banner banner banner
Радуница
Радуница
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Радуница

скачать книгу бесплатно


– Потерял баушку! Бежит щас, плачет: «Куда ты, говрит, баушка, подевалася от меня, я весь атаж оббегал, а тебя нигде нету…» Чё ж, как мать родная ему, ничё никогда не жалела, не обижала, не бросала ни на кого… Вот он и не отстаёт ни на шаг, так и хватается за подол, если иду из избы… Ну где ты там? Лом поперёк сглотнул, чё ли, пройти не можешь?!

…Если бы кто-нибудь объяснил, что мама может быть такой – с провалившимся животом, но и сияющей усталыми глазами, с розовым живым комком, из своего тряпичного кулёчка вцепившимся в намятый губёнками оттопыренный сосок, который выглянул из расстёгнутой кофточки, как земляничка из травы, – то мальчик не удивился бы и, конечно, легко узнал маму! Но он не ведал, что так бывает, тем более с его личной мамой. И он не сразу вошёл в просторную комнату, где на окнах по-домашнему цвели занавески, а в склянке с водой у одной из кроватей пахли всамделишные цветы, подвязанные золотистой кудрявой ленточкой. Там, за порогом оставленного мира, куда ушёл Чепчик и где в поисках мальчика рыскала злая Тётка, он, наверное, вёл бы себя по-другому. А здесь мальчик чего-то растерялся и не увидел маму ни в одной из женщин, улыбнувшихся ему. Он уже хотел заплакать, как вдруг та, что держала Розового, со слезами окликнула его:

– Тёмка! Ты меня забыл? Ну, иди, поцелуй маму!

Конечно, он тут же вспомнил этот голос, но бабушкина ладонь нащупала его зад ещё раньше.

– Это он с холода, – объяснила Клавдия Еремеевна, а сама утрещилась на стул и, вынув из волос гребешок, стала разгребать свалявшиеся под платком седые космы. – Вот и не может признать, кто тут настоящий.

– Ну, Тёмка, чего ты?! – снова заговорила мама, зажимая пальцами мокрые ноздри. – Обними меня, сколько не виделись-то!

– Поручкайся с братиком, ты его ишо не знашь, – подбадривала и бабушка. – Вишь, какой фанфарон! Будешь ему на Новый год апельсинки шелушить: себе – корки, ему – самый цимус!

– Ма-ам! Чего ты так?!

– А чё?

– Говоришь-то… как будто я нищая, не смогу детям апельсинов купить! Изначально вносишь в их отношения сумятицу.

– Чё?! – Бабушка тоже хлюпнула носом, но, как ни силилась, из глаз у неё не брызнуло. – Ничего я не вношу! Просто говрю, что, мол, иди поздоровайся…

– Нет, вносишь! Извини меня, мама, но это так.

– А-а, хоть ничё не говри!

Бабушка поджала губы и замолчала, уставясь в стену мимо всех.

– Чё ж, так и будешь стоять, как чурка?! Вишь, я сумятицу вношу, дак ты-то хоть подойди, она тебя щас обсопливит всего!

– Тёмка, помнишь: «Ехали-ехали в лес за орехами, на кочку попали…»

– Башку сломали…

– «…на гудок нажали!» – не слушая старухи, продолжала мама. – Ну подойди же! Смотри, какого тебе братишку дядя Доктор принёс…

Кроме его мамы в комнате находились ещё четыре чужих. У трёх под грудью – по такому же розовому комку. И только одна, Китиха на скрипучей койке у окна, лежала ни с чем, подобрав руками одеяло на огромном животе. Эти три румяные, как яблоки, мамы сразу понравились ему. Да и он им, видимо, тоже. И лишь лохматая Китиха, как та коридорная Тётка, была недовольна уже тем, что мальчик есть на свете:

– Пришли, разорались, и в праздник от них покоя нет!

А тут ещё розовый комок зашевелился у мамы в руках, выпустил изо рта мокрый красный сосок и захныкал, как собачоныш. Мама заулюлюкала и зацокала языком, кривляясь, как дурочка с закоулочка:

– Ай-лю-лю! Ай-лю-лю!

