banner banner banner
Я – Ясон. Книга 5
Я – Ясон. Книга 5
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Я – Ясон. Книга 5

скачать книгу бесплатно


Приняв устойчивое положение, Пинчук спросил, глядя Романова в глаза:

– Чего уставился? Может, скажешь, не нравлюсь?

Романов отрицательно покачал головой.

– Нет, – испуганно оглядывая его огромную двухметровую фигуру, прошептал он, – нравитесь.

Пьяное лицо Пинчука, добрую четверть которого занимали выпуклые надбровные дуги, в глубине которых спрятались черные глаза, исказилось гневом. Губы прошептали: «что ты сказал?» так, словно не могли, не хотели, отказывались верить в то, что донесли до них два оттопыренных уха, и тут же надрывно прохрипели:

– Что ты сказал, гомик? А ну повтори!

Оттолкнув табуретку, Пинчук сделал по направлению Романова два широких шага. Вытянул руку и схватил его за грудки.

Поняв: еще немного и он задохнется в вороте собственной рубашки, Романов прошептал, что его-де неправильно поняли. Словом: «нравитесь», он хотел выразить не его, Анатолия, внешность, а свое отношение к незнакомому человеку, которое Лев Гумилев называл положительной комплементарностью.

Призадумавшись, Пинчук ослабил хватку.

Воспользовавшись передышкой, Романов, жадно глотая ртом воздух, добавил, что он вовсе не хахаль Медеи Дадиани.

– А ищу ее, потому что чувствую: и ей, и мне угрожает беда!

Пинчук с готовностью кивнул: это ты, дескать, правильно чувствуешь. И чуть приподняв кулак, в котором сошлись концы воротника, заставил Романова привстать на цыпочки.

– А теперь, чума, давай, повтори, что про меня сказал этот твой Гумилев!

Романов повторил. И тут же пожалел об этом.

Узнав о том, что положительная комплементарность – это неосознанное влечение одного человека к другому, Пинчук, не зная, как на это реагировать, сначала нахмурил брови. Однако секундами позже, услышав от Романова, что Гумилев, когда вводил этот термин, никого не думал оскорблять, обиделся, что какая-то там козявка решила, будто может чем-то оскорбить его – человека, передавившего за свою жизнь не один десяток подобных тварей, и взмахнул кулаком. Но не ударил, как того ожидал зажмурившийся от страха Романов, а презрительно толкнул в грудь.

Открыв глаза, Романов торопливо извинился за то, что, видимо, не совсем правильно истолковал смысл выражения «положительная комплементарность». Отступил на шаг и попросил разрешения сделать это как-нибудь в другой раз.

– А сейчас, если вы не возражаете, я пойду… Ладно?

Вместо ответа, Пинчук втолкнул его вглубь комнаты. Поправил выползшую из-под спортивных брюк нательную майку, и, сжав кулаки, предложил поговорить как мужчина с мужчиной.

Выставив вперед себя ладони, Романов в ответ попросил Пинчука успокоиться. Пинчук, не желая успокаиваться, велел сказать: с какой целью он, чума, решил вывести его – нормального и почти что трезвого человека – из себя.

Романов попытался объяснить, что у него даже в мыслях не было никого никуда выводить, самому бы, дай бог, скорее куда-нибудь выйти. Пинчук, сделав еще шаг навстречу, потребовал ответить: чем он – нормальный и почти что трезвый человек – вызвал столь неуважительное отношение к себе со стороны вконец оборзевшей козявки.

Романов, чуть не плача, сказал, что никакая он не козявка и вообще не понимает, о каком неуважении идет речь. Пинчук, не желая ничего знать, спросил: как бы он, чума, повел себя на месте нормального и почти что трезвого человека, если бы к нему – нормальному и почти что трезвому человеку – какой-то мужик почувствовал неосознанное влечение.

– Наверное, в небритую морду бы дал? Правильно?

И тут же, предупредив о том, что сейчас, кажется, не выдержат и начнет кого-то долго, нудно бить, нанес неловкий удар, пришедший Романову в правое предплечье.

Романов упал на спину. Увидев, как потерявший равновесие Пинчук валится на него, согнул ноги и, что есть силы, толкнул в грудь. Потом вскочил и еще дважды сверху вниз ударил кулаком по затылку. После чего сделал шаг назад и, приподняв руки до уровня подбородка, приготовился к последней в своей жизни драке.

