
Полная версия:
Ночью в дождь
Есть у меня адрес, Спулга Раймондовна, конечно, есть.
Наркевич Спулга Раймондовна, родилась в Риге, возраст – сорок три года, мать совершеннолетнего сына, образование высшее, работает в институте на полставки и наверняка только для того, чтобы не потерять квалификацию.
– До свидания.
– Спасибо, до свидания!
Выходя из стеклянной будки-автомата, я вдруг подумал, что толком и не знаю, как выглядит профессор Наркевич. Правда, я видел его фотографию (она при мне, в кармане), и со слов опрошенных, а также в результате чтения и перечитывания документов в воображении сложился весьма конкретный образ, который – как обычно бывает! – не соответствует реальному. Стройный, но не высокий, иначе выглядел бы неуклюжим, костлявым. Спортивный, если каждую весну ездит в Карпаты кататься на лыжах. Там он на две недели снимает целый двухэтажный дом, где живет лишь старушка хозяйка, выполняющая обязанности кухарки и прислуги. Гости, которых он приглашает, живут в свое удовольствие, бесплатно. Компания почти одна и та же, без барских замашек, дружная. Так утверждали два разных человека, которые гостили у него в Карпатах в разное время и друг друга не знали. Они так и сказали: жили довольно просто, но весело и дружно. Наркевич среди них был, конечно, лучшим лыжником: терпеливо обучал остальных, если была необходимость. За два года – о других годах информации у меня нет – на лыжах он превзошел всех. Может быть, не только за два года?
– Вы спрашиваете, почему я ушел из его отделения? – переспросил меня один врач из отдаленной провинциальной больнички. – Ведь от него не уходят – не так ли? Да, не уходят, потому что боятся. Боятся преследований. Со мной – другое дело, сам я из деревенских, в Риге мне и не нравится. Жене, правда, было труднее привыкнуть, но теперь она в Ригу ни за что не вернется. Да и по сравнению с той комнатенкой в рижской коммуналке мы получили настоящий дворец. Итак, почему я ушел от Наркевича, к которому все так стремятся? Материально у него люди обеспечены, да и жилплощадь он умеет для своих вырвать… А у меня деревенский склад ума, и, кроме обладания всеми этими благами, я еще хочу быть человеком. Знаете анекдот про двух собачек, которые встретились на улице? Если знаете, скажите, дальше рассказывать не буду… Одна из них – облезлая дворняжка, которая спит где придется, и бегает от собаколовов, у другой на ошейнике висит золотая медаль, а дома перина и каждый день ей подают миску со свежими мозговыми косточками. «Какая ты счастливая, – говорит ей облезлая дворняжка, – жизнь такая…» – «Я и не жалуюсь, – отвечает баловень судьбы, – но ведь и полаять иногда хочется».
Видите ли – я тоже из тех, кому иногда хочется полаять. Наркевич к таким звукам не привык, от неожиданности его может кондрашка хватить, а он всегда на страже своего здоровья и своего материального благополучия. Мой лай он помнит по сей день, потому что как только мы посылаем в министерство заявку хотя бы на пару письменных столов, нам сейчас же вставляют палки в колеса. С ведома Наркевича, как мне удалось выяснить. Итак, почему я ушел из отделения, где меня ожидало большое будущее и – по крайней мере! – одна диссертация? Не сумел смолчать.
– Однажды днем он оперировал, – продолжал рассказывать врач. – Операция была сложной, из зала он вышел усталый, но улыбающийся и довольный. «Гарантирую – жить будет! Сердце бьется как часы, легкие работают как кузнечные меха!» Он сказал это, конечно, намного подробнее и наполовину по-латыни, но мысль была именно такая: пациент жить будет, все в наилучшем порядке. Ночью дежурил я. Больной начал угасать. Я сделал все, что в таких случаях полагается, но больному не становилось лучше. Я звонил профессору на квартиру, но там никто не поднимал трубку. Тогда я подумал, что телефон, может быть, поврежден. На «скорой» меня быстро доставили к дому Наркевича, я отчаянно звонил в дверь квартиры, стучал, но мне не открыли. Когда я вернулся в больницу, конец уже был близок. Под утро пациент умер, не приходя в сознание. А в девять часов профессор прибыл на работу и, узнав о случившемся, во всеуслышание заявил: «Вот что, коллеги! Если каждый не будет добросовестно выполнять ту работу, которая ему доверена, то на успех рассчитывать нечего!» Если бы потом он ко мне подошел и хотя бы извинился, я, наверно, остался бы или постарался бы его понять. Но извиняться он вообще не способен. Так мы и расстались. Разве это лай? Лай был потом, когда заявление об уходе было уже подписано и когда я нашел место в провинции. До тех пор лаять я опасался. Тогда и выложил все, что о нем думаю, и напомнил, что подобные слова в подобной ситуации он говорил несколько месяцев назад другому врачу. И в тот раз я ему поверил! Поверил! Даже теперь мурашки по телу бегают, когда вспоминаю об этом. Ведь тогда я не знал, что профессор еще в ходе операции понял – больной не выживет – и только поэтому старался выглядеть перед коллегами довольным и успешно справившимся с делом. Чтобы никто даже не догадался о его неудаче. Понимаете? Наркевич выше неудач, у него неудач не бывает, неудачи бывают только у других.