Забыв обиду, бабушка на плач Розового тоже заворковала, но на свой манер:

– Гляди, разошёлся, как политикан по телевизеру! Так и чешет, так и кладёт на все лопатки! Слушай-ка лучче, баушка споёт песенку.

И Клавдия Еремеевна затянула свою весёлую песенку (а когда-то, да и сейчас иногда, она пела её для мальчика!):

Как у нашего царя –
Топай! Топай!

Смеясь, мама держала Розового за локотки, а бабушка поочерёдно «топала» его кривыми ножонками, взяв их руками.

Родила богатыря
Кверьху жо… (тьфу!) попой!

– Вот дак учудила! – закончила бабушка, и вокруг засмеялись.

Все, но не мальчик. Он отвернулся к окну, за которым в голубом небе расшкурилась жёлтая долька, а загадочный Восьмой Март позолотил снег на берёзах. Всё равно мама не обращала на мальчика внимания и даже не взглянула на яблоки, которые бабушка выложила на тумбочку. Да и бабушка стала чужой, болтливой и льстивой, как лиса. И все кругом смеялись, даже Китиха, которая и смеяться-то не могла – глыбой вздулся её живот, – а всё равно сотрясалась, как студень, и мокро сверкала вытаращенными глазами…

И когда бабушка с улыбающимся человечком подошла к нему, шёпотом предупредив: «Смотри не зажми!», он бросился из комнаты, видя перед собой лишь свои сырые от слёз ресницы, словно лес после дождя. Кто-то уже на улице цапнул его за руку…

А потом присеменила бабушка с раскисшими красными глазами. Они сдали жетончики в окошко Бабе с Чёрной Родинкой на Щеке, грустной без цветов Восьмого Марта, и укатили в деревню.

2

Вечером, с дороги, Клавдия Еремеевна не стала наказывать его за побег, а наутро завела в угол. Сама засобиралась на почту – «выбивать из его, паразита, алименты!» Кто этот паразит и что такое алименты, мальчик не знал, хотя имел семь неполных годков от роду. Это был солидный возраст, когда кругом всё сам: носки надеть – сам, борщ хлебать – сам, валенок швырнуть через переборку, где спит старуха, – и то сам! И всё ж таки он хныкнул для порядка, однако бабушка давно изучила каждый его выверт. Она стояла у раздевалки (самодельной деревянной вешалки с гвоздями вместо крючков) и завязывала под подбородком шерстяной платок.

– Чего ты там?!

– Ничего-о!

– Слышу, чего-о! Распустил губерни: пожалейте его, бедного!

Уже одетая, бабушка заглянула в зал, отдёрнув дверную занавеску.

– Стоишь? – полюбопытствовала вполне миролюбиво. – Охота, наверное, на ушах походить?

– И ничего мне не охота!

– Врёшь! – подумала. – Сказал бы, что охота, я, моэть, и отпустила бы тебя во двор… Охота?

– Не-ет!

– Ну и стой тогда, не выламывайся! – И прошагала в валенках к черно-белому телевизору, постучала ногтём в выпуклый экран. – Не вздумай включать!

– Нужен мне твой старый ящик! – буркнул мальчик, отвернувшись к стене, чтоб не видеть бабушку. – У нас ваще телевизор баще твоёго в сто раз и с пультом!

– Старый я-ящик! Ты заведи для начала такой «ящик», а потом обзывайся…

– А ты меня, бабка, к маме отправь, а то я сам сбегу!

– Чё ж ты вчера не шёл к своей маме?! Да и сдался ты ей сто лет, у ней теперь другая забота…

Клавдия Еремеевна осеклась, заморгала глазами.

– Ты давай-ка, товарищ, обдумай своё положение! – Отворив дверь и вынеся ногу за порог, старуха ещё ожидала, что он запросит прощения. – А то посмотрите, какой он! Соскочил и форкнул в дверь, только его и видали! А что у баушки сердце больное?! Что в етим городе скаженный на скаженном, так и лётают на машинёшках?! Это ему наплева-а-ать!

…Ушла, хлопнув дверью. Нарочно просеменила мимо окон, заглянув в одно: строго, нет ли соблюдают её приказ?

