
Полная версия:
Химио-терра
Беда, однако же, одна не ходит, приглашения не ждет и с молодецкой удалью сама распахивает ворота»: пришли, мол, злыдни погостить три дня, а прожили-то весь век. И вскоре пациенты четырех палат, как спевшись, написали на Чуденского дюжину жалоб: и лихоимец, мол, и взяточник, халатен, оскорбляет честь-достоинство и даже, кровопийца, вымогает кровь у доноров. Запахло нехорошим разбирательством, четвертым словом с буквы «п» – «прокуратура». Но тут и вовсе клюнул жареный петух, точнее, красный – вспыхнул кабинет старшей сестры с архивами бумаг. Огонь остановили быстро, только добрая сотня историй обратилась в дым, унесший в небо все диагнозы и назначения стационарных и амбулаторных пациентов.
Чуденский спал с лица, сделался непохожим на себя: больных и посетителей выслушивал все так же терпеливо, трепетно, доброжелательно, однако отвечал частенько невпопад. А на обходах все больше молчал, рассеянно кивая. Смотрел, казалось, только вглубь себя, в глазах его темнели тучи, пуще прежнего сгущавшиеся над НИИ.
Гремин тогда болел душой и изнывал. Но что мог сделать для Чуденского один-единственный больной, изъеденный лейкозом? Одна мышка вообще не мышка. Даже когда бы Толя выздоровел чудом, его капля в чаше случаев спонтанных исцелений не встревожила бы океан смертей.
Когда вернулись из столовой, и Ершов отправился к себе, Гремин уснул, проспал обед, а пробудившись, снова взялся за строительство макета. Тут, как беда, вошла без стука Зинаида, наотмашь распахнувши дверь. Дел в это время для нее в палатах не было. Но медсестре, дежурно тосковавшей в процедурке, хотелось поболтать, открыла наугад палату – и попался Гремин, бестолковый собеседник. Сестра, впрочем, могла разговорить глухонемого, на безрыбье-то.
– Ну, что, Толюня, я уж, грешным делом, думала, на этот раз попрут тебя. Вика-то Владимировна, красавица наша, все хотела вытурить тебя, говорила: у нас химиотерапия, а не стабилизация, с таким низким гемоглобином не берем.
Лечащим врачом у Гремина была прекрасная Виктория Владимировна. Если Толя клеил свой макет из невесомой папиросной, то Вика сделана была из глянцевой мелованной бумаги. Сияющая кожа, переливчатые тени век и ламинат волос, и блеск отполированных ногтей, лак туфель на неимоверных шпильках, наполнявших НИИ метрономным стук-постуком, и полироль авто, что привозило Вику на работу поутру. Мужчины с отделения, по большей части равнодушные уже к плотским страстям, все-таки провожали ее взглядами, полными горького «глаз видит, зуб неймет»: будь у них даже богатырское здоровье, этакая не взглянула б. А Гремин знал, что каждый вечер за Викторией Владимировной заезжает респектабельный мужчина и везет ее ужинать, укладывать в постель, уговаривать уйти с работы – к нему в жены, украшать его гостиные и дорогие ресторанные залы. Но любит Вика не его, любит Чуденского, поэтому и не уйдет из Центра, останется среди заблеванных палат, немытых туалетов. Пусть не Христова – Эскулапова невеста, постригшаяся в монастырь НИИ, где все сплошь в белых ризах. Чуденский же невлюбчив и невпечатлителен земным, витает в вышних сферах. И Вика смотрит на него, как в космос, и роняет перед ним листы историй из дрожащих рук, и с высоты своих шпилек опускается на корточки – ему под ноги.
– И ведь Викуся-то права была, – все подковыривала Зинаида. – А Вячеслав Андреич, вишь, с какого-то рожна велел тебя оставить, настоял. И что за муха его укусила вдруг, ума не приложу… Э! Гремин! Ты куда сорвался? Тапки-то надень!
