
Полная версия:
Импровизатор
– Ты выкупил себя своим пением! Звуки песни звонче бряцания золота! Я видела в твоем взоре звезду счастья еще тогда, когда рыба и птица пошли вместе ко дну! Воспари же к солнцу, смелый орел мой! Старуха останется в своем гнезде и будет радоваться за тебя! Никто не свяжет тебе крыльев!
– Мудрая Фульвия! – сказал, почтительно кланяясь старухе, разбойник, заставивший меня импровизировать. – Ты знаешь синьора? Ты уже раньше слышала его импровизацию?
– Я видела звезду в его взоре! – сказала она. – Видела невидимый луч, горящий в очах избранников счастья! Он плел венок, сплетет и еще более прекрасный, но не связанными руками!.. Через шесть дней ты хочешь застрелить моего орленка за то, что он не желает вонзить своих когтей в спину рыбы! Шесть дней он отдохнет здесь в гнезде, а затем взовьется к солнцу! – Она открыла маленький шкаф, вынула оттуда бумагу и собралась писать. – Чернила загустели, что сухая глина, но этой черной влаги и у тебя найдется вдоволь. Царапни-ка себе руку, Космо! Старая Фульвия заботится и о твоем счастье!
Разбойник молча взял нож, слегка надрезал кожу на руке и обмакнул перо в выступившую кровь. Старуха вручила перо мне и велела написать: «Я еду в Неаполь». – Подпишись внизу! – прибавила она.
– К чему все это? – услышал я недовольный шепот одного из младших разбойников.
– Что? Червяк подает голос? – сказала она. – Берегись, я раздавлю тебя пятой!
– Мы полагаемся на твою мудрость, матушка! – сказал старший. – Твоя воля – закон; в нем наше счастье!
Больше об этом не было и разговора. Опять началась веселая беседа, бутылка с вином заходила по рукам. Меня дружески потрепали по плечу и предоставили мне лучший кусок жареной дичи. Старуха опять уселась в угол и принялась за свою пряжу, а младший из разбойников начал раскладывать вокруг нее новый запас горящих углей, приговаривая: «Бабушка зазябла!» Как речи, так и имя ее подтвердили мне, что это та самая старуха, которая предсказала мне мою судьбу еще в детстве, когда я вместе с матушкой и Мариучией плел венки на берегу озера Неми. Я чувствовал, что моя судьба всецело в ее руках. Она заставила меня написать: «Я еду в Неаполь». Лучшего я и не желал, но как же я переберусь через границу без паспорта? Как я устроюсь в чужом городе, где никого не знаю? Беглецу из соседнего города рискованно ведь было выступать публично! Впрочем, я надеялся на мое знание языков и детски верил в благосклонность ко мне Мадонны. Даже мысль об Аннунциате возбуждала во мне теперь только какую-то тихую грусть, похожую на ту, что испытывает после крушения корабля шкипер, несущийся в утлом челноке к неведомому берегу.
День шел за днем; разбойники уходили и приходили; сама Фульвия уходила раз на целый день, и я оставался один на один с моим стражем – молодым разбойником. Ему вряд ли было больше двадцати лет; черты лица его были грубы, но взгляд поражал своим грустным выражением, хотя порою и загорался диким огнем, как у зверя; длинные прекрасные волосы его падали на плечи. Долго сидел он молча, подперев голову рукой, потом обернулся ко мне и сказал:
– Ты умеешь читать; прочти мне какую-нибудь молитву из этой книги! – И он подал мне маленький молитвенник. Я начал читать; он внимательно слушал меня, и в его больших темных глазах светилось искреннее благоговейное чувство. – Отчего ты уходишь от нас? – сказал он затем, дружески протягивая мне руку. – И в городах царят обман и вероломство, как в лесу, но в лесу по крайней мере воздух чище – меньше людей!
Я, видимо, внушил ему некоторое доверие, и он разговорился со мною. Рассказ его не раз заставил меня и содрогнуться от негодования, и пожалеть молодого человека – он был так несчастен!
