, четыре. Тот разговор матери с отцом, раз. Смерть брата и смерть матери – это два и три. И четыре – вечер, когда она увидела, как он на нее смотрит. Тогда она впервые подумала, что, может быть, это все правда и он ей не отец.
К`оту – не отец. К`оту! Бред. В тот вечер все закончилось хорошо. Правда, что-то в душе Вероники сопротивлялось хорошему, подступало неприятное чувство, но в конце концов вместо дрянных мыслишек появилось сострадание и выросло в гордость за отца, которого она так любила. Все-таки вовсе этот день черным пятном назвать нельзя.
А светлых пятен сколько в ее жизни? И были ли они вообще? Дети рождались, это да. Но с их рождением умирали надежды, потому что уходила свобода. И вообще, дети – не высоко и не низко, это нормально. Если есть женщина, то рано или поздно появляется мужчина, а значит, могут появиться и дети. Радости, конечно, были, и печали, жизнь есть жизнь.
От этой своей философии и от последней мысли, показавшейся Веронике необыкновенно глубокой, она неожиданно себя пожалела, заплакала и сразу же разошлась до рыданий. Плакала беззвучно, вздрагивая мгновенно отекшей глоткой и давясь. Она отвыкла плакать, разучилась, и вместо голоса горло издавало сип. Вероника была пьяна, и этот тяжелый плач ее немного отрезвил. Она вскочила, спохватилась, запахнула халат на тонком, совсем девичьем теле, перевязалась пояском – ровная, сухощавая, вытянутая затылком и носом кверху – и начала перекладывать с места на место вещи.
Шептала, приговаривала, что сейчас придет Эдик, и она скажет ему: так больше продолжаться не может, она годится ему в матери и лучше будет, если он уйдет и оставит ее в покое, тогда она сможет устроиться на работу и вернуть своих детей. Это самое главное – вернуть детей, и она их вернет, что бы кто ни говорил.
Повторяя эти слова, Вероника действительно немного очухалась, и в движениях ее стала просматриваться система. Ей показалось – она уже совсем в порядке, когда дверь открылась, и на пороге возник Эдик, ее двадцатипятилетний любовник, худой и жилистый, слегка сутуловатый, с непропорционально крупными кистями рук. Он всегда говорил с ней особенно, как когда-то с матерью отец. Может быть, именно поэтому Вероника однажды и не нашла в себе сил оттолкнуть Эдика, и он пристал, прилип, приварился, присох, отчего вся ее жизнь закружилась и поплыла мимо, как плыла потерявшая очертания лепнина потолка.
– Душа моя, дома ли ты? – воззвал Эдик с порога и аккуратно повесил на вешалку пожелтевшую джинсовую куртку, расправив на ней плечи. – Одни ли мы с тобой, наконец?
Вероника закусила губу и собралась с силами.
– Что случилось с моей красавицей? – продолжил Эдик, войдя в комнату. – И не вижу я ни радости в глазах твоих, ни угощения на столе. Ну-с, объяснитесь, Вероника Мироновна, моя прекрасная донна. Чему я обязан такой холодной встрече?
– Эдик. Мне надо поговорить с тобой. Так дальше продолжаться не может. Нам надо расстаться, – произнесла Вероника безжизненным речитативом. Потом встала, набрала побольше воздуха и поставила точку: – Я прошу тебя. Собирайся и уходи.
Все дальнейшее заняло совсем немного времени. Вероника не впервые делала попытку расстаться со своим молодым любовником, и каждый раз все происходило точно так же. Сначала шел нарастающий звук реплик, ее нервный и испуганный тон, отступление, затем его вкрадчивый и насмешливый голос, напор и – удар. Сильный удар по лицу, скорее, по уху, который отбросил Веронику к стене, и она на несколько мгновений потеряла сознание.