Минуту – шестьдесят долгих секунд – Романов, ожидая нового нападения, стоял, тяжело дыша, над огромным занимавшим чуть ли не половину пола телом Пинчука, и сам себе казался несчастным воробышком, в одиночестве отбивающимся от матерого хищника.

Перевалившись с боку на живот, Пинчук глухо застонал. Одновременно с щелчком закончившейся магнитофонной кассеты, осторожно поднялся на ноги и, держась за левую часть груди, медленно прошел к столу. Проклиная аритмию, сердце, здоровье, не позволяющее дышать полной грудью, упал на табурет и закрыл ладонями лицо.

Поняв, что опасность миновала, Романов опустил руки. Осмотрелся по сторонам: все ли спокойно, и бочком двинулся в сторону двери.

– Погоди! – окликнул Пинчук. – Ты чего приходил-то?

Не зная, что делать, то ли бежать без оглядки, пока путь открыт, то ли вернуться, поговорить об интересующем деле, Романов в нерешительности остановился.

– Медею, что ли, ищешь? А ты кто ей будешь, я не понял, хахаль что ли?

Романов отрицательно покачал головой: нет, сказал он, не хахаль.

– А впрочем, – оторвав ладони от лица, выдохнул Пинчук. – Мне без разницы. У меня баб этих – только свистни… Водки хочешь?

Романов замотал головой из стороны в сторону и сказал: да.

– Тогда проходи!

Стараясь не делать резких движений, Пинчук достал из-за спины второй табурет. Поставил напротив себя через стол и кивнул, приглашая садиться.

Прежде чем принять приглашение, Романов десять раз подумал: стоит ли рисковать.

Решив на одиннадцатый раз, что стоит, мысленно помолился: «Была, не была, где наша не пропадала!», и сел. Взял в руки стакан, наполовину наполненный водкой и, желая как можно скорее закончить дело, ради которого пришел, спросил: где найти Медею.

– А зачем она тебе?

К своему удивлению Романов не сразу нашелся, что ответить. Сначала хотел сказать: затем, чтобы выяснить, для чего она приходила к нему в полночь в одной ночной рубашке, потом подумал и решил, что дело не том, чтобы найти и спросить, а найти и сказать, что она не одна, что человек, который будет бескорыстно помогать ей, находится на расстоянии вытянутой руки.

– Да так… Слишком много накопилось всего. Сразу не расскажешь.

– А ты выпей! Говорить легче будет.

Недолго думая, Романов опрокинул в себя содержимое стакана. Поставил с громким стуком на стол, и, влекомый внезапно возникшим желанием излить душу человеку, от которого зависело: найдет ли он Медею, принялся подробно рассказывать обо всем, что случилось с ним, начиная с той самой ночи, когда над притихшим городом взошла бледно-желтая луна.

Закончив рассказ, Романов еще раз с удовольствием выпил водки, занюхал рукавом рубашки, и спросил Пинчука: как он думает, какую цель преследовала Медея, когда приходила к нему.

Пинчук пожал плечами. Сказал, что Медея, девочка, конечно, со странностями и приворожить, кстати говоря, может не хуже его летавки, но вот чтобы в полночь явиться бог весть кому в одной ночной рубашке…

– Нет, чума, это не в ее стиле. Тут что-то не так.

Романов уныло согласился: не так.

Потом спросил:

– Ты с ней, говорят, встречался?

– Нет. Но она мне звонила один раз, после того, как прилетела из Швейцарии.

– О чем вы разговаривали, можно узнать?

– Ни о чем. Так, обычный трёп.

– Как найти ее, знаешь?

– Теперь, когда Дадиани сменили местожительство, нет, но… –добавил Пинчук, подняв указательный палец правой руки вертикально вверх. – Попробовать поискать, думаю, можно.

Толя Пинчук, как и говорил, оказался человеком не только нормальным, но и почти что трезвым. Точно извиняясь за поведение, недостойное богатыря, он весь вечер, казалось, старался загладить перед Романовым свою вину – рассказывал всё, о чем знал или догадывался, делился всевозможными слухами, словом, вел себя подобно иным совестливым людям, которые честно признают за собой пороки, от которых не в силах избавиться.

Отвечая на первые два вопроса Романова: что собой представляет Медея и кто ее друзья, сказал, что по причине крайне редкого пребывания на родине, друзей у нее нет и быть не может, за исключением разве что сводной сестры Софико.

– Что же касается того, кто она такая…

Задумчиво пожевав губы, Пинчук попросил Романова представить себе человека, которого когда-либо незаслуженно обидел.