– Тебе, верно, знакомо сказание о князе Савелли? – начал он. – О веселой свадьбе в Ариччиа? Жених был простой бедняк, невеста тоже бедная девушка, но чудно хороша собою – вот и сыграли свадьбу. Знатный вельможа осчастливил невесту приглашением на танец, а потом назначил ей свидание в саду. Она открылась жениху; тот надел ее платье и венчальную фату и вышел на свидание. Когда же вельможа захотел прижать красавицу к своему сердцу, жених вонзил ему в грудь кинжал. Я тоже знавал такого вельможу и такого жениха, только невеста-то не была так откровенна: вельможа справил с нею свадьбу, а жених справил по ней поминки. Острый нож нашел дорогу к ее сердцу, трепетавшему в белой как снег груди!
Я молча смотрел ему в глаза, не находя слов сочувствия.
– Ты думаешь, что я никогда не знавал любви? Никогда не впивал в себя, как пчела, ее душистого меда? – продолжал он. – Однажды в Неаполь ехала знатная англичанка с красавицей дочерью; на щеках ее цвели розы, в глазах горел живой огонь. Товарищи мои заставили их выйти из кареты и смирно лежать на земле, пока шел грабеж их пожитков. Затем мы увели к себе в горы обеих женщин и молодого человека – возлюбленного девушки, как я полагаю. Его мы привязали к дереву. Молодая девушка была хороша собою, была невеста… я тоже мог разыграть роль князя Савелли!.. Когда был прислан выкуп за всех троих – румянец уже не играл на щеках девушки, огонь в очах потух!.. Должно быть, оттого, что в горах мало света! – Я отвернулся от него, а он прибавил полуоправдывающимся тоном: – Девушка была ведь не христианка, а протестантка, дочь Сатаны!.. Долго сидели мы оба молча. – Прочтите мне еще молитву! – сказал он наконец. Я исполнил его просьбу.
Под вечер вернулась Фульвия и вручила мне письмо, но не позволила прочесть его сейчас же.
– Горы закутались в свой мокрый плащ; пора тебе улететь отсюда. Ешь и пей; нам предстоит долгий путь, а на голых скалах не растет лепешек! – прибавила она.
Молодой разбойник поспешно поставил на стол кушанье; я поел. Фульвия набросила на себя плащ и повлекла меня за собою по темным узким переходам пещеры.
– В письме этом твои крылья! – сказала она. – Ни один солдат пограничной стражи не помнет тебе перышков, мой орленок! У тебя в руках очутится и волшебный жезл, который снабдит тебя золотом и серебром, пока у тебя не будет своих собственных сокровищ! – Она раздвинула голыми худыми руками густую завесу плюща, и мы вышли на волю; кругом стояла непроницаемая тьма; горы были окутаны сырым туманом. Я крепко держался за плащ старухи и едва поспевал за нею; несмотря на почти непроходимую дорогу и темноту, она неслась вперед словно дух. Кусты, шурша, раздвигались на обе стороны. Так шли мы несколько часов кряду и, наконец, очутились в узкой лощине между горами; тут стоял соломенный шалаш, какие часто попадаются в болотах: стен нет, одна крыша из тростника и соломы, спускающаяся до самой земли. Сквозь щель в низенькой двери виднелся свет. Мы вошли в шалаш, напоминавший большой улей; все внутри было закопчено дымом – ему был один выход в дверь. Столбы, балки и самая солома лоснились от покрывавшей их сажи. Посреди пола был небольшой глиняный очаг; на нем варилось кушанье, он же служил и для отопления шалаша. В задней стене виднелось отверстие, которое вело в следующий шалаш, поменьше, словно приросший к большому, как маленькая луковка к более крупной. Во втором шалаше спала на полу женщина с ребятами; возле них стоял осел и глазел на нас. К нам вышел полуголый старик в одних разорванных штанах из козьей шкуры. Он поцеловал руку Фульвии и, не обменявшись с нами ни словом, набросил на голые плечи тулуп, подвел ко мне осла и знаком пригласил меня сесть на него.
– Конь счастья понесет тебя впоследствии быстрее, чем осел Кампаньи! – сказала мне Фульвия.
