
Полная версия:
Запретная зона
Но всем этих мягких пружинящих мест, конечно, не могло хватить, и остальные, как всегда, устроились на опрокинутых плетеных корзинках, на весах и просто на теплой земле в тени кустов, вслух оценивая оттуда мужчин.
– Говорят, рыжие злые на любовь, – высовываясь из «Победы» Истомина, высказывалась по его же адресу Тонька.
– Мы им не компания, – отзывалась ее напомаженная, в розовом платье, подружка.
Еще одна, чьего лица, скрытого тенью виноградного куста, Греков не разглядел, громко прошлась и по его адресу:
– Говорят, у него на плотине одна жена, а в Ростове другая. Вот бы и мне… – Дальше Греков не стал прислушиваться. Он уже убедился, что характер у приваловских казачек за эти двадцать лет нисколько не изменился. Пожалуй, еще больше заострился.
– Не иначе на фронте выгорел, – обсуждали они рыжую шевелюру Истомина.
– На фронте кто горел, а кто ж… грел.
Вдруг как смерч закружился на поляне. Тонька, выскочив из «Победы», вырвалась на самую середину ее и запела, приплясывая:
Я оконце милому закрыла,Чтобы солнце ему не светило.Как будто ветер залопотал по листве винограда, когда ее подружки подхватили:
– До свиданья, милый мой казаче,А я больше уже не заплачу.Тут им попался Игорь, который, робко осматриваясь, выбирал себе место на поляне. Две Тонькины подружки подхватили его под руки, а сама она, уперев руки в бедра, стала вытанцовывать перед ним:
– Пойдем с нами, с нами, казаками,Пойдем с нами, с нами, казаками.Игорь едва вырвался из их рук, бросаясь в зеленый омут виноградных чаш.
– Ловите его! – вдогонку закричала Тонька. И потом уже до конца собрания Игорь не появлялся из кустов, напрасно Греков искал его глазами.
– Давайте, девочки, готовить залу! – кончая приплясывать, распорядилась Тонька. – Катька номер один, тебе подметать паркет.
Ее напомаженная подружка в розовом платье, Катька номер один, нырнула под деревянный навее и, появляясь оттуда с метлой, стала дурашливо скользить ею по поляне, не столько подметая, сколько стараясь задеть ноги мужчин, расположившихся на весах. Тонька продолжала командовать:
– Катька номер два с Надькой, оборудуйте президиум.
Круглобокая, как раскормленная утка, Катька и худая, как жердь, Надька в желтом платье стали выкатывать из под навеса и устанавливать на своем месте полукругом бочки.
– Вот теперь опять можно нас агитировать за счастливую жизнь на новых местах. – Похлопав ладонью по всем бочкам, с удовлетворением заключила Тонька. Бочки ответили ей протяжными звонами и гулкими вздохами.
– Кончайте балаган! – Занимая в президиуме место за центральной бочкой, бросил Истомин, поочередно поворачивая лицо к парторгу и к председателю.
Поискав взглядом свою квартирную хозяйку, Греков почему-то не нашел ее. Но чьи-то другие знакомые глаза вдруг на мгновение обожгли его. Когда же он вернулся взглядом к этому месту, их там уже не оказалось. Не почудилось ли ему?…
– Надо сразу пружину закрутить, – опять поочередно наклоняя голову к парторгу и к председателю, предупредил Истомин.
– Как бы на этот раз не помешал дождь, – взглядывая на затянутое низкими тучами небо, тоскливо– сказал Коныгин.
– Сразу же быка за рога, – повторил Истомин.
– Не нравится сегодня мне, что слишком веселые они, – вставая за столом президиума и развязывая шнурки на своей папке, с сомнением сказал парторг.
Наконец Греков услышал и голос Зинаиды Махровой:
– Сейчас он опять начнет нас шнуровать.
Не прошло и пяти минут, как приваловские женщины, настроенные до этого хоть и весело, но в общем миролюбиво, вдруг взорвались все вместе таким воплем, от которого над садами взмыли сороки, И это всего лишь после одной фразы Коныгина, которую припас он под конец своей короткой речи, уже завязывая свою папку.