Гремин давно подозревал, что, если бы не Вячеслав Андреевич, его давно бы попросили из НИИ. Вот и Ершов подтрунивал, звал приживалой, прихлебателем харчей казенных. Гремин прикидывал: Чуденский год назад вошел в рабочую группу онкологов по сопроводительной терапии, что и обеспечило, возможно, Гремину место в стенах химиотерапевтического. Но, разумеется, его фантазии были подобны притязаниям бактерии на то, что солнце движется по небосклону исключительно ради ее, инфузории, блага.
Теперь, спасаясь от сестры, он думал заглянуть к Чуденскому и поблагодарить. Поговорить. Только до кабинета не дошел. Минуя ординаторскую, он остановился отдышаться. И различил невольно голоса за дверью, замер.
– Жидко выступили, жидко, – слышался сквозь тонкий пластик незнакомый баритон.
– Куда уж круче, Бог ты мой, помилуйте! Все отделение в руинах, – робко возражал второй голос – пожухший, до жмыха жевавший слова, прежде чем сплюнуть их.
– А толку мне с ваших руин? Чуденского потреплют и оставят. Не попрут.
Жмых промолчал.
– Вы это видели? – вступил вновь Баритон. И хрустко хлопнул по столу бумагой – сложенной газетой? – Ваш Расчуденский смеет утверждать, что таргетные препараты малоэффективны: они, мол, продлевают жизнь, в среднем, только на двадцать – тридцать месяцев. Ему, видите ли, мало этого. Он намерен плодить иждивенцев. А чего стоил его доклад на последнем онкоконгрессе? Мол, в результате нашей метрономной терапии мышки жили дольше. Мышки! Не удивлюсь, если он даже этим мелким тварям сострадает.
– Что поделаешь, – вкрадчиво вставил Жмых. – Нравственный идеал врача…
– Вконец он заигрался, этот нравственный. Убрать пора.
– Не слишком ли сурова мера? – екнул Жмых.
– Вы остолоп – не физически же! Убрать, так сказать, с горизонта отечественной науки.
– Едва ли выгорит. Больно уж высоко взлетел. Сам Германович его выпестовал себе на смену и просто так не отдаст.
– Концы скоро отдаст ваш Германович. Сам трусит, как бы не поперли на заслуженный. Министерские объелись молодильных яблочек, сметают историческую пыль.
– Так, может, простенький скандал? Чтобы сослали лаборантом в институтишко какой-нибудь занюханный, откуда ввек не выбраться? – прикинул Жмых.
– Не выбраться? А то, что ваш Чуденский именно оттуда начинал? Что явил себя гением и стал сначала самым молодым кандидатом наук, а теперь и докторскую будет защищать, в его-то годы? Отбросишь ты его, допустим, лет на десять – что изменится? Он молод, талантлив и решителен, такой, поди, опять пробьется.
Жмых молчал, а Баритон дух перевел и посуровел:
– Короче, если Чуденский продолжит лоббировать метрономную терапию, рано или поздно он добьется разрешения введения ее в первую линию лечения, добьется длительной стабилизации у большинства. А ты хоть представляешь, сколько денег вложено по всему миру в таргетные препараты, чтобы теперь брать и признавать их малоэффективность, я не говорю уже – опасность?!
– Но больно хлопотное дело… – все еще пытался строптивиться Жмых.
– Хлопотное дело – из-за слишком борзого мальчишки-кандидатишки прошляпить тендер. Проверять он, видите ли, новый препарат собрался. Что до него американцы сто раз проверяли – трын-трава. Хватит полумер, любезный, мне нужна тотальная травля Чуденского. И чтоб до выжженной земли. Если скандал, то громкий, лучше уголовный. Чтоб по всем газетам.
– Хм… Нужны пособники из персонала и свой человек из пациентов, какой-нибудь декабрист… из непримиримых.
– Пообещай кому-нибудь из ординаторов нагретое заведующее кресло. Пациенту – квоту от Минздрава.