Старик вывел осла из хижины. Сердце мое было переполнено благодарностью к этой странной старухе; я хотел было поцеловать у нее руку, но она отрицательно покачала головой и, откинув мне со лба волосы, приложилась к нему холодными устами. Потом она махнула нам рукой, и скоро мы скрылись от нее за кустами. Старик погонял осла кнутом и сам бежал взапуски рядом. Я заговорил с ним; он издал какой-то тихий звук и знаками объяснил мне, что он немой. Мне не терпелось узнать содержание письма, которое дала мне Фульвия; я достал его и вскрыл конверт. В нем было несколько листков, но, как я ни напрягал зрение, не мог разобрать ни единого слова – было совсем еще темно. На рассвете мы достигли вершины горного хребта; кругом был один голый гранит, кое-где обвитый ползучими растениями. В ясном небе горели звезды; под нами плавал какой-то призрачный мир тумана. Он подымался с Понтийских болот, которые тянутся от самых Альбанских гор между Веллетри и Террачиной и ограничены Абруццкими горами с одной и Средиземным морем с другой стороны. Вот плывшие внизу облака засияли, и скоро голубое небо приняло фиолетовую окраску, перешедшую затем в розовую; горы стали отливать светло-голубым бархатом; я был просто ослеплен этой роскошью красок. На скате горы светился, словно звездочка, огонек. Я сложил руки на молитву; моя душа обратилась к Богу в этом великом храме природы, и я тихо прошептал:
– Да будет воля Твоя надо мною!
Теперь было уже довольно светло, и я мог приняться за письмо. В конверте оказался паспорт, выданный на мое имя римской полицией и завизированный неаполитанским посланником, затем чек на пятьсот скудо на неаполитанский банкирский дом Фальконета и, наконец, записочка, содержавшая всего несколько слов: «Бернардо вне опасности, но не возвращайтесь в Рим по крайней мере несколько месяцев».
Фульвия была права: в этом письме были и крылья, и волшебный жезл. Я был свободен! Вздох облегчения и признательности вырвался из моей груди. Скоро мы выехали на более сносную дорогу и завидели нескольких завтракавших в поле пастухов. Проводник мой остановил осла; пастухи, казалось, знали старика; он объяснился с ними знаками, и они пригласили нас разделить их трапезу – хлеб и сыр, которые они запивали ослиным молоком. Я закусил немножко и почувствовал себя уже достаточно подкрепленным, чтобы продолжать путь. Затем старик указал мне тропинку, а пастухи объяснили, что она идет до городка Террачина, куда я мог добраться сегодня же к вечеру. Мне следовало только держаться этой тропинки, оставляя горы влево; через несколько часов я должен был увидеть канал, который идет от гор к большой дороге, обсаженной деревьями; их я увижу еще раньше, как только рассеется туман. Держась же канала, я выйду на дорогу, к бывшему монастырю, который теперь превращен в гостиницу «Torre di tre Ponte».
Охотно одарил бы я чем-нибудь своего проводника за его услугу, но у меня ничего не было. Вдруг я вспомнил о своих двух скудо, бывших у меня в кармане, когда я бежал из Рима; я ведь отдал разбойникам только кошелек с деньгами, сунутый мне в карман воспитательницей Аннунциаты. Один из двух скудо я хотел отдать проводнику, а другой решил сохранить на свои надобности; ведь только в Неаполе могу я воспользоваться своим чеком. Я полез в карман, но тщетно шарил в нем: его давно уже очистили! Итак, у меня не было ни гроша. Я снял с шеи шелковый платок, отдал его старику, пожал руки остальным и один направился по указанной мне тропинке к болотам.
Часть вторая
Глава I
Понтийские болота. Террачина. Старый знакомый. Родина Фра-Дияволо. Апельсиновая роща у Мола-ди-Гаэта. Неаполитанка. Неаполь
Многие представляют себе Понтийские болота сырой, грязной пустыней, покрытой стоячей водой, словом, крайне печальною дорогой. Напротив, они скорее похожи на роскошные долины Ломбардии и даже еще превосходят последние своей богатой растительностью; подобной не сыщешь во всей Северной Италии. Вообще трудно даже представить себе дорогу удобнее той, что пролегает через болота; это чудесная аллея, обсаженная липами, дающими густую тень. По обе же стороны ее расстилается бесконечная равнина, поросшая высокой травой и сочными болотными растениями. Ее изрезывают каналы, впивающие в себя воду из множества раскиданных по равнине болот, прудов и озер, поросших тростником и широколиственными кувшинками. Налево – если едешь из Рима – возвышаются Абруццкие горы, на которых раскинулись маленькие города; белые стены домов резко выделяются на сером фоне скал, будто горные замки. Направо же зеленая равнина простирается до самого моря, и в той стороне виднеется утес Цицелло – прежний остров Цирцеи, возле которого, согласно преданию, потерпел крушение Одиссей.