Но мальчик тоже был не дурак, тоже знал все старухины приёмы и стоял смиренно. Он даже скуксился и безутешно подрожал плечами, чтобы бабушка подумала, будто он на правильном пути. Наверное, бабушка так и решила, удовлетворённо кашлянула и убрела по переулку. Что чёрт её унёс не по угору, мальчик узнал из кухонного окна. К нему он прибегал всякий раз, когда требовалось определить удалённость старухи от избы и вероятность её скорого прихода, а отсюда возможность совершения какой-нибудь проказы. Но нынче что-то никакая проказа, даже самая маленькая, не могла набрести на его ум, большой не по годам.

Он пошёл бродить по избе (выйти на улицу мешала накинутая на дверь сенцев плашка). От скуки выкопал из горшка семечки – посмотреть, много ли подросли за день его отсутствия яблоки, полистал книжку со слипшимися страницами, которую бабушка использовала вместо подсковородника. Притомясь от трудов, съел из кастрюли тёплую сварную картошку, обсыпав солью, зажевал мякишем, бросив к печке невкусную корку, и запил из бочки, чего бабушка ему не позволяла, говоря, что «город проклятой, чтоб ему отрыгнулось, зассял всю нашу Лену!»

Стрелка в настенных часах полезла в самую гору, а во дворе, задутом снегом, всё заволновалось, и когда мальчик придвинул к окну табуретку, от железной печной трубы, которая нагрелась и на солнце и стала плавить снег, просочилась бесцветная капля. Долго, переливаясь, висела на выступе крыше. Она как бы размышляла, упасть ли ей теперь или, дождавшись примороза, застыть, а то, полнясь другими каплями, вырасти в длинную сосулю и рассыпаться от снежка, кинутого смеющимся мальчишкой.

Вот, точно всю свою силу собрав на собственном конце, капля перевесила сама себя, перетёкши из точки опоры в точку движения, и быстро, как выплеск иглы в бабушкиной швейной машинке, промелькнула в пространстве между крышей и сугробом, тёмно-синим в тени…

Ка-ап!

Ничто не изменилось в природе, да и, наверное, никто, кроме мальчика, не подглядел, как неприметно завершилась судьба мартовской капли. Вслед за первой навернулись другие, зацокали в пустой цинковой ванне, поставленной бабушкой под жёлоб…

Изба, не прикрытая ни одной тучкой, смотрела стеклянными глазами за реку, на дымчатый от солнца лес, скатившийся с хребтов к мёрзлым берегам. Шифоньер вдруг засверкал, как вода в проруби в светлый морозный день, и мальчик зажмурился. Это солнце, поморгав избе, нашло незанавешенное окно. Оно юркнуло в него, но тут же и назад, умноженное в зеркале шифоньера. Однако убежать не смогло, растеклось по встречной стене, и всёвсё, предназначенное небом гореть на всю ивановскую, прожигать снега и гнать ручейки, осталось в малюсенькой горнице!

За окном потемнело, капельки застыли на кончиках сосулек. Поник заречный лес. Воробьи, чистившие клювы на куче парного навоза, набросанной на задах соседнего двора, снялись и полетели под крышу…

Мальчику стало жаль пропавшее солнце. Он зашторил окно, в которое солнышко протекло в избу, а на других, наоборот, развёл занавески. И солнце, благодарно вспыхнув, вспорхнуло через стекло на фонарный столб. Снова праздник пришёл на улицу, забрызгали капельки, отряхнула снег тайга, а воробьи потянулись за прутьями сена, громко перекликаясь.

…Давно солнце ушуровало на другой конец деревни, зависло над низовскими избами. Без него посерело на сердце у мальчика, а без бабушки сделалось скучно, потому что с кем же препираться. А зеркало, вправленное в шифоньер, и вправду большое. В таком не только солнце угнездится, но и мальчик с ног до головы, если отойти к окну.

Ну, разве что босоножек не будет видно.