– Боюсь я, устраните этого – придет другой, такой же молодой и восторженный, жаждущий общечеловеческого блага.
– То не твоя уже печаль.
Гремин едва успел отпрыгнуть в сторону, когда дверь отворилась, выпуская двух мужчин, видеть которых Толику еще не доводилось. Гремин успел заметить, что на вид они были такими же, как голоса их: один скукоженный, другой покрепче, плотный – складчатый затылок, бычья шея. Как только скрылись, Гремин воровато заглянул в покинутую ординаторскую и, в самом деле, обнаружил на столе газету, где прочел отчеркнутое Баритоновым ногтем: «На прошедшем в Краснодаре заседании Общества онкологов-химиотерапевтов Вячеслав Андреевич Чуденский, заведующий отделением химиотерапии НИИ онкологии им. Н. Н. Петрова, рассказал об осложнениях таргетной терапии, о профилактике и лечении наиболее частых и серьезных побочных эффектов. Важно понимать, отметил он, что некоторые из таковых являются опасными и даже потенциально летальными».
О таргетных средствах Гремин был наслышан. В свое время те стали сенсацией. После разработки первых препаратов этого класса многие говорили о долгожданном изобретении панацеи против рака, способной избирательно уничтожать опухоль, не причиняя вреда организму в целом. Таргетные препараты широко вошли в клиническую практику, сделавшись притчей во языцех. Но вскоре безопасность их использования стала вызывать сомнения. Все новые и новые побочные эффекты находились, данные о них, как правило, спускались с опозданием к врачам, что продолжали применять «бьющие точно в цель» лекарства в прежних схемах. Стало ясно, что для прояснения картины требуются годы испытаний, между тем фармацевтические корпорации не собирались столько ждать и уж тем более – сворачивать уже налаженное производство средств, в каждое из которых вложены были деньги огромные.
Мог ли подумать добрейший Вячеслав Андреевич, предупреждавший об опасностях таргетных средств на рядовом заседании онкологов, что подлинная мишень отныне будет на его спине? Гремин заметался. Требовалось что-то делать. Бросился к Чуденскому, но кабинет заведующего по вечернему времени стоял уже пуст и заперт. Влетел к старшей сестре:
– Мне нужен телефон Чуденского! – с порога выпалил.
Сестра слыла ровесницей самого Германовича, однако у старушки была жилистая хватка. Она служила Сциллой и Харибдой отделения: повелевала выписками-поступлениями, и ни одной душе не удалось проникнуть в химиотерапевтическое, минуя ее тесный кабинет, где горными утесами высились стопки карточек с историями: большей частью тонкие, на полуслове обрывавшиеся, те брали высоту числом.
– Ишь! Захотел чего… Дай человеку отдохнуть хоть вечером от тебя, малахольный!
Гремин молил и восклицал, только не по зубам была ему Харибдо-Сцилла. Тогда кинулся в лифт, решившись штурмовать, если придется, кабинет директора.
Директор НИИ имени Петрова, лысеющий мужчина с совершенно круглым лицом, защитивший в свое время на поприще Военно-медицинской академии диссертацию об особенностях мягких тканей вокруг огнестрельной раны, всегда был симпатичен Гремину своим боевым прошлым. Казалось, что вот-вот он, энергичный, предприимчивый, выхватит револьвер, доселе скрытый полой пиджака, и ринется атаковать опухолевое членистоногое.
Когда переступил порог директорского кабинета, Гремин запнулся о ковер и встал, уткнувшись взглядом в спину Жмыха. Тот обернулся, сел за секретарский стол и взглядом смерил Толика поверх очков: чего тебе, мол, парень? Гремин рванул прочь из приемной, чувствуя, как и сквозь дверь буравят ему спину маленькие злые глазки. Только когда нырнул в разинувшийся лифт, и старая кабина дернулась, взмывая, перевел дыхание. Вот оно как, выходит, думал он. Враг-то в верхах засел.