– Душенька моя, да ты опять помешалась, – укоризненно прошептал Эдик и поднял на руки покорную Веронику. – Ну разве так можно, моя несравненная? Мы с тобой никогда не расстанемся. Сейчас я положу тебя… Вот… И сам накрою на стол, у нас впереди праздник. А ты пока поспи. Я сделаю все, чтобы ты была счастлива, награда моя, моя королева! Не бойся, я не оставлю, я не оставлю тебя…
Он достал из пакета водку, налил. Осторожно, чтобы не задеть краснеющую Вероникину щеку, подложил руку ей под голову и поднес полный стакан:
– Выпей, душа моя, выпей. Как жестока жизнь, а ты так хрупка! Давай с тобой оставим все и обретем крылья, и пусть унесут они нас от скорбных превратностей судьбы туда, где мы будем счастливы…
Как ужасно звенело в голове, и как похоже он говорил… Мама, папа и она, Вероника, совсем маленькая – в тех временах, которых не помнит. Но сейчас это больше не было больно, пылали ухо и щека, горела шея от его руки – вот она, реальность, и она была сильнее. Если он захочет и ударит еще раз, Вероника совсем перестанет чувствовать душу и сможет хотя бы немного отдохнуть.
Она закрыла глаза, выпила водку практически залпом и, медленно кружась, стала проваливаться в никуда, остатками сознания отмечая, что на сегодняшний день все самое страшное позади.

Ты слышал, Путник, что мысль материальна. Но был ли согласен?
Быть может, ты присутствовал при спорах на эту тему и ловил насмешливые взгляды, если сам подобное утверждал.
Не ты ли отметал возможность творить материю мыслью, скептически посматривая на тех, кого считал романтиками и слабыми людьми? Не ты ли утверждал, что сильный духом человек не станет искать утешения в самообмане и говорить, что после смерти жизнь продолжается?
В книгах человечества заключены объяснения любым явлениям, даже тем, что укрыты старательно. Множество ответов на самые невероятные вопросы хранят в себе творения великих.
Праздник постижения для исследователя долог. Богат и насыщен опыт того, кто рискнет примкнуть к этому торжеству, прежде чем настанет день, когда искатель не найдет в себе следующего вопроса.
Для того же, кто в начале пути, пещера приоткрывает вечную историю Пигмалиона, ибо за образом этого художника скрывается образ Бога.
Мал был Пигмалион, и малое творение стало его судьбой.
Человек наделен способностью созидать реальность своего завтрашнего дня, давая направление мысли в дне сегодняшнем. Именно в этой особенности живущего и заключена тайна творения «по образу и подобию». Добры его помыслы или злы, он будет простраивать свое завтра столько, сколько понадобится именно ему для его школы.
Если бы ты не был измучен своим восхождением, Путник, и не спал бы так крепко, то непременно послал бы сейчас пещере импульс протеста.
Искалеченные судьбы просчитаны?
Сиротство обдумано?
Жестокие смерти людей ими же сотворены?
Но знаешь ли ты, школу скольких дорог нужно пройти, чтобы не ошибаться в счете?
Вспомни, как лепят из пластилина дети, сминая в единый ком брусочки разных цветов. И не возмущайся тому, что творения бывают разными.
Среди тех, кто сражался со стихией, именно твои мысли о безопасном приюте оказались самыми яркими. Именно ты, сам того не замечая, мечтал спастись страстно, не сомневаясь, что дойдешь до цели, тогда как другие просто перемещались, думая об усталости, о своем страхе, о том, что тропинки петляют и вряд ли удастся выжить. Кто-то сожалел об оставленном, кто-то старался превозмочь боль, кто-то отрешился от дороги, потому что так было легче, или продолжал в мыслях спор, который когда-то не успел завершить.
Ты один видел цель и движением мысли своей ее созидал. Каждый нашел то, что искал, сотворив в помыслах свое сокровенное. Вот и обещание «по вере воздастся» протягивает людям ключ от той же двери. Потому что, изо дня в день размышляя о том, во что верит, человек наделяет собственную мысль все большей плотностью, чтобы соединиться с ее воплощением впоследствии.
Оттого и посмертные встречи у людей разные.
Путник, тебе знакомы люди, гадающие и спорящие о том, жил ли на самом деле когда-либо тот или иной Учитель человечества?
Но чем больше последователей имеет Учитель, чем сильнее и истовее людская вера, тем крепче и реальнее тот, в кого люди уверовали однажды.
Не только верующие и чтящие законы своей религии укрепляют мыслями того, кто для них божество. Отвергающие факт его существования помогают им.
Ибо чем мощнее воин мысли, чем больший заряд ярости он несет, тем крепче стоит отторгнутый. Чем реальнее, вещественнее образ, тем ярче будет грядущая встреча.