– А если саботаж будет и дальше продолжаться, то государство вправе будет лишить нас, всех положенных, как переселенцам, льгот и передать отведенное на берегу будущего моря место более сознательной станице.
– Ну и пускай передают!
– Мы рады будем!
– Хватит стращать!
– Теперь нас некому защищать!
Всех громче надрывалась Тонька.
– Не желаем!
Чего Тонька не желала, она и сама уже вряд ли понимала, потому что лицо у нее все больше воспламенялась от выпитого накануне дома корца красностопа. Но своим рыдающим голосом она умела как клещами схватить за сердце. Вслед за ней закричали и все другие. Величественная Нимфадора, вся в черном, сидя на опрокинутой сапетке, доставала концом своей длинной палки до самой бочки, за которой сидел Истомин.
– Ас храмом? – тыкая в бочку, спрашивала она. На коленях у нее устроилась правнучка. Не обращая никакого внимания на окружающее, она ощипывала тоненькими пальчиками большую черную кисть раннего винограда. – Что с храмом будет? – допытывалась старуха.
Греков спросил у Подкатаева:
– А где же ее муж?
– Тут же, на краю сада по целым дням в сторожке спит. Он теперь почти не видит и не слышит ничего.
И вновь, пробегая глазами по лицам, Греков наткнулся на чей-то страшно знакомый ему темный и беспокойный взгляд. Но опять сразу же и потерял его.
7
Вдруг сгустилась в садах духота, потемнело. Задувший с Дона ветер начал заламывать плети зеленых чубуков, перехлестывающих через слеги виноградных чаш. Вода, подступившая к станице с трех сторон, громче заклокотала под кручей.
Но было ей еще далеко до станицы. Раздвигая берега занузданного ниже станицы Дона, она еще только примеривалась к склонам, на которых лепились казачьи дома с низами. И трудно было приваловским жителям поверить, что на этот раз она может повести себя совсем иначе, чем вела обычно в пору больших разливов. Бывало, и раньше во время таких разливов Дона она побурлит под яром, погрозится и спадет, вернется в свои берега. Невозможно было поверить, что на этот раз она не собирается пощадить станицу. Как поверить и разным уполномоченным из района и области, которые уже три года твердили здесь о переселении на всех собраниях, но пока, слава богу, все дома как стояли, так и стоят на старом месте.
К тому же и давно уже не выходил колхоз из холодной зимы с такими сильными, совсем не пострадавшими от лютых морозов виноградными садами. Давно не вырастала такая жирная трава на выпасах, не управлялись так рано со всеми делами и в степи, и на огородах и не созревали намного раньше, чем всегда, картошка и овощи. Приваловские женщины уже из свежих помидоров варили борщ. Погнавший было с Черных земель тучи черной пыли «калмык» внезапно оборвался, и все чаще стали перепадать дожди. Все буйно зазеленело. Соловьи, которых поселилось в задонском лесу и в станичных садах как никогда, до сих пор вычмокивали и на левом, и на правом берегах Дона.
Можно ли было поверить уполномоченным, что все это сразу будет смыто, снесено, затоплено каким-то морем? Откуда ему взяться? Радуясь урожаю и теплыни, приваловские казачки особенно распелись в это лето на огородах и в степи, а по вечерам и в садах на своих усадьбах. Еще прадедовские песни расстилались над водой в незыблемую устойчивость привычно настроенной жизни.
«Нет, – думал Греков, глядя теперь на женщин и слыша их песни, – не только из-за упорства не хотели они расставаться с обжитым, с нажитым. Если бы пущенные в эту землю корни укреплялись не так трудно, то и легче было бы их теперь вырывать.
Здесь они терпели и нужду, и выбивались из нужды, рождались и умирали, изливали в песнях свою радость и свою печаль. Как же было им теперь согласиться, что отныне уже больше никогда не поднимутся и не зацветут здесь травы, на займище и не взмахнет над садами та песня, которую они пели еще вместе с теми, кто сюда не вернулся. А может, еще и вернутся?… Может быть, и правда на новом месте все будет лучше, богаче, но это уже будет совсем другое».