Туман мало-помалу редел и открывал зеленую равнину, на которой блестели, точно холсты, разостланные по лугам для беленья, серебристые каналы. Солнце так и палило, хотя и было только начало марта. В высокой траве бродили стада буйволов, бегали табуны лошадей; резвые кони то и дело брыкались задними ногами, так что из топкой почвы высоко летели вверх водяные брызги. Забавные позы и шаловливые прыжки животных так и просились на полотно художника. Налево от меня подымался целый столб густого черного дыма; это пастухи зажгли костер, чтобы очистить воздух возле своих хижин. Мне встретился крестьянин; желтое, болезненное лицо его составляло резкий контраст с окружающей пышной растительностью. На своем черном коне он казался просто мертвецом; в руках у него было что-то вроде копья, которым он сгонял в кучу рассыпавшихся по болоту буйволов. Некоторые из них лежали прямо в грязи, высунув из нее только безобразные морды со злыми глазами. По краям дороги попадались также трех- и четырехэтажные дома – почтовые станции; их стены тоже свидетельствовали о ядовитости болотных испарений: все они сплошь были покрыты густой плесенью. И на зданиях, как и на людях, лежал тот же отпечаток гнилости, что представляло такой резкий контраст с богатой, свежей растительностью и живительной теплотой солнца. Мое болезненное настроение заставило меня увидеть в этой картине живое изображение лживости и бренности земного счастья на земле. Да, человек почти всегда смотрит на жизнь и природу сквозь очки душевного настроения; если очки из черного стекла – все рисуется ему в черном свете, если из розового – в розовом. Приблизительно за час до «Ave Maria» я, наконец, оставил болота позади себя. Желтоватые кряжи гор становились все ближе и ближе, а как раз перед ними лежал и городок Террачина, отличающийся чудной, богатой природой. Недалеко от дороги росли три высокие пальмы, покрытые плодами; огромные фруктовые сады покрывали скаты гор, словно бесконечные зеленые ковры, усеянные миллионами золотых блесток; это были апельсины и лимоны, под тяжестью которых ветви деревьев пригибались к самой земле. Перед крестьянским домиком, стоявшим у дороги, была навалена целая груда лимонов, точно сбитых с деревьев каштанов. В ущельях росли дикие темно-красные левкои и розмарин; ими же была одета вершина скалы, где находятся великолепные развалины замка короля остготов Теодориха.
Развернувшаяся предо мною картина просто ослепила меня, и я вошел в Террачину молча, в самом созерцательном настроении духа. Тут я впервые увидал море, чудное Средиземное море. Это было само небо, только чистейшего ультрамаринового цвета; ему, казалось, не было границ. Вдали виднелись островки, напоминавшие чудеснейшие фиолетовые облачка. Увидел я вдали и Везувий, испускавший синеватые клубы дыма, стелившегося над горизонтом. Поверхность моря была недвижна и гладка, как зеркало; только у берега, где я стоял, был заметен сильный прибой; большие волны, прозрачные и чистые, как самый эфир, с шумом набегали на берег и будили эхо в горах.
Я стоял как вкопанный, не в силах оторвать взгляда от чудного зрелища. Казалось, и плоть, и кровь мои – все физическое в моем существе перешло в духовное, я как будто отделился от земли и витал в пространстве между этими двумя небесами: безграничным морем снизу и небом сверху. Слезы бежали по моим щекам.
Неподалеку от того места, где я стоял, находилось большое белое здание; морской прибой достигал до его фундамента. Нижний этаж фасада, выходившего на улицу, представлял один свод, под который ставились экипажи проезжих. Это была гостиница, самая большая и лучшая на всем пути от Рима до Неаполя.
В горах послышалось эхо от щелканья бичом; скоро к гостинице подкатила карета, запряженная четверкой лошадей. На заднем сиденье, за каретой, помещалось несколько вооруженных слуг. Внутри же, развалясь, восседал бледный, худой господин в широком пестром халате. Кучер соскочил с козел, щелкнул бичом еще раза два и запряг в карету свежих лошадей. Проезжий иностранец хотел немедленно продолжать путь, но так как он требовал конвоя, без которого небезопасно было ехать через горы, укрывавшие немало смелых последователей Фра-Диаволо и других разбойников, то ему пришлось подождать с четверть часа. Он принялся браниться, перемешивая английские слова с итальянскими, и проклинать леность народа и мытарства, выпадающие на долю путешественника; затем свернул из своего носового платка ночной колпак, напялил его на голову, развалился к углу кареты, закрыл глаза и, казалось, примирился со своею участью.