Воистину «возлюбите врагов», ибо своей ненавистью вы помножаете их силы.
Начиная с этой осени
Начиная с этой осени, в жизнь вошла удивительная тишина. Соня прислушивалась к себе, ночами спала крепко, но ей казалось, что где-то поблизости обитают вещие сны, и скоро она с ними встретится. Днями подолгу гуляла с собакой, рассматривала людей, прислушивалась к случайным разговорам и чувствовала себя странно. Казалось, она пришла в человеческую жизнь откуда-то, где носила другое имя. Она ничего не знала про этот мир. Ничего не знала про людей. А те неоформленные знания, которые она все же хранила, держались запертыми, и неведомо где затерялся ключ. Соня смотрела из зрительного зала на саму себя и пыталась понять, для чего родилась на свет.
Сначала она думала, что Соня не хуже и не лучше других. Потом что Соня хуже. Потом что Соня – это Соня.
Она и раньше любила книги. Но теперь, когда они появились повсюду, покупала постоянно, читала с упоением, и старая бабушка тревожилась уже не из-за шумных и поздних сборищ, а из-за поселившейся в доме тишины. Тина думала, внучка заболела, и по утрам чуть слышно скреблась в дверь:
– Покушай кашку, Сонечка…
Соня ела. Теперь уже осталось очень мало из того, что могло порадовать Тину. Разве хороший аппетит любимого ребенка.
Последняя работа оставила достаточно денег, чтобы не спешить искать новую. Соня учила английский язык и бродила по разным заведениям, которые занимались нетрадиционным лечением.
В это время появилось огромное количество рекламных объявлений об услугах магов, потомственных целителей и открывателей третьего глаза. Это любопытно, Соня приходила на всевозможные встречи и слушала лекции. Из обилия информации выбирала важное по крохам и искала дальше, будто в поисках должен был отыскаться кто-то способный заглянуть за горизонт, кто-то созвучный сердцу.
Парочка магов показались интересными. В них чувствовалась энергия, глаза горели, и впору было подумать, что они сумели приподняться над рутиной. Возможно, Соня и походила бы на лекции к кому-нибудь из них, но магов, к несчастью, она заинтересовала как женщина. Это в ее планы не входило.
Друзья приглашали на встречи. Иногда она соглашалась. Но народ оставался неудовлетворенным, Соня больше не прикасалась к вину, отказывалась петь и нарушала настроение в компании.
– Сонь, ты что, зашилась? – шутили приятели. – А песни при чем? Или без рюмки не поется?
Она не обижалась. Ни горячительные напитки, ни песни под гитару, ни знакомства с мужчинами ее больше не заводили. Она думала, что спела свои песни, выпила свое вино и что мужчины для нее на этой земле не существует.
– Зачем тебе все это? – любопытствовали при виде разложенных книг и тетрадей соседки, забежавшие за луковицей или солью.
– Работу ищи! Сейчас такое время, можно наконец вылезти из дерьма! Потом почитаешь свои книги! Дура ты, упустишь шанс! – дружно негодовал знакомый народ.
«Я в дерьме? – размышляла Соня. – Интересно. Получается, что я в дерьме пожизненно. Принюхалась и не чувствую».
Она нашла и вытащила из засунутых в самую даль антресольных чемоданов мамины записные книжки и несколько писем, которые чудом сохранились. Чудом, потому что Соня раньше все уничтожала. Кроме рисунков своих детей. Чтобы дети знали, как она их любит. А мертвым, считала Соня, доказательства не нужны.
Она перечитала те цитаты из записных книжек и блокнотов, которые мама считала важными. И сожгла все до одной. Они не давали ответов.
За книжками последовали письма. «Сонька, ты в последнее время ведешь себя плохо, – писала летом далекого года мама. – Ты совершенно не считаешься со мной и бабушкой. Конечно, куда мы денемся?» Мама делась. Соня не хотела хранить эти письма.
– Все-таки ты придурошная, – говорила ей старая приятельница. – Ну почему ты не можешь совмещать? Бросаешься из одной крайности в другую…
Похоже, приятельница была права.
Перед рассветом, когда все еще спали, Соня подходила к яснеющему окну и всматривалась в небо. Если смотреть долго, небо размазывалось, и тогда казалось, что в вышине видятся тончайшие фигуры существ, похожих на эльфов. В одно такое утро Соня подумала, что, может быть, потому и не останавливалась раньше, что знала: если это случится, больше она к старой жизни не вернется.