Выполняя просьбу, Романов нарисовал в своем воображении себя в обличии двухметрового богатыря с ярко выраженными надбровными дугами, а человека, незаслуженно обиженного им, в виде интеллигентного сорокатрехлетнего мужчины с усталым лицом, в котором читались ум и душевные страдания.

– А теперь, – сказал Пинчук, получив от Романова знак о том, что тот сделал всё, как надо, – постарайся вызвать в себе чувство вины перед ним, как будто ты только минуту назад узнал о том, что наехал на него конкретно не по делу.

Романову не было нужды особо стараться. Не успел Пинчук договорить, как он – двухметровый богатырь с ярко выраженными надбровными дугами – уже испытывал неимоверные муки совести оттого, что издевался над интеллигентным человеком с умным лицом, чья единственная вина заключалась в том, что тот всеми силами старался помочь попавшей в беду сироте.

– Почувствовал, да? – заглянул ему в глаза Толя. – Чего молчишь?

Удрученно покачав головой, Романов сказал о том, что ему сейчас до того худо – хоть в петлю лезь.

– Ну вот! – неизвестно чему обрадовался Пинчук. – Так же и с Медеей! Все, кто с ней общались, испытывали примерно те же чувства. Я, кстати, тоже… Так до того это, скажу тебе, дошло, что она, по-моему, сама вскорости уверовала в то, что все вокруг провинились перед ней!.. Короче, – хлопнул ладонью по столу, – ходячий укор совести – вот кто она такая!

– А основания считать себя обиженной у нее были?

Пренебрежительно махнув рукой, Пинчук ответил, что основания считать себя обиженным, если поискать, найдутся у каждого. Потом подумал над тем, что сказал, и, почесав затылок, добавил, что в случае с Медеей, причины как раз таки, возможно, и были.

– Нет ну, ты, чума, сам посуди! Если бы тебя посадили в больницу лет эдак на десять, двенадцать, как бы ты себя вел?

Вместо ответа, Романов спросил: чем она болеет.

Пинчук пожал плечами. Сказал, что с Медеей через несколько дней после гибели Любы – ее матери, случился какой-то приступ.

– Что за приступ, не знаю, все кругом, как воды в рот набрали, но догадываюсь…

Пинчук осмотрелся по сторонам, так, словно хотел удостовериться в том, что их никто не подслушивает. Наклонился над столом и, повертев указательным пальцем у виска, сказал, что Медея, по его мнению, немного того.

– Того, это в смысле, ненормальная? – уточнил Романов.

– Нет, что ты! – замахал руками Пинчук. – В этом смысле она нормальнее нас с тобой, тут вопросов к ней нет… Но ведь, знаешь, как иной раз бывает, – шепотом добавил он, – сегодня ты нормальный и почти что трезвый, а завтра прицепится к тебе какая-нибудь чума, скажет что-нибудь такое, отчего душа наизнанку вывернется, и всё – вызывай санитаров!

– Ладно, – Романов в раздражении отодвинул от себя пустой стакан. – Как ты собираешься искать Медею?

Такая постановка вопроса Пинчуку не понравилась. Он отвернул от Романова лицо и обиженным голосом сказал, что искать, по его мнению, в таких случаях полагается тому, кому это больше всего надо. А поскольку ему, Толе, это ни к чему, баб у него и без того хватает – только свистни, он, если и согласиться искать Медею, то только в качестве добровольного консультанта.

3 августа

Пинчук позвонил Романову рано утром. Спросил, как у него, чумы, идут дела и тут же, не давая ответить, предложил этим вечером, не позже восьми, съездить в поселок Черемисово, где проживали мать и сын Нюры Маняшкиной – бывшей домработницы Давида Дадиани.

– Сама Нюрка, как ты слышал, умерла несколько лет назад. Но бабка, насколько мне известно, еще при памяти и должна помнить, где живет дядя Миша – ее то ли кум, то ли сват.

– Ты хочешь сказать, дядя Миша, который работал у Дадиани садовником, знает, где искать Медею? – спросил Романов. – Откуда такая уверенность, если не секрет?

– По словам соседей Давида, которых я навестил два часа назад, дядя Миша работал в саду Дадиани в день, когда те всем семейством переезжали на новое место. Значит, должен знать!

Несмотря на то, что Романов так не считал, известие о том, что в порядком затянувшихся поисках Медеи появился первый след, обрадовало его. Пообещав быть в Липовке ровно в восемь часов вечера, он положил трубку и принялся готовиться к поездке за город.