Солнце еще сквозило из палат, но коридоры стали сумрачны, пусты. И в окна, выходившие во двор, дышала будущая ночь, жгла звездами зеленое, листвою выстланное небо. Спешно шагая, Гремин морщился от звука собственных шагов, казавшегося оглушительным. Был лейкоцитом в темном русле кровотока, единственным живым. «Что делать, что же делать?» – думал он, покуда брел к палате по родной химиотерапии. И, погруженный, далеко не сразу обратил внимание на новую пугающую перемену.
Обыкновенно после шестичасового ужина, который Гремин нынче пропустил, носясь по этажам, в химиотерапии пробуждалась тихая, почти что человеческая жизнь: съезжались к пациентам родственники и друзья, больные выходили на прогулки в парк, стекались к телевизору – на новости, а то и на футбол. Теперь не видно было ни души. Ни голоса, ни звука. Химиотерапия вымерла. Гремин без стука заглянул в ближайшую палату – увидел мирно спящих. Храп ждал его и за тремя соседними дверьми. Он глянул на часы – половина восьмого, далеко до отбоя.
Что тут за тихий час? Что за мертвецкий сон?
Войдя к себе, Гремин сел на кровать и уронил голову на руки с исколотыми опрозрачневшими венами. Его тошнило, пот прошиб от беготни. Он лег и провалялся несколько часов, то в полусне, то в омертвляющем бессилии. Когда стемнело окончательно, поднялся и оделся, чтобы выйти из НИИ.
Гремин ходил ночами в парк, в самую глубину, кутаясь в свитер, становившийся просторней раз от раза и уже подобный плащ-палатке. Никто его не останавливал за нарушение больничной дисциплины: так трудно было в отделение попасть, что никого здесь не было нужды удерживать насильно. Двери стояли отворенными, охранники скоро привыкли к Гремину и чуть кивали над кроссвордом: проходи, валяй, мол. В вестибюле пахло сладким кофе из кофейных автоматов, большие электронные часы вновь показали свои неизменные без сорока четырех минут пять. На улице стояла темень надвигавшейся грозы, еще беззвучная, уже беременная громом, и Гремин видел в небе с севера, со стороны залива, отсветы далеких молний.
Такой безлунной темной ночью, что стирала даже память обо всем дневном, более верилось в апокалипсическое будущее человечества, чем в лучезарное. Гремин шагал к темному корпусу радиологии, лучистая энергия которого не освещала и не грела. Шел, ежась, пока не заканчивались проторенные дорожки. Дальше шагал сквозь лес, через высокую траву, покуда под подошвами не начинал похрустывать ледок. Когда заслышал в отдалении уханье филина, а в воздухе – запах печного дыма, и лес сменился огородиками, палисадами и деревянными домами, где не горело под резьбой наличников ни огонька, был уже весь в росе, в репьях, продрог, первыми каплями дождя побитый. Когда же наконец добрался до знакомого двора, едва держался на ногах.
Она сидела на крыльце, ждала его. Гремин упал лицом ей на колени:
– Мама, я не знаю, как предупредить его, – воскликнул он, а может – всхлипнул.
Мать молчала, гладила его по голове.
А что до грома – тот грянул на следующее утро.
8
– «О, если б был я тихий, как гром, – ныл бы, дрожью объял бы земли одряхлевший скит. Я если всей его мощью выреву голос огромный, – кометы заломят горящие руки, бросаясь вниз с тоски», – вполголоса проговорил Восток. Стекло запотевало от дыхания. И пояснил: – Это из Маяковского. Когда-то был такой…
Подле него стояла Вега.
– Анатолий Александрович… – вновь начала она, на сей раз – шепотом. – Данборенко, он…
– Понятно. Ты иди, Вега, иди. И Шерову скажи: я скоро буду.