Вы меня спрашивали о деньгах. Я скажу, но только для вашего сведения, никаких бумаг писать или подписывать я не собираюсь. Не буду говорить об обыденных случаях, я скажу вам кое-что такое, от чего у вас волосы встанут дыбом – он требовал от родителей денег даже в том случае, когда твердо знал, что ничем не сможет помочь их ребенку.
– И вы молчали? – не выдержал тогда я.
– Да. Молчал. У вас есть дети? Да? Значит, вы меня поймете. Мне страшно. У меня сынишка, и может случиться, что ему потребуется операция. Никто от этого не застрахован. Там, где кончается мое «могу», начинается гениальность Наркевича. Да, вы не ослышались – гениальность! Очень возможно, что его гениальность мне будет необходима, тогда я заплачу эти полторы тысячи и куплю ее на несколько часов.
– Все любят своих детей, но не у всех есть даже несколько сотен рублей, чтобы заплатить.
– Не такая уж большая сумма… Можно что-нибудь продать…
– Не у всех есть что продать.
– Знаете, а все меня и не интересуют. Меня интересует мой ребенок.
Наркевичу сорок семь лет. Должно быть, он – один из наших самых молодых профессоров. Конечно, элегантен, костюмы шьет у дорогого мастера – они отлично подогнаны и нигде не морщат. У него белая или черная, всегда отполированная «Волга», которую он заменяет каждые три сезона. На заднем стекле занавесочки или фольга, которая превращает стекло в подобие зеркала – из машины видно все, с улицы – ничего. «Волга» в стиле, соответствующем рангу. В новой энциклопедии в томе на «Н» отведено место и его имени: для этого он обладает достаточным количеством почетных званий. Сам тоже работает над отдельными статьями. О хирургии.
Слегка запуржило. Упрекаю себя в том, что не позвонил Наркевичу домой из своего кабинета. Теперь не пришлось бы топтаться тут на углу, соображая, куда идти, сидел бы себе за письменным столом, и от группы Ивара, может быть, уже поступили бы какие-нибудь вести.
Что делать целый час?
– На час ты свободен, – говорю шоферу. – Потом подъезжай к соседнему дому и жди меня.
Перехожу улицу, но и здесь чувствую себя таким же лишним. Вдруг мне в голову приходит – Сады. За час я мог бы подъехать к окраине Садов и вовремя вернуться. Нет, далеко я забредать не стану, просто постою на окраине и посмотрю, как они выглядят, когда идет снег.
Сады… Откуда пристало ко мне это слово? «У нас в Садах», – сказал кто-то. А кто? В памяти всплывает красное лицо с кулачок, седая, довольно длинная щетина и окурок, зажатый в желтых зубах. «У нас в Садах», – сквозь зубы произносит мужчина, но окурок при этом даже не шелохнулся. Взгляд его косит, как у подглядывающего в карты соседа, но мы с Иваром тогда решили, что он смотрит на нас.
Подняв воротник, прибавляю шаг. Мне захотелось увидеть Сады заснеженными. Белыми и чистыми, а не оголенными и неприглядными, как еще совсем недавно, осенью.