Он так и сделал, отошёл и принялся рассматривать себя, точно мальчишку с соседней улицы, с каким ни при какой погоде не могло быть замирения. Нет, что и говорить, он не красавец. В самом деле, разве это красиво – птичий рост, худые плечики, большая нестриженая голова с притемнившей и без того невесёлые глаза русой чёлкой? А обломанные ногти, под которыми свинья ночевала? А рёбрышки наперечёт? А грязные уши?! Ну, впрочем, уши-то ещё в субботу бабушка надраила в бане вехоткой – аж заалелись. Ну да и с чистыми ушами – разве он красавец?! Вот мама Розового и завела, что мальчик – эдакое чучело… Тьфу!

О, если бы у мальчика оказался болт в кармане, он обязательно пульнул бы им в зеркало – и бабушка ему не начальница! Что за невидаль – бабушка! Пусть она лучше идёт к этому Розовому, корчит ему рожицу, а мальчику на это наплевать! Если на то пошло, он даже может ослушаться старуху и выйдет на двор, вот только ножиком сковырнёт заложку… Не надо было его запирать, как преступника!

На этот раз бабушка оказалась умнее, и мало того что накинула плашку на петлю, так ещё и застопорила щепкой.

Ну да и это не проблема! Надо приотворить дверь (благо щеколда позволяет), а в щель просунуть лезвие ножа и поддеть плашку, одновременно стукнув по двери – щепка и вывалится. Раз… и всё!

А во дворе хорошо! Липнут, как из теста, снежки, пахнет тёплым деревом и проталиной, влажны прутья метлы, уткнутой черенком в сугроб у крыльца! С крыши сорятся серебряные семечки, тюкают клювиками рыхлый снег у завалинки, где глубокие норки, будто неизвестные птицы искали чего-то себе на поживу. От тротуара, от поленницы, от избы отслаивается сизый воздух. Поля за огородом, сосняк за деревней, крыша свинарника плывут в прозрачном газе и смазываются, словно картинка в калейдоскопе. Далеко в поле, меж бурых ковылей и репейников, спешит на свою мышиную охоту лиса, а снег за её хвостом-помелом вздымается и рассеивается огненной пылью. Да что лиса! Весна бежит по дворам, по деревенским улицам, машет голубым хвостом, и всё вокруг мерцает кусочками разбитого зеркала…

Что же, всё время торчать на крыльце?

Можно и пройтись по двору. Это не по городу. Тут греха нет, и бабушка, вернувшись с почты, простит ему самовольный уход. Значит, не стоит торопиться и драпать со всех ног от кашля за воротами. К тому же Лётчик гопил во дворе, скакал на забор, и мальчик вышел посмотреть, не воры ли залезли в амбар, чтобы утащить дедовскую бензопилку. А так-то мальчик, конечно, никогда бы не ослушался!

– Лётчик, полай! Не будешь лаять? А почему? Когда я не дал тебе косточку?! Ах та-ак! Тогда я возьму вот эту палку и кэ-эк тресну тебя по башке!

Ага, сразу забрехал, пустолайка, только я взял палку! Будешь знать, как не ла… Чего? Чего ты вцепился в мои штаны?! Пусти, ты порвёшь, а бабушка скажет, что это я… Ну вот, не пустил! Теперь бабушка даст тебе взбучки и поставит в угол. А мне как гулять с порванными штанами?! Ворота всё равно ничем не откроешь, не сиганёшь через забор и не убежишь к маме!..

Встать, разве, под крышу и попить капелек, а потом умереть, чтобы бабушка не ругала? Всё равно мама завела себе Розового, и ей не будет печально, если мальчик больше никогда к ней не придёт. А у бабушки есть капельки в аптечном пузырьке, она наберёт их в рот и переживёт его отсутствие…

Бросив палку в снег, мальчик на всякий случай ещё раз осмотрел забор. Он был серый от старости, но не хотел расти вниз, давно накренился, оставаясь таким же высоким – даже тайгу за ним не видно, облака лежат сверху белым снегом… Ни за что не преодолеть, разве что на ходулях! А раз так, чего же тут думать, штаны-то всё равно не зашьёшь…

И он встал под крышу, под синие, как глаза весны, окна зала, потому что с этой стороны струилось звонче. Как будто в каждый из желобков шифера положили по пузырёчку, капроновой пробкой, проткнутой гвоздём, вниз. И вот сквозь эти дырочки медленно сорилось из пузырьков: кап! кап! кап! Лётчик, беспутный кобель, только есть да спать гораздый, высунул нос из будки и, зевнув, стал ждать, когда мальчик напьётся капель марта и умрёт. Ну что тут было делать?! Мальчик задрал головёнку к небу, раззявил рот. Кап! Кап! Кап! – студёные капли. Он не сглатывал их сразу, а накапливал за нижней губой и медленно посасывал, как делала бабушка.