Она ушла, держась за стену. А капитан «Рассвета-М» Анатолий Александрович Регмин, он же Восток, вновь канул взглядом за стекло. «Я не буду старым», – думал он с той лихорадочной веселостью, что куражит не спавшего ночь человека. Теперь его ждал общий сбор, формальная прощальная речь и утилизация тела. Все действие займет от силы минут двадцать. Но прежде ему нужно отдышаться, отдохнуть, а лучше – опуститься на пол, не один час просидеть, раскачиваясь в такт своим бессонным мыслям, похоронным и без церемонии.
Прямо перед Востоком, за бортом, горело пятью звездами созвездие Микроскоп – прямоугольное, бесстрастное. Здесь, в верхних слоях атмосферы, куда спускалась станция «Рассвет-М», звезды видны были в прозрачной синеве – не требовалось дожидаться ночи, чтоб высматривать среди них падающие и загадывать желания. Только у экипажа станции, заброшенной четвертой космической скоростью слишком далеко от колыбели человечества, желания иссякли.
Год на Икстерре длился чертову дюжину дней. Именно столько требовалось экзопланете, когда-то ошибочно прозванной двойником Земли, чтобы обернуться вокруг своей прохладной карликовой звезды Gliese 581. Осень, зима, весна, лето – на каждый сезон по четыре дня с четвертью. И раз в тринадцать дней станция в автоматическом режиме спускалась на суборбитальную высоту для забора почвенных зондов, сутки дрейфовала там, а после возвращалась на стационарную орбиту. До аварии предполагалось, что по отбытии команды станцию выведут на ту высоту, что зовется орбитой захоронения. Только «Рассвет» решил иначе и опередил их, сделавшись для членов экипажа общей металлической могилой. Двое уже погибли от обширных кровоизлияний: сперва похоронили Земрояна, теперь и Данборенко, значит, отошел, отмучился. В живых остались трое – толком и не жившие: Востоку исполнялось тридцать, Юджин Севе’р Шеров был его ровесником, а что до Веги, то красивым возраст не к чему.
Прозвище «Восток» Регмин получил только благодаря тому, что его имя восходило к древнегреческому ἀνατολικός – «восточный». Однако сам предпочитал считать, что именем обязан кораблю, вознесшему первого человека в космос. «Рассвет-М» появился на свет в один год с Востоком, отчего Регмин был небезразличен к станции. Поэтому, когда его назначили руководить захоронением, и Регмин прибыл на «Рассвет», он кожей чувствовал, как ток бежит по ее микросхемам, как ночь шлифует звездной пылью ей обшивку, и кислород по его венам циркулировал, точно по станционным газопроводам. В первые дни на станции Восток ходил как пьяный, отчего «Рассвет-М» то кренило, то потряхивало, как от легких атмосферных турбулентностей. Члены экипажа чертыхались за глаза и звали Регмина восторженным идиотом. Не было для Востока ничего до станции и после ничего быть не могло.
Космос всегда лизал бока «Рассвету» жесткой радиацией, потоками тех высокоэнергетических частиц, что долетали до Икстерры отпрысками звезд-сверхновых и пульсаров. Четыре дня назад, однако, поле, охранявшее «Рассвет» от гамма-излучения внезапно оказалось неактивным. Попросту выключенным, словно чайник из розетки. И космос хлынул, как вода в пробоину. В ответ на треск дозиметров приборного отсека сработала сигнализация. Однако за то время, пока закрывались аварийные свинцовые переборки, отрезая жилые и функциональные помещения от облученного корпуса, космос просветил всю станцию, пошла волна вторичной радиации, все металлическое, что было на станции, теперь фонило, озаряя членов экипажа тем незримым светом, что приводит за собой пламя агонии. Станцию скоро дедозировали аппараты-ликвидаторы, и переборки поднялись, снова открыв в иллюминаторах искристую лазурь Икстерры. Но для команды это не меняло ничего.