Глава II
Осень тысяча девятьсот восемьдесят второго года выдалась необычной, даже дяденьки с длинными седыми бородами не могли припомнить такой. После первой половины лета, дождливой и холодной, когда кое у кого на грядке дважды померзли только что посаженные помидоры, когда все кругом затопило и в бороздах застоялась вода, когда из-за холода у рыболовов не клевала даже умственно отсталая рыба, когда стало ясно, что скот опять останется без сена, а горожане без картофеля, схватка циклонов и антициклонов вдруг прекратилась и людям улыбнулось горячее солнце на ясном голубом небе, которое продолжало оставаться таким же ничем не омраченным даже в начале ноября – температура по ночам держалась около восьми градусов по Цельсию, а метеорологи обещали, что будет еще теплее.
Довольны были все, только не спиннингисты – они свои неудачи всегда сваливают на направление ветра или другие капризы природы, сетовали на погоду также охотники, которые никак не могли изловчиться и попасть в быстрых и осторожных уток-северянок, да еще председатели колхозов: им для украшения в отчетах очень пригодился бы какой-нибудь ураган или другая катастрофа. Дождика хотя бы денька на два! – но нет, его так и не было. Правда, в середине октября чуточку прихватил мороз, но тут же отпустил – осеннее пальто так и не понадобилось доставать из шкафа. Начало событий, о которых я хочу рассказать, пришлось именно на эти дни.
Мороз не был крепким, он пощипывал только по вечерам и ночью, и огородники, которые не верят ученым предсказателям погоды, а полагаются лишь на такие приметы, как пение иволги, сети, сплетенные пауками, начали свой финишный спурт – сматывали полиэтиленовые пленки с парников, снимали последние, еще зеленые, помидоры – в конце концов дома они в тепле дозреют, зачем рисковать, от морозов почернеют, – вскапывали грядки, готовя их к зиме, укрывали и засыпали опилками, запирали свои будки и уезжали. Еще и позднее в электричке можно было кое-кого увидеть с саженцами сливы, груши или ягодных кустарников, но опоздавшие не в счет – Юрмала опустела и затихла.
Не скажу, что мы, постоянные жители Юрмалы, этот факт переживали болезненно: курортная кутерьма достаточно утомила нас за лето. Скорее мы были счастливы, что избавились от пестрой массы отдыхающих, целыми сутками прогуливающихся по пляжу не только с собаками, – некоторые, достигшие технического прогресса с опозданием лет на двадцать, не расставались с орущими транзисторами и портативными магнитофонами. Ежегодно для нас, юрмалчан, – прошло уже несколько лет, как я по семейным обстоятельствам вынужден был оставить Ригу и перебраться поближе к морю, – наступает очень приятный период тишины, когда можешь пойти с женой не только в кино, но и в кафе, при этом не приходится часами томиться за дверями в ожидании свободного места; когда ночью тебя не будят громко, но дурно поющие компании, возвращающиеся с пляжа, и когда утром, направляясь на работу в вагоне электрички, можешь устроиться поудобнее, чем в «Жигулях». Сорок минут комфорта на жесткой скамье за читкой утренней газеты – и ты в Риге.
В тот день рабочее время приближалось к концу, я записывал в настольный календарь все свои дела на завтра и время от времени поглядывал в окно на Бастионную горку, утопавшую в красно-желтой листве. Я снова думал о том, что уже давно не давало мне покоя. В рижских парках растет много редких сортов деревьев, выращенных с большим трудом. Раньше возле каждого ствола ставили дощечку, на которой было написано о распространенности этого вида, его родине, а теперь, как я заметил, прогуливаясь со старшей дочерью, таких дощечек остались единицы. Деревьям нужны шефы. Не мешало бы подкинуть эту идею инспекции по делам несовершеннолетних – пусть ее подопечные сделают новые таблички, это способствовало бы росту их самосознания. Именно самосознание им необходимо.
Вошел Ивар. Выглядел он озабоченным, и я не сомневался, что это опять дела сердечные: Ивар приближался к возрасту, когда либо женятся, либо навсегда остаются в холостяках. Обратите внимание на то, какими озабоченными выглядят такие мужчины: в ярмо супружеской жизни добровольно впрягаться они еще не хотят, но и стирать себе рубашки тоже больше не желают.
– Ты прямо в Юрмалу? – обеспокоенно спросил Ивар.
– Нет, – ответил я, ожидая его следующего вопроса, который обычно начинается со слов «Скажи, пожалуйста, не мог бы ты…». А в тот день я как раз мог: жена сказала, что задержится на работе и позвонит мне перед выходом. У меня было около полутора часов свободного времени, которое я мог бы продать ему, вопрос только – за какую цену.