Я узнал, что это был англичанин, который в десять дней объехал всю Северную и Среднюю Италию и таким образом ознакомился со страною, в один день изучил Рим и теперь направлялся в Неаполь, чтобы побывать на Везувии и затем уехать на пароходе в Марсель, – он собирался также познакомиться с Южной Францией, но в еще более краткий срок, нежели с Италией. Наконец явились восемь вооруженных всадников, кучер защелкал бичом, и карета и всадники исчезли за воротами.
– И все-таки он, со всем своим конвоем и вооружением, далеко не так безопасен, как мои иностранцы! – сказал, похлопывая бичом, стоявший возле гостиницы невысокий, коренастый веттурино. – Эти англичане страсть любят разъезжать. И вечно в галоп! Редкостные птицы! Santa Philomena di Napoli!
– А у вас много иностранцев в карете? – спросил я.
– По одному в каждом углу! – ответил он. – Значит, четверо! А в кабриолете только один. Коли синьору хочется в Неаполь, так вы можете быть там послезавтра, когда солнышко еще будет освещать верхушки Сан-Эльмо.
Мы сговорились, и я тут же был выведен из неловкого положения, в которое ставило меня полное неимение наличных денег.
– Вы, конечно, хотите взять с меня задаток, синьор?[20] – спросил веттурино, вертя в руках монету в пять паоло.
– Нет, только позаботься для меня о хорошем столе и ночлеге! – ответил я. – Так мы едем завтра?
– Да, если это будет угодно святому Антонио и моим лошадкам! – сказал он. – Выедем мы часов около трех утра. Нам ведь придется проехать через две таможни и три раза предъявлять бумаги, завтрашний путь самый тяжелый! – С этими словами он приложился к козырьку фуражки, кивнул мне и ушел.
Мне отвели комнатку, выходившую в сад; в окна врывался свежий ветерок и доносился гул морского прибоя. Как вся эта картина ни была не похожа на Кампанью, необъятная равнина морская невольно заставила меня вспомнить огромную пустыню, в которой я жил со старой Доменикой. Теперь я очень сожалел, что редко навещал старушку, сердечно любившую меня. По правде-то сказать, она одна и любила меня искренно. Конечно, меня любили и Eccellenza и Франческа, но совсем иначе. С ними связывали меня их благодеяния, но в тех случаях, когда облагодетельствованный не может воздать благодетелю, между ними всегда образуется как бы пропасть, которая хотя и может с годами слегка прикрыться вереском признательности, все-таки никогда не зарастает совершенно. При воспоминании о Бернардо и Аннунциате я почувствовал на губах соленую влагу, но откуда она взялась – из глаз ли моих, или ее принес ветер с моря? Прибой осыпал брызгами даже стены дома.
На следующее утро, еще до зари, я сел в карету веттурино и вместе с остальными пассажирами покинул Террачину. На рассвете нас остановили у границы. Все вышли из кареты; наши паспорта подверглись проверке. Теперь только я мог разглядеть своих спутников. Один из них, белокурый, голубоглазый господин лет тридцати с небольшим, привлек мое внимание. Где-то я видел его раньше, но где именно, как ни старался, припомнить не мог. По разговору его я заключил, что он иностранец.
Проверка паспортов сильно задержала нас, и немудрено: большинство паспортов были иностранные, и солдаты не могли ничего разобрать в них. Интересовавший меня иностранец вынул в это время альбом с чистыми страницами и принялся набрасывать туда карандашом вид окружавшей нас местности: две высокие башни, ворота, через которые проходила столбовая дорога, живописные пещеры, находившиеся неподалеку, и на заднем плане маленький городок. Я подошел к художнику, и он обратил мое внимание на коз, живописно сгруппировавшихся в одной из самых больших пещер. Вдруг все они встрепенулись. Связка сухих прутьев, затыкавшая одно из меньших отверстий, служившее выходом, была вынута, и козочки попарно стали выпрыгивать оттуда, – живая картина выхода животных из Ноева ковчега! Пастушок был совсем еще маленький крестьянский мальчик в очень живописном наряде: маленькая остроконечная шляпа, обвитая шерстяной лентой, разорванные чулки, сандалии и коротенький коричневый плащ, красиво переброшенный через плечо. Козы принялись прыгать между невысокими кустами, а мальчик остановился на выступе скалы, торчавшем над пещерой, и посматривал на нас всех и на художника, который в это время срисовывал его и всю картину.