Вместе с детьми она убирала и украшала дом. Втроем они собирали на заросших газонах клевер и расставляли по вазам. Соня снова разбирала шкафы в поисках ненужного хлама и хотела вычистить все, что возможно. Однажды она раскопала папку, и ей прямо в руки лег листок с забытым стихотворением.
«…Ту беглую себя, которую ищу, с которой я должна соединиться, не нахожу, и мне, как жалкому плющу, к кому теперь припасть? Вокруг кого обвиться? К кому бы ни пришла, я скоро устаю… Куда бы ни пришла, я всюду не на месте… И только нищие, которым подаю, меня сегодня в спину крестят…»
Внизу листка стояла дата. Эти строчки написаны шесть лет назад, когда тишина была в доме редкой гостьей, и Соня почти не оставалась одна. Ей стало очень странно и немного тревожно, потому что стихотворение оказалось написанным словно про сегодняшний день. Пусть будет под рукой – решила она и убрала папку недалеко, чтобы на досуге перечитать свои стихи.
Прошел год. Соня тихо пересидела мистическую цифру 40, дня рождения не отмечая. Она думала, что вошла в «честный возраст», ведь именно так каббалисты называли эту дату. Интересно, была ли она честной раньше? Ей казалось, что да, и она недоумевала.
«Зачем это все? – думала Соня. – Родился, женился, размножился, умер. Существует ли закон, который можно соблюсти? Может ли человек быть хорошим? А я? Я могу? Что знала о жизни мама? Всего сорок пять, когда умерла. Теперь я понимаю, как она была молода. Может, я тоже скоро умру, ведь я курю, как она. А Тина? Она что-нибудь знает о жизни? Ведь ей так много лет. Любила ли Тина кого-нибудь, кроме меня? Думала ли об этом? Думала ли вообще? А отец? Ведь он такой интересный, так много знает, но почему эти знания не приносят мира его душе? Куда все бегут, почему вокруг людей такой грохот? Неужели все удовлетворены, ведь они ничего не пытаются изменить?
Почему все женщины поголовно наезжают на мужиков? Если я чего-то искала, общаясь с ними, и отстаивала свое на этот поиск право, то, возможно, мужчины тоже находились в неведомом поиске. У меня много друзей-мужчин. Я видела их слезы и гнев, их слабость и готовность к полету, их недоумение, вызов, усталость… Глупо искать себе пару, когда стая в забеге, – размышляла Соня. – Но тогда почему и мужчины и женщины так боятся оторваться от общепринятого?»
«Мужчины, завоевывая женщин, хотят отделаться малой ценой». Соня слышала это много раз. Если ты идешь по дороге и видишь прекрасное дерево, – рассуждала она, – ты можешь подойти к нему, погладить ствол, прикоснуться щекой к коре и опереться на него. Ты можешь посидеть в его тени и даже построить под кроной дом. Но когда ты идешь по рынку и видишь вязанки дров, то, если в твоем доме холодно, мысль возникает одна. О цене. Женщины сами назначают себе цену, потому что так принято. Ресторан, цветы, театр – хватит? И чтобы не в первый день. Ты не дешевка. И сколько он за ней ходил, прежде чем она легла? В чем же тогда виновны мужчины, если женщины сами ведут себя как товар?»
Самые удачливые Сонины «сестры» в своих торгах были виртуозны. А учиться следовало только у того, кто сам преуспел, это Соня помнила с детства и несколько раз примеряла на себя одежды обольстительниц. Получалось. Но души не затрагивало. И вопросы не уменьшались.
Почему люди боятся смерти? Можно ли прожить так, чтобы не было страшно умирать? Почему Сонин отец чтит умерших больше, чем живых? Почему, если Соня вдруг посмеет забыть о дне рождения или дне смерти Эстер, отец не думает о том, что у его дочери болен ребенок? Почему ищет осуждения, а не оправдания?
Соня приезжала к отцу нечасто, но по телефону они общались постоянно. Он по-прежнему не скрывал своего презрения к Тине. По-прежнему доводил дочь до белого каления, критикуя и унижая. Она не знала, что почувствовала бы, если бы вдруг он одобрил ее действия.