– Скажи, пожалуйста, ты не мог бы… Более идиотской ситуации не бывает, но…
Я размышлял, кого мне жаль больше – Ивара или ту симпатичную девушку, которую я видел всего один раз и которой, если я откажусь, придется напрасно дрожать – осень все-таки! – на каком-нибудь углу. Выручить я согласился – как всегда! – и мой подчиненный широким скорым шагом удалился. Инструктировать дружинников вместо него, значит, придется мне.
Снова перечитал информативную сводку, но ничего заслуживающего внимания там не оказалось. Разве что в розыске угнанных машин дружинники могли бы нам помочь – тогда были два «Жигуля», «Москвич» и «Запорожец». Кривая угнанных машин постоянно растет, и по-моему, уже устарел закон, дифференцирующий преступления в этой области.
Вложив в пишущую машинку бумагу, я десять раз на пяти экземплярах отстучал номера украденных автомобилей, чтобы потом раздать их дружинникам, – мысленно употребляя слово «украденные», хотя писал «угнанные», потому что есть статья закона об угоне транспортного средства.
Статья эта предусматривает гораздо меньшее наказание, чем за кражу, и я еще не встречал ни одного автомобильного вора, который не знал бы всех тонкостей этой статьи и не пытался бы выдать себя за угонщика. К сожалению, многим это успешно удается.
Я, конечно, мог бы и не отстукивать на машинке, а попросить дружинников самих записать номера украденно-угнанных автомашин (для пострадавшего ведь это не имеет значения – мало мы еще сочувствуем пострадавшим) и особые приметы, но подумал: вдруг не у всех будет чем и на чем писать, а наспех оторванные от газеты клочки с записями в карманах изомнутся, буквы будет трудно разобрать, листочки же, которые я раздам, будут восприниматься по-другому; их положат в бумажники и воспользуются ими не только сегодня, во время патрулирования, но и завтра, послезавтра: как только они заметят где-нибудь в лесу или у края тротуара машину, по всем признакам брошенную, достанут листочек и сличат номер. Дружинники – народ наблюдательный, им не мешает сыскная рутина, как нашим работникам, у которых номерами машин испещрены все записные книжки, к тому же индивидуальные маршруты добровольных помощников милиции пролегают по таким дворам и улицам, где мы никогда не патрулируем.
И вот неторопливым шагом я уже подхожу к штабу добровольной народной дружины, не привлекая внимания, прохожу через большую комнату, которая постепенно заполняется людьми, – я здесь бывал, план помещений, знаю хорошо, – и в задней, меньшей комнате за монументальным письменным столом замечаю пожилого бритоголового мужчину с выражением непоколебимости на лице – такими мне представляются генералы перед решающим сражением.
Для пользы дела следователи-криминалисты носят форму во время строевой подготовки или в торжественных случаях, а на сей раз ни то, ни другое, поэтому моя личность особого доверия у бритоголового (он начальник штаба народной дружины) не вызывает, и я вынужден предъявить служебное удостоверение. Но и оно, кажется, его не очень убедило. По-моему, он принадлежит к тем, кто признает лишь людей, которым перевалило за шестьдесят (еще лучше, конечно, за семьдесят), потому что все, кто моложе их, кажутся им легкомысленными. Даже свой рапорт – явилось столько-то, патрулировать будут там-то – он протараторил так, будто я вовсе не достоин его слушать.
Наконец собрались все, и я прохожу в большую комнату – рассказать, на что особенно следует обратить внимание, напоминаю некоторые прописные истины и раздаю листки с номерами угнанных машин.
– Мне не надо, – мотает головой пожилой мужчина в сером полупальто из деревенского сукна, одетый по сравнению с другими довольно неопрятно. У него грубые, плохо вымытые руки, с короткими сильными пальцами. Стоит у входной двери, которую даже в холодные вечера держат открытой настежь: вентиляция в помещении плохая, да и прятать здесь нечего.
Штанины и полуботинки у мужчины облеплены жирным черноземом. На дружинника он не похож, скорее это посетитель. Никто не заметил, когда он вошел, так как взгляды всех были устремлены на меня. И вопрос, по которому он пришел, наверно, не казался ему значительным, поэтому прерывать мою речь он не стал.
Я иду по кругу, раздаю листки дружинникам, начальник определяет каждой группе маршрут патрулирования и с решительностью, свойственной инструкторам парашютистов, одну за другой провожает группы за дверь.