Из сосулек мигали маленькие солнца, слепили в лицо. Мальчик закрыл влажные глаза, на которые плакало с крыши, и весь превратился в ожидание, когда же капли пересилят его и свалят в снег. Но капли всё не пересиливали. Только было щекотно во рту, а зубам стыло, как будто прикусил лезвие ножа. Вот сейчас! Ещё пять! Шесть! Семь капелек! – и он будет полон, упадёт сосулькой, а пока мама хватится и приедет, он уже растает и утечёт в землю, прорастёт зелёной травой. И ни одна живая душа не найдёт его! Бабка обтопчет его галошами, ссечёт тяпкой или сорвёт и швырнёт курам на потеху. Признает его только Лётчик. Но и он, подняв лапу, побрызгает на мальчика за то, что тот однажды пожалел ему косточку…

Но что это прошуршало и шлёпнулось в снег?

А-а, это капли одолели сосульку, она отломилась и спряталась от них в сугробе. Тяжёлая штукенция, гляди, глубоко вошла… Ну да легко всей гурьбой столкнуть несчастную сосульку! Пусть они его попробуют победить! Вон, однако, ещё одна упала, и ещё… Последняя срикошетила от бельевой проволоки и раскололась о тротуар, а её осколки ледяным снарядом ударили по будке, в которой дремал Лётчик. Ха-ха! Так ему и надо, не будет на него капать, как говорила та вредная Тётка в больнице.

…Солнце покренилось к лесу – пить капли с изб крайней к лесу улицы. Задрожал жестяной винт фанерного самолётика, на длинной спице закреплённого над крышей. Это ветерок подул, навёл облаков. И сразу стало сумеречно, особенно за избой, куда больше не попадал свет. Кто-то прошагал за забором, высекая острым посохом скрипучие ямки, тут же наполняющиеся тёмной водой. Так и бабка скоро привалит с почты, даром что опять, поди, наведала по пути и Настасью Филипповну, и сестрениц Сентябрину с Октябриной, и бабушку Степаниду с дедушкой Анантием, которому сто лет в обед, и белая борода давно вросла в рот, в нос, в фиолетовые уши…

Идти, что ли, домой? Не то ведь и убить может сосулькой, как одну городскую старуху прошлой весной.

3

К вечеру обдало жаром, как из печки.

– Берёсту поднести – вспыхнет! – охнула бабушка, потрогав мальчику лоб. – Ну-ка, брысь в постель!

Она запахнула его дедушкиной душистой шубой, ради такого случая принесённой из амбара. Неуклюжей каракатицей сползала в подпол за редькой. Разрезала на половинки, в одной выковыряла ямку, вложила в неё ложку мёда и, прикрыв другой, посадила на блюдце в протопленную русскую печь.

– Завтре даст сок, будешь пить три раза в день, вся хворь из тебя выйдет! – суетилась, кружила в мягких валенках. – И в какую пору успел остыть? Я, главно дело, уходила, дак ничем ничего, а пришла – ка-хы! ка-хы! Как старичонка курящий! То и Катеринку, внучку Настасьи Филипповны, прохватило: цырлы на таких вот кублочках оденет, одежонку какую-нито набросит – и ну-у прыгат, ну-у скочет по снегу, как сохатый! Ты-то ладно, от горшка два вершка. Но та-то большенькая уже, школу нынче кончает, должна понимать! Да хотя чё с них взять, мать твою привести в пример…