***

Проскочив мост над заросшей густым камышом речкой, от которой осталась разве что одна дорожная табличка с названием, Нексия въехала в село, расположенное на склоне пологой горы. Руководствуясь указаниями Пинчука, некогда бывшего здесь на похоронах Нюры Маняшкиной, Романов свернул с центральной улицы сразу после того, как пересек первый перекресток, и остановил машину в глухом широком переулке возле небольшого зеленого дома.

Ткнув пальцем в сторону висевшей перед калиткой голой лампочки, Пинчук сказал: здесь. Отцепил ремень безопасности и, отвечая на приглашение Романова составить ему компанию, сказал, что лучше подремлет на свежем воздухе.

– Ты, кстати, чума, там тоже особо-то не рассиживайся! – сказал он, раскладывая переднее сиденье. – А то у меня свидание в полночь. Как бы не опоздать!

После чего разлегся на сиденье и, широко зевая, принялся рассказывать о своей подружке и ее ревнивом муже, из-за которого они, два голубка, вынуждены встречаться исключительно по ночам, когда муж, вреднюга, уходит в третью смену.

Маняшкины: баба Фрося – полная семидесятилетняя старуха, ее внук Боря – нервный, ни минуты не сидевший на месте худенький паренек двадцати пяти лет и его жена Надя – дородная молодая женщина, внешне похожая на бабу Фросю, встретили Романова настороженно. Но уже через минуту, узнав в нем человека, которого совсем недавно показывали по телевизору и даже за что-то хвалили, усадили за стол и принялись угощать чаем.

К чаю, кроме варенья, печенья, конфет, меда, подали крупно нарезанные помидоры со свежими огурцами, хлеб, сало, сырую колбасу и холодную курицу.

Окинув недовольным взглядом стол, баба Фрося предложила отведать домашней настойки. Налила в четыре маленькие розовые рюмки красную жидкость из большой трехлитровой бутыли, дно которой устилали мелкие ягоды, и произнесла тост за знакомство. С благодарностью выслушала похвалу Романова в адрес напитка и, не обращая внимания на укоризненные гримасы внука, принялась рассказывать рецепт его приготовления. От рецепта плавно перешла к рано умершей дочери Нюре, очень любившую эту настойку; от дочери Нюры к Давиду, у которого та много лет работала и которого называла не иначе как душегубец; от Давида-душегубца к тому, ради чего и пришел Романов – местожительству деда Михаила.

– В городе он живет, у магазина, наискось от базара. Улица, как сейчас помню, Борисоглебская называется, в честь, значит, святых мучеников Бориса и Глеба, дом один и квартира тоже один… А на кой он тебе?

Романов сказал, что через деда Михаила хочет отыскать Дадиани.

– А они тебе на кой?

– Да так… Дело есть к ним одно.

– А… – протянула старуха. – Ну, коли дело, тогда конечно.

Почувствовав в голосе бабы Фроси обиду за нежелание говорить о людях, о которых ей, видимо, было что сказать, Романов спросил: отчего, если не секрет, ее дочь – Нюра – называла Давида Дадиани душегубцем.

– А каким еще словом его, ирода, называть? – удивилась та. – Жен своих, что первую, что вторую, со свету сжил? Сжил! Так и Нюрка моя тоже через его попреки захворала! Всё ему, видишь ли, не так! То чай простыл, то харчи не солоны, то штаны не тем концом отглажены. Хотела я ему как-то пойти сказать: сам-то ты, безобразник, до какого греха дочь свою довел?.. Да уж ладно. Придет срок, Бог ему сам всё, что надо скажет.

Только баба Фрося замолчала, как в разговор вступил Боря. Вскочив со стула, он принялся рассказывать о том, о чем, по его мнению, не договорила бабушка. О первой законной жене Давида, от которой у него остался сын Георгий с дочерью Софико, и о второй, гражданской, Любови Перебежкиной, местной девушке, родившей Медею – самую красивую шлюху из всех, с кем ему когда-либо довелось встречаться.

Услышав слово «шлюха» Романов решил, что ослышался. Повернул голову в сторону Бори и попросил повторить еще раз.

– А вы разве не знали? – сев на место, смущенно захихикал тот. – Медея, она же это… как её… сексоманка – больная сексоманией. Мать об этом говорила, когда ту в швейцарскую психушку упекли.

Надя поправила мужа: не сексоманией, а сексомнией.

– Да какая разница! – пренебрежительно махнул рукой Боря.