Вернувшись в заднюю комнату к письменному столу, я заметил, что старик в полупальто направляется ко мне. Ходьба дается ему с трудом: ноги у него словно одеревенели и в коленях почти не сгибаются.
– Я к вам, – подойдя ближе, говорит он.
– Пожалуйста, по какому вопросу? – откуда ни возьмись бритоголовый начальник штаба уже восседает на своем стуле (тоже монументальном) и открывает журнал регистрации происшествий.
– Я к нему, – мужчина кивает в мою сторону. – Нам надо поговорить с глазу на глаз.
– Извините, – говорю я бритоголовому, и вдвоем с незнакомцем мы направляемся к выходу, но я вижу, что бритоголовый не принял бы от меня извинения, даже опубликованного в газете. По-военному вытянувшись за письменным столом, непоколебимый бритоголовый смотрит так, словно хочет сказать, что нет такой тайны, которой он не знает, и во всем подлунном мире нет ничего такого, чего ему не положено знать.
В его глазах я наверняка молокосос-выскочка, откровенно проявляющий нахальство.
От тротуара нас отделяют три бетонные ступеньки, и я помогаю старику преодолеть их.
– Пойдем потихоньку, – предлагает он. – Там при всех я не хотел… Не окажись вы тут, из штаба дружины я бы только позвонил в милицию… Не стоит поднимать лишний шум.
– Не понимаю.
– Наверно, труп.
– Где?
– Тут, неподалеку – в Садах.
– Наверно или точно труп?
– Да, покойник. Я видел спину и затылок. Я ничего не трогал, а сразу пошел звонить.
– Может, пьяный… заснул?
– Его уже раздуло. Я потому там ничего не стал говорить, чтобы не бросились смотреть… Испортили бы следы… Следы – дело очень важное, я знаю – сам после войны служил в милиции. На Большом кладбище бандиты меня и подстрелили – вот потому теперь в танцоры уж не гожусь.
Сады… Так вот почему у старика штанины и полуботинки облеплены жирной землей.
– Кто-нибудь, кроме вас, видел?
– Нет. Сходим туда сначала вдвоем, может, он и не убит, а сам испустил дух.
– Следствие все равно начинать придется.
Мы сворачиваем в тихий, короткий переулок с добротными домами, построенными еще в тридцатые годы, – у некоторых на входных дверях сохранились бронзовые ручки, – и вскоре оказываемся возле длинного сооружения из силикатного кирпича. По виду оно напоминает барак, какие немцы строили для военнопленных. Только у этого двери лепятся одна к другой – все из шпунтованных досок, уложенных «елочкой», и закрыты они тщательнее, чем сейфы. Это гаражи. Мимо них, среди засохшей и потемневшей, почти в человеческий рост, крапивы тянется узкая утоптанная тропинка – вдвоем по ней никак не пройти, поэтому добродушный старик идет впереди.
Постепенно сгустились сумерки и положение осложнилось. Конечно, осмотр места происшествия можно произвести и при свете прожектора, но в таком деле всегда важна быстрота: мощное же освещение организовать не так-то просто, да и при нем, бывает, не все заметишь.
Широкую канаву за гаражами мы переходим по мосткам и вступаем на территорию садового кооператива, о размерах которого у меня нет четкого представления. Сады – словно отдельное, само по себе существующее государство, со своим ритмом жизни, своей архитектурой и своим населением. Они красивы какой-то своей красотой и в то же время есть в них что-то неприятное и непонятное. «Гибрид пиратского судна, помойки и желтой сливы», как сказал Ивар, которому пробелы воспитания, полученного в детстве, не удастся заполнить пожалуй, до самой пенсии. К Садам примыкают двенадцатиэтажные дома, которые высятся как бело-голубые свечи, а вдоль пролегла асфальтированная дорога с высокими лампами-светильниками на столбах, в них свистит ветер, мимо проносятся автомобили со скоростью, далеко превышающей указанную в правилах движения. От главной магистрали ответвляются вполне проезжие дороги – где с гаревым покрытием, где вообще без покрытия, но везде рытвины засыпаны всяким мусором, вплоть до сплющенных консервных банок. Место здесь низменное, почва мягкая – сыпь в рытвины что угодно, сыпь хоть целую гору – к весне все усядет. У обочин свалено разное добро тех, кто строит что-нибудь по мелочи, и хозяев парников – то тут, то там у калиток видны кучи галечного песка, торфа или навоза, ссыпанные с самосвала. С обеих сторон вдоль большой дороги тянутся сточные канавы: вода в Садах весной стоит долго, а за канавами – где ровные, а где покосившиеся или с подпорками – плотные изгороди в рост человека: чтобы прохожие не заглядывали.