Для станции не предусматривался сигнал «SOS» – слишком уж далеко забросило солнечным ветром их кораблик от ближайшей жизни, слишком легко было закрыть глаза на то, что он пойдет ко дну. Последнее, что сделали: пересчитали обезболивающие и поделили поровну. Теперь счет шел на сутки, на часы. Все было оговорено, и каждый оказался предоставлен сам себе. Шеров просиживал в библиотеке дни и ночи, книги разбирал. Тех было множество, Север снимал их с полок, перекладывал, ставил опять и снова доставал, как если бы не мог сложить мозаику. Вега – Восток к ней не входил, но видел как-то через приоткрытую дверь, – расчесывала волосы уже вторые сутки. Сидя у зеркала, она снимала с головы целые пряди, как иные вынимают, расплетая косы, шелковые ленты. Гребень выпадал порой из рук ее, подбородок дрожал, и Вега, поджимая губы, чтобы скрыть это, казалась гордой героиней старого советского кино.
Сам Регмин взялся дописать до точки бортовой журнал. Огромный, освещенный солнцем глаз Икстерры на него смотрел в иллюминатор, не мигая, и Регмин долго не выдерживал этого взгляда, первым отворачивался, отходил. Он понимал: его отчет о происшествии на станции едва ли всколыхнет когда-нибудь людскую голубую колыбель. Однако знал и то, что над Икстеррой с их исчезновением не станет наблюдателя – планета снова погрузится в слепоту космического неживого, не способного судить о ней – ни с ненавистью, ни с восторгом. Икстерра канет на века в небытие. Или навеки. А Регмин никогда еще не видел ничего прекраснее этой безжизненной земли. Сам для себя он называл ее Землей с заглавной буквы. И прежде, чем умрет, хотел успеть сказать об этом – пусть и скупым канцеляритом бортовых отчетов.
Интерьер станции, некогда выполненный в лучших традициях советского конструктивизма, за три десятка лет изрядно пообтерся, но сохранил монументальность форм, внушавших трепет и благоговение перед научной мыслью. Уже давно «Рассвет-М» был подобен захиревшему советскому НИИ, что, исчерпав предметы изучения, век доживал без финансирования. Восток шел по рифленой стали коридоров модуля «Агат-ВУ» в базовый блок «Селектрон», где прежде вечерами собирался экипаж. Эхо металла щедро разносило звуки, и, подходя к кают-компании, Восток издалека услышал Шерова, который по обыкновению своему декламировал вслух из прочитанного:
– Раннехристианский «Физиолог» говорит, что «…в винограднике взбирается еж к гроздьям и сбрасывает ягоды наземь… Затем начинает он кататься, накалывая ягоды на свои шипы. И уносит их своим деткам… Мирянин, поступай так же, приступая к духовному и истинному винограду… Святой Василий учит: „Человече, подражай ежу! Даже если он – животное нечистое, то как заботливое и чадолюбивое – образец… Не пропусти гроздей винограда истинного, а именно слов Господа нашего Иисуса Христа и донеси их заботливо до чад своих, дабы они, воспитанные в духе здравом и добром, превозносили бы Отца нашего небесного“».
Шеров и сам был все равно, что еж. Колюч, язвителен. Пользуясь славой острослова и насмешника, он позволял себе дерзить открыто, фамильярничать со старшими по званию, по возрасту, по опыту. Теперь, однако, этот еж изрядно облысел душой. Теперь вся желчь его текла вовнутрь. Он пил и пил ее, как тот, кто взялся выпить море. Радиопротектор пока действовал: Шеров был еще в силах и язвить, и насмехаться, хотя в каждом смешке его уже слышны были хрипы Чейн-Стокса.
На появление Востока он не обратил внимания. Вега, сидевшая поодаль, глянула и отвела глаза.
– Давно ли ты, Север, стал богословом? – спросил Восток, входя.