8
– Да тише вы! – вставая за бочкой, прикрикнул на женщин Подкатаев.
Истомин наклонился к Грекову:
– Теперь вам слово?
Греков покачал головой:
– Я еще не разобрался кое в чем.
Истомин с недоумением спросил:
– Как же мне докладывать в обком?
– Так и доложите, что сколько воду ни толочь, она останется водой.
Истомин невольно откачнулся от него. Грекову не стоило труда прочитать у него на лице все его чувства. Еще бы, сам уполномоченный обкома струсил выйти к народу, решил отмолчаться, когда речь уже идет, можно сказать, о жизни и смерти станицы – вода, бурлящая под кручей, скоро хлынет и в сады. И это начальник политотдела великой стройки, то есть комиссар. Истомин еще раз решил убедиться.
– За это нас с вами не похвалят, товарищ Греков.
У него было вконец растерянное, даже измученное лицо. Греков и рад был бы успокоить его.
– А если я и сам еще не пойму, в чем тут дело?
Вот тогда вдруг председатель колхоза Подкатаев, который все время молча, настроив усы, прислушивался к их словам, и встал за столом президиума.
– Объявляю собрание закрытым.
В тишине снизу, от воды, сразу стал отчетливо и звонко слышен стук моторки.
Григорий Шпаков возмущенно спросил:
– А кто вам, Василий Никандрович, разрешил? Председатель поднял усы кверху.
– Сейчас будет дождь.
Григорий Шпаков даже снял фуражку и пригоршней смахнул со своей большой, как гусиное яйцо, лысины пот.
– Тю, дурной! – брезгливо шарахнулась от него Тонька.
– Суду все ясно, – добавил Подкатаев. Тонька немедленно отпарировала:
– А нам темно.
– Это, может, от чего другого у тебя в глазах темно, – положив обе руки на бочку, сказал Подкатаев.
– Ты мне подносил? – вызывающе спросила Тонька.
– Еще не поздно, Василий Гаврилович, вам подвести итог, – наклоняясь к Грекову, сказал Истомин.
– И мы желаем послушать, – услышав его слова, подтвердила Тонька. – Может, он действительно такое слово знает, что мы сразу же всё здесь кинем и на новое место гуртом. – Она заколыхала грудью перед самым лицом Подкатаева. – Может быть, ты и правда мне подносил?
Отстраняя ее рукой и поворачиваясь к Грекову, председатель колхоза захотел удостовериться:
– Ваше решение окончательное?
Все не столько услышали, сколько догадались по губам Грекова:
– Окончательное.
– Гнушается, – начала было Тонька, но ее перебил Григорий Шпаков:
– Получается, Василий Гаврилович, что вы как уполномоченный обкома целиком и полностью с нами согласны.
Нет, председатель приваловского колхоза Подкатаев только по самому первому впечатлению мог показаться Грекову простоватым. Подкатаев коротко взглянул на Грекова, встретился с его взглядом и сунул под ремень, перепоясывающий его военную гимнастерку, палец.
– Да, Григорий Иванович, получается, что уполномоченный обкома согласен с нами, что все другие станицы пусть переселяются, а Приваловская как была, так пусть и останется на своем старом месте. Согласен, чтобы мы на новом месте и не пахали зябь, и не сеяли озимые, а дожидались, когда правительство присвоит нашей станице звание станицы-героя. Пускай вода все чисто вокруг нас затопит, а мы как сидели под Красным знаменем передового в районе колхоза, так и останемся сидеть посредине нового моря на своем бугре. А поэтому уполномоченный обкома и начальник политотдела великой стройки решил больше не беспокоить нас старыми песнями. И я, как вами же избранный председатель, ответственно заявляю: проговорили уже целых три года и хватит.
И с этими словами он оттолкнул от себя бочку так, что она, падая набок, покатилась по междурядью вниз по склону. Никто не попытался задержать ее, и вскоре все услышали, как, докатившись до кромки кручи, бочка бухнулась с нее в воду. Только после этого Тонька метнулась вниз с криком:
– А в чем же мы будем бордоскую жидкость разводить?