Он слушал да мотал на ус, но ни одному слову не чинил запрета, даже если бабушка ругала маму. И не то чтобы он боялся схлопотать за капли марта, день напролёт бежавшие с крыши, а теперь, когда углы окошек надышала изморозь, застывшие в своих пузырёчках. Как было объяснить бабушке, что забор слишком велик и мальчик, чтобы прийти к маме синим небом, встал под капельницу и попил?! Ведь он всего лишь хотел помочь, если мама вместо него завела розового человечка и мальчик ей теперь «как собаке пятая нога» (так в запале обронила бабушка, а он подобрал). К тому же горло у него разгорелось и зудит, как будто продрали колючим ёршиком, каким бабушка скребёт сковородки, и не то что говорить, спорить со старухой – сплюнуть лишний раз больно…

– И штаны, почти что новые, два раза стиранные, разорвал, как в боярку оборвался! – ворчала на другой день Клавдия Еремеевна, на широкой доске, обтянутой простынёй, утюжа бельё. – Всё-то он может: и баушке прекословить, и простуды цопать, и штаны рвать! Праильно старики говрели про таких: в поле ветер…

Одним хорошим боком неожиданно повернулась болезнь: бабушка сделалась уступчивей на его просьбы, как молодуха, летала с котомкой в магазин, всяко пичкала и баловала. Не успевала она вонзить ему под мышку холодный, словно рыбка, градусник, как уже прытью в кухню – то пошерудить в печи, то сдёрнуть плюющуюся салом сковородку с жареными картохами, а то сыпануть чай в запарник, ворчливо стукающий крышкой, да ещё умудрялась вступить с ним в перепалку: «Ну, понёс свою политику! Одного его слышно: квух-квух своёй крышкой! Только я полтора полешка подкинула, а он уж закашлял-заплевал, как чахотошный…»

Вымыв и построив в шкафу вечернюю посуду – от мала до велика, от блюдца до суповой тарелки, Клавдия Еремеевна сидела, сдвинув вёдра, на углу лавки. В долгожданном покое пила синичьими глотками последнюю в этот день кружку чая. Порожнюю ополаскивала над тазиком и тоже подбирала ей место в ряду. Озиралась: всё ли ладно? Нет, не всё, – обвязывала тряпочкой крышку электрического самовара. «Чтобы тараканы не залезли по дырочкам», – догадывался мальчик, который не спал и всё-всё видел.

Наконец, расправившись с хозяйством, она подсаживалась к нему. И тогда начиналось! Тут тебе и про бабку Домну, «кругом себя вертавшуюся, в телка, в собаку ли превращавшуюся»; про возвращавшегося с царской службы солдата, что летал через печную трубу за ведьмой; про «баушку Петровну», иссушившую Лену-матушку – «одне брустьвера, как кости баушки Петровны, лежат»; а то про чёрта, виденного раз «дехчонкой» на речке Королихе – «сам волосатый весь, как дяшка Андриян, а в зубах цигарка…»

– А Маруська где? – на шорох подсевшей бабушки откликался мальчик, не поворачивая головы.

Клавдия Еремеевна молчит, смотрит на месяц за окном и мерцающие от его света четвертушки стёкол в крестовой раме. Но у неё своя тяжесть на сердце: «Месяц сентяберь, по всему, сырым будет, надо картошку пораньше выкопать, а то потом колупаться в грязе, сушить под перенбаркой…» Эти неотступные от всего бабушкиного существования думы не мешают ей заботливо «паковать» мальчика, подбивая со всех сторон одеяло.

– Маруська-то? – как только сейчас доходит до неё. – А в подполе, воюет с мышами да крысами…

– И с крысами тоже? – дивится мальчик.

– Но-о!

– Дак они её поборят…

– Это Маруську-то?! Ну, парень, сказал, как в лужу! Насмешил баушку – и только… – И старуха притворно смеётся, обнажая под бледными синеватыми губами жёлтые, как застывшая смолка, но ещё крепкие зубы. – Да она сама накрутит имя? хвоста! Сграбастат одную за шкварник да ка-а-ак шваркнет о сусеки – все другие-то и разбегутся кто куды…

Мальчик тоже смеётся, рад, что Маруська верховодит.

– А Лётчика сильнее?

– Ну, сильнее не сильнее, но спуску не даст, если к ней в миску сунется. А случись заварушка покрупнее, скажем, полезет Лёччик к Маруськиным котяткам, дак, пожалуй, ишо наведёт ему причесона…

– А ворона? Что ей Маруська сделает?!