Я вспомнил, как однажды летом проезжал через Сады с оперативной группой. Это было, наверно, в самом начале лета: яблони стояли в полном цвету, а изгороди, увитые диким виноградом, фасолью и хмелем, напоминали зеленые валы, но осенью все выглядело уныло: обнажились надломленные и сгнившие рейки, небрежные заплаты из проволоки на металлических решетках, ржавое арматурное железо и засохшие стебли вьюнка.
И хотя возле некоторых участков можно увидеть легковую машину, все же сады-огороды – это владения людей, которые из-за своего возраста и недостатка средств не в состоянии строить дачу где-нибудь под Ригой, а рады и такой возможности с пользой побыть на свежем воздухе: посадить дерево или вскопать грядку под редиску. Некоторые занимаются огородничеством уже десятки лет. Помню, еще мальчишками мы бегали сюда после уроков поглазеть на тренировки жокеев или через щели в заборе следили за тем, как мелькают потные бока коней, легкие двуколки и яркие разноцветные атласные рубашки наездников. В те времена самые высокие яблони здесь были высотой с двухэтажную трибуну ипподрома. Домики, летом укромно прятавшиеся в зелени – лишь кое-где мелькнет крыша или труба (редкий хозяин имеет печь), – в общей осенней наготе открывают свои обшарпанные бока, повествуя о скромном достатке владельца, его изобретательности и постигших его невзгодах: пожаре, гнили или протекающей крыше.
Большинство домиков пережило несколько эволюций, и все они видны, словно линии судьбы человека на ладони его руки. Вначале будка для садового инвентаря, затем к ней прилепилась комнатушка в три шага шириной (в такой можно заночевать в летнюю ночь), а вот прилепилась еще одна: хозяин в расцвете сил, стал лучше зарабатывать, дети подросли – места нужно больше. Второе помещение он строит основательно, из газобетонных блоков, покрывает его шиферной крышей, но подкрадывается старость и одиночество, силы иссякают и потребности тоже: вместо стекла, разбитого сквозняком, – кусок фанеры.
Таких построек – заплата на заплате – много. На один сезон. Без будущего: растущий вширь город скоро прикончит и этот источник кислорода – центр отсюда недалеко, новые троллейбусные линии прокладывать не надо, магазины и пункты бытового обслуживания тоже близко. Такие участки – как золотой рубль, найденный на земле, – валяй, строй себе двенадцатиэтажные небоскребы!
Лишь в немногих домиках, в которых живут и зимой, заметна некоторая основательность, которая может уберечь от февральских холодов.
– Разве ближе, чем в штабе дружины, нет телефона? – спрашиваю я, идя за стариком по узкой, как мышиная, тропке. Она пролегла как раз по меже – никто из соседей не пожелал урезать свой участок. Мы пролезаем через щель между двумя высокими заборами из проволочной сетки, где двоим с большой ношей не разойтись. Вот такими узкими и длинными тропинками, напоминающими паучьи лапки, заканчиваются все подъездные дороги. Переплетающиеся и скрещивающиеся тропки как проводники жизни на всей огромной территории садово-огородного кооператива, и общая длина их наверняка составит десятки километров.
– Есть еще у сторожа, но у него аппарат частенько не работает: провода-то по воздуху переброшены. И у него такой дурной пес – укусить может.
– Сторож служит исправно?
– Да что тут вообще сторожить? Но сторожу положено быть. Вдруг случится что-нибудь серьезное? Он может позвонить в милицию… Бывает… пожарников вызывает… Летом еще ничего – народу много, чужие тут не показываются, а зимой почти все будки взламывают. Особенно те, что на окраине. Паршивые мальчишки. Ведь не держим здесь ничего такого, что стоило бы украсть, но эти сволочи гадят, а по пьянке могут и поджечь. Много ли надо – одну спичку и такая будка сгорит, как пучок лучины. Изловить их не удается: здесь не то, что на открытом месте. Сидят в какой-нибудь будке – пойди отыщи их. Я приладил один замок, другой – не помогает. Запри от такого, он вышибет стекло и все равно влезет. На зиму отключу электричество – недолго насидишься в темноте да в холоде…