– Будь скромным, Регмин, ибо ты сделан из грязи. Но будь великодушным, ибо ты сделан из звезд. Так ведь когда-то говорили сербы? Думаю, нынче всем нам впору сделаться великодушными, как никогда: не грязью станем – звездной пылью. А впрочем, все одно. Все прах и тлен, – бессвязно отвечал Север. – У нас у всех сейчас walking ghost phase, товарищи, «фаза живого мертвеца», период мнимого благополучия при острой лучевой. Но скоро, помяните мое слово, кровь захлещет горлом.
Шеров, похоже, торопился выговорить все, что прежде мог бы растянуть на годы, покуда кровь еще не потекла заместо слов. А та уже сочилась у него из десен, носом шла. Север по временам прикладывал ко рту платок, словно чахоточный, и кашлял, кашлял новыми словами:
– Большой взрыв для материи – чем не изгнание из рая, а? Небесные тела все удаляются, преумножая одиночество. Ты не находишь, Анатоль? Что говорить о людях – глиняных телах. Эти чем дальше от Земли, тем дальше друг от друга, тем разреженнее человечность в них. Как ни крути, космос бесчеловечен – и буквально, и аллегорически.
– А в комнате для медитаций птицы умерли, – сказала Вега, ни к кому не обращаясь.
– Это не птицы, Вега. – Шеров повернулся к ней. – Это динамики перегорели. У нас полстанции перегорело, если ты не в курсе.
– Север, ты зря так, – тронул его Регмин за рукав. – Она переживает из-за Абаддаха, ты же знаешь.
У Веги до аварии жил еж по кличке Абаддах и всюду был при ней, спал в рукаве. Когда исчезло поле, он погиб мгновенно: сердчишко крошечное встало.
– Лучше бы из-за нас переживала, – хмурился Север.
– А нас не жалко: мы не звери и не дети, сами выбирали.
– Вот Абаддаху повезло, – не унимался Шеров, но уже вполголоса, – смерть под лучом – прекрасная, благая. Как под фаворским светом. Давление упало, сердце встало, и адью. И даже вскрытие покажет целостность всех органов. А мы с тобой, Восток, станем кровавым месивом, как если б Бог нас изнутри переживал и выплюнул.
Регмин пока не чувствовал в себе иных симптомов лучевой болезни, кроме слабости. Вначале-то рвало. А нынче в самом деле наступило мнимое северово благополучие. Он отошел к иллюминатору, где в небе над Икстеррой каменели ее спутники – Фолфокс, Фолфири, Де-Грамон. Глядя на них, Восток воображал дворцы, воздвигнутые на поверхности планеты, но однажды оторвавшиеся от фундаментов и воспарившие, рассыпав подле себя мелко-астероидные пояса. Рисунок кратеров казался ему рукотворным, как фрагменты фресок и мозаик, капителей, барельефов. И Регмин думал: покружат немного, а затем рассыплются, обрушатся метеоритным пламенеющим дождем назад на землю…
«На Землю…» – вновь поймал себя Восток на том, что в мыслях еретично подменяет букву строчную на прописную.
– А что вы думаете насчет Бога, Анатолий Александрович? – карикатурно выкая, спросил Север.
Восток пожал плечами. Хотел не отвечать, но все-таки проговорил, подумав:
– Генетический код человека записан четырехбуквием нуклеотидов, чем не тетраграмматон? Можно сказать, что каждый сам себе Адам Кадмон – и первочеловек, и космос.
– Да твой космический Адам изрядно кровожаден. Людей жрет сотнями своей зубасто-звездной пастью. И что с того, что, прежде негостеприимный, космос нас подпустил теперь чуть ближе? Так и змея, взглядом гипнотизируя, приманивает жабу. Нас отдали, Восток, твоему первочеловеку на съедение. Приманка, вот она – яблочко эдемское, – кивнул Шеров в иллюминатор, где румянился под карликовым солнцем бок Икстерры, – мечта о новорайской жизни. Малая звездочка, болотный огонек, завлекший путника в трясину. Разбойничий маяк, призвавший корабль на скалы.