Еще раз обегая взглядом присутствующих, Греков на секунду встретился с глазами Зинаиды Махровой и к своему удивлению не увидел в них торжества. Скорее всего, лицо ее было даже печальным. Он вспомнил, что за время собрания она так и не сказала ни слова, оставаясь в тени виноградного куста, но это не означало, что и все без ее участия обошлось. Ей необязательно было выступать.
До него донеслись слова Истомина, который, открывая дверцу своей «Победы», жестко говорил Подкатаеву и Коныгину:
– Пришло время оргвыводов. – Он захлопнул было дверцу «Победы», но снова приоткрыл ее, высунув из кабины огненный вихор. – Вам, товарищ Греков, думаю, тоже нелишне будет на нашем бюро райкома побывать.
9
Совсем рано утром, когда Игорь еще беспробудно спал на раскладушке в саду, с головой спрятавшись от росы под одеяльцем, а хозяйка, отворив ворота на улицу, выгоняла в стадо корову, Греков решил спуститься к Дону. Оказывается, остались на берегу и натоптанные еще совсем давно от каждого двора к Дону стежки. Отворив нижнюю калитку усадьбы Махровой, он босиком почти бегом спускался к воде. Роса холодила голые ступни, и, вздрагивая, он высоко поднимал ноги. Веселый смех услышал он за своей спиной.
– Вам, Василий Гаврилович, можно и на всесоюзный рекорд бежать. Никак не догнать.
С удивлением оглядываясь и останавливаясь на полпути к Дону на скрещении нескольких стежек, он увидел женщину, тоже спускавшуюся вслед за ним из станицы в светлом халатике, накинутом на красный купальник. Всматриваясь в нее, он так и не смог ее узнать. Только что-то смутно знакомое показалось ему в ее черных глазах, когда она, подбежав вплотную, тоже остановилась, прижимая ладонь к груди.
– Не старайтесь, все равно не узнаете, – прерывисто дыша, сказала она. – Мне же тогда только тринадцать лет было.
Только теперь Греков узнал!
– Это ты, Паша!
– Нет, я уже давно Прасковья Федоровна. – Женщина церемонно поклонилась, глядя на него смеющимися глазами.
– Значит, это ты вчера и на собрании следила за мной?
На мгновение ее лицо стало серьезным.
– Я за вами, Василий Гаврилович, можно сказать, всю жизнь слежу, да вы и тогда меня, как мелюзгу, не изволили замечать. – Глаза у нее торжествующе вспыхнули: – Но купались мы, если вы еще не забыли, почти, каждое утро вместе. Как только увижу, вы из калитки Махровых бежите, так и увязывалась за вами. Не забыли?
Теперь и он вспомнил. Сколько бы ему ни приходилось ходить купаться на Дон, черноглазая соседская, Паша Кравцова всегда была тут как тут. И в воде, бывало, так и вьется вокруг него, как щучка, или же атакует его тычками ладоней, надеясь ослепить брызгами. Вспомнил Греков и то, как ему всегда было весело с ней. Он даже заступался за нее перед ее матерью, которая кричала Паше, чтобы она отвязалась со своим баловством от взрослого человека.
– Теперь, Прасковья Федоровна, вас уже не назовешь мелюзгой, – окидывая взглядом ее круглые плечи с накинутым на красный купальник халатиком, сказал Греков.
Она прикрылась ладонью от поднимавшегося из-за Дона солнца.
– Иногда я слышу, как мои ученики в школе меня рыжей кобылой зовут.
Греков горячо запротестовал:
– А это уже клевета. Это они со зла.
– Но все-таки, Василий Гаврилович, вы меня по-прежнему зовите Пашей. Так ведь еще может и показаться, что эти двадцать лет назад вернулись. – Она нагнула голову, обирая с края своего халатика черные прошлогодние репьи. Но тут же снова весело взглянула на него: – Поплывем до нашей косы?
– А ее не затопило?
– Пока только до половины. Видите, спина ее еще торчит из воды, как горб. Но течение теперь там бурное. – Она с беспокойством посмотрела на него. – Вы плавать не разучились у себя в городе?