– Maledetto! – донесся до нас возглас веттурино, и затем мы увидели его самого, бежавшего к нам со всех ног. Оказалось, что в одном из паспортов «что-то неладно». Верно, в моем! И вся кровь хлынула мне в лицо. Иностранец же принялся бранить бестолковых солдат, не умеющих читать, и затем мы все трое отправились в одну из башен, где нашли шестерых солдат, чуть не лежавших на столе, на котором были разложены наши паспорта. Солдаты разбирали их по складам.
– Кого из вас зовут Фредериком? – спросил старший из солдат.
– Меня! – ответил иностранец. – Меня зовут Фредерик, а по-итальянски Федериго.
– Значит, Федериго Six?
– Да нет же! Это имя моего государя!
– А, вот что! – сказал солдат и медленно стал читать: «Frederic Six par la grace de Dieu Roi de Danemark, des Vandales, des Gothes etc…» Что? Что? – прервал он сам себя. – Разве вы вандал? Ведь это же варварский народ?
– Да! – смеясь, отвечал иностранец. – Я варвар и приехал в Италию цивилизоваться. Внизу написано и мое имя. Меня, как и моего государя, зовут Фредерик, или Федериго.
– Это англичанин! – сказал один из писцов.
– Нет! – возразил другой. – Ты вечно путаешь нации. Читай – он с севера; значит – русский!
Федериго, Дания – эти имена осветили мою память, как молнией. Да ведь это же друг моего детства, матушкин жилец, который водил меня в катакомбы, подарил мне свои прекрасные серебряные часы и рисовал мне чудесные картинки!
Паспорт оказался в порядке; солдаты вполне убедились в этом, получив от художника паоло, который он сунул им, чтобы они поскорее отпустили нас.
Выйдя из башни, я сейчас же объяснился с иностранцем. Да, я не ошибся, это был тот самый датчанин, Федериго, который квартировал у нас с матушкой. Он очень обрадовался нашей встрече и назвал меня «своим маленьким Антонио». Мы оба осыпали друг друга вопросами, нам столько надо было сообщить друг другу, и Федериго попросил моего соседа поменяться с ним местами. Усевшись рядом со мной, он еще раз пожал мне руку и затем принялся расспрашивать меня.
Я вкратце рассказал ему о моем житье-бытье с самого водворения моего в Кампанью и до поступления в аббаты, а затем, обходя молчанием последние события, прибавил:
– Теперь же я еду в Неаполь.
Федериго хорошо помнил данное мне им в последнее наше свидание слово свезти меня в Рим на денек. Не сдержал же он его потому, что вскоре получил письмо с родины, принудившее его к немедленному отъезду. Во время пребывания на родине любовь его к Италии разгоралась между тем с каждым годом все сильнее и сильнее и, наконец, заставила его опять направиться сюда.
– И вот только теперь я воистину наслаждаюсь жизнью! – прибавил он. – Я упиваюсь этим дивным воздухом и радостно приветствую каждое знакомое мне местечко! Здесь моя истинная родина, здесь все блещет красками, пластичностью форм! Италия в этом смысле – благодатный рог изобилия!
Быстро летело время в обществе Федериго; я даже не заметил долгой остановки в таможне в Фонди. Федериго был мастер ловить штрихи прекрасного во всем и был для меня вдвойне дорогим и интересным товарищем; мое наболевшее сердце нашло в нем ангела-утешителя.
– Вон лежит мой грязный Итри! – вдруг вскричал он, указывая на расстилавшийся перед нами городок. – Ты, пожалуй, не поверишь, Антонио, что у себя, на севере, где улицы так чисты, правильно расположены, я иногда просто скучал по такому вот грязному итальянскому городишке! Они так характерны, так милы сердцу художника! Эти узкие, грязные улицы, серые закопченные каменные галереи, завешанные чулками и нижними юбками, окошки – одно повыше, другое пониже, одно маленькое, другое большое, лестницы в четыре, пять аршин высоты, ведущие к дверям, на пороге которых сидит какая-нибудь матрона с веретеном, лимонные деревья, перекидывающие через стену свои большие золотые плоды, – все это так и просится на полотно! А наши образцовые улицы, где дома стоят в струнку, словно солдаты, где каждая лестница, каждый выступ сделаны по линейке, – куда они годятся!