Взглядом Греков измерил расстояние от берега до белопесчаной косы – и в самом деле единственным островком суши, выступающей из Дона. Вокруг розовел под утренним солнцем сплошной разлив.
Течение прибывающей с верховьев воды оказалось бурным, и Греков так и не смог догнать Пашу, красной рыбой мелькавшую далеко впереди в мутной воде. Когда же он наконец выбрался на косу, Паша уже лежала там на песке под вербой, покусывая какую-то травинку.
Под одинокой вербой, куда доплыли они, донской песок серебрился точно так же, как и на тех картах намыва, где Грекову каждый день приходилось бывать на плотине. Только тишина здесь стояла такая, от которой он уже отвык. В запахе растущей вокруг вербы желтой кашки, смоченной росой, вязли все другие запахи утра.
– Но вода не холодная, – сказал Греков.
– Какое лето, такая и вода.
– Да, будто и не было двадцати лет.
Ее ответные слова прошелестели чуть. слышно:
– Это для кого как. – Взглядывая на Грекова, она с улыбкой вспомнила: – А тогда я за вами никогда не могла угнаться, хоть и гребли вы всегда лежа на боку, одной рукой.
Греков и сам уже забыл, как это было.
– Почему же одной?
– Потому что другой вам нужно было держать над головой наган с патронами, чтобы не отсырели они. Не могли же вы его оставлять на берегу, чтобы какой-нибудь кулак его утащил.
По ее тону не совсем можно было понять, серьезно она об этом говорит или с насмешкой. Греков махнул рукой.
– Чего только смолоду не бывало. Иногда я свой наган и под подушку клал.
Белыми ровными зубами Паша докусала до конца травинку, отбросила ее в сторону и, потянувшись рукой, отломила от ствола вербы крохотный зеленый отросток.
– Из-за этого нагана девчата и ходили за вами табуном. А мне, товарищ бывший уполномоченный крайкома по сплошной коллективизации, ваш наган даже снился. Вместе с его хозяином. Но вам, конечно, никакого до этого не было дела. Мало ли сколько девчат пялили на вас глаза, да и голова у вас забита была совсем другим. Даже уезжая из нашей станицы, вы не заметили, как одна из девчат бросила вам в машину сумку с пирожками.
Греков обрадовался:
– Так это твои были пирожки? Мы их еще и в Ростове с ребятами три дня ели. Спасибо, Паша.
– Но тогда вы даже не соизволили махнуть мне на* прощанье рукой. Так, в общем и целом, помахали всем – и больше чем на двадцать лет. Ни письма, ни привета.
Все время она говорила полунасмешливым тоном, рассматривая в песке какую-то букашку, а теперь вдруг повернулась на спину и, подложив под себя руки, повторила:
– За все двадцать лет.
Греков испытывал чувство искреннего раскаяния.
– Я, Паша, не перед одной тобой виноват. В Ростове меня сразу же взяли на военную службу, а потом… в общем, из шкуры кочующего партработника я так и не вылезал до самой войны.
– Могли бы и после войны как-нибудь весточку о себе подать…
Греков приподнялся на песке на локтях, с беспокойством спрашивая у нее:
– Паша, что ты вдруг напустилась на меня? Какие между нами могут быть счеты? Ты же сама сказала, что была тогда совсем девочка, мне нравилось, когда ты к нам по-соседски забегала или же сопровождала меня на Дон купаться, но не больше. В чем же я провинился перед тобой? – Озаренный догадкой, он наклонился над ней, заглядывая ей в глаза. Она выдержала его взгляд и села, стряхивая с купальника песок.
– Поплывем обратно, а то еще завтра по станице пойдет, как мы на косе крутили любовь.
На обратном пути им уже не приходилось так бороться с течением, которое само прибивало их к берегу. Надо было только следить, чтобы не отнесло их далеко от станицы. Теперь Греков уже не отставал от Паши. Можно было, переворачиваясь на спину, и плыть рядом с ней, переговариваясь:
– Но на Алевтину у вас и тогда хватало времени смотреть. Не зря вы потом выписали ее в город.
– Об этом, Паша, не будем говорить. С Алевтиной я уже давно не живу.
– Значит, теперь у вас другая жена, да? И дети есть?
– Мальчик и девочка.
– От разных матерей?… У меня в классе тоже таких много. Не позавидую, Василий, – она впервые назвала его по имени, – я твоей семейной жизни. – И, перевернувшись со спины на бок, уверенно спросила: – Алевтина, конечно, и теперь не забывает тебе напомнить о себе? Я и тогда удивлялась, что ты в ней нашел. Она же всегда только сама себя любила.
– Лучше расскажи, Паша, о себе.
– Разве мы больше не встретимся? Вот когда будешь уезжать из станицы, тогда и расскажу,
– А у тебя дети есть?
– Откуда у меня они могут быть?
– Разве ты не замужем?
– А разве, по-твоему, я обязательно должна была замуж выйти?
– Так все это время и прожила одна?
– Нет, сначала с отцом и матерью, пока наш дом… – голос ее на минуту приглох, – не разбомбили, когда я в школе на уроке была. С тех пор одна. Но детей у меня, слава богу, целый класс. Тридцать одна душа.
– Ты, Паша, красивая. Тебя бы, по-моему, любой в жены взял.
– Любой, да не каждый. Слепые вы мужчины. Если вокруг вас ходит нормальная любовь, вам это почти всегда кажется скучным. Вам нужно, чтобы она какая-то ненормальная была. Из-за этого потом у вас и вся жизнь кувырком. Но и не только у вас… – Она еще что-то хотела сказать, но не успела. – А вот и берег. Смотри, из всех калиток повысыпали бабы. Как же ты теперь будешь уговаривать их на собраниях, товарищ уполномоченный обкома? Они же тебе сразу рот заткнут: «Ты лучше свою Пашку Кравцову уговаривай». А ее, дуру, и уговаривать не нужно. Она сама уже двадцать лет… – Не договорив, Паша вдруг повернула разговор в другое русло: – Слыхала, ты новую квартиру ищешь? У меня дом пустой. Но вообще-то я не советую тебе от Зинаиды Махровой уходить. Она совсем не такая, как… – И снова не договорив, Паша стала выходить на берег из воды. Ручьями вода стекала с красного купальника, облепившего ее грудь и бедра. На развилке стежек, натоптанных к Дону из всех дворов, они расстались,
10
Еще три года назад никто бы не поверил, что эта веками устоявшаяся среди хазарских, ногайских и казачьих курганов тишина может быть так разбужена и взорвана, эти глухие синие ночи и все живые, горячие запахи, которые раздували ноздри донских табунов, не только потеснены, разбужены, заглушены, побеждены, но и совсем изгнаны отсюда выморочным смрадом бензина, дизельного масла, цементной пыли.
После того как здесь гремело день и ночь, снаряды сверлили воздух, летая из-за бугров на займище и обратно, а самолеты проносились над чакановыми крышами, люди еще не успели надышаться, насытиться тишиной, спеленавшей и степь, и сады, и займище.
Вот и сумей после этого доказать людям, что им опять надо бросать все это и поскорее откочевывать к новым местам, где как будто бы ожидают их благополучие, спокойствие и долгожданное счастье. А что такое это благополучие и что такое счастье? С чем их теперь надо было сравнивать, какой придерживаться меры? И где она, та единственная для всех мера, которой надо держаться? Если, допустим, сравнивать с тем страшным годом, когда фронт перекатывался через станицу на восток, к Сталинграду и обратно от Сталинграда, на запад, то это одно. А если с тем десятилетием, когда уже опять, хоть и не в каждый двор и часто без руки или без ноги, но все-таки, повозвращались домой мужья и сыновья, сплели новые плетни и перекрыли обгоревшие крыши, привели на усадьбы буренок и насадили на склонах виноградные лозы, то уже другое. Зачем же и где после всего этого снова искать спокойствие и благополучие, которое все равно не кому-нибудь, а самому же и надо будет опять наживать, устраивать, окоренять на новом месте? И сколько раз снова и снова можно начинать жизнь?
Греков давно уже заметил, что в этом неизбежном и неотвратимом поглощении старого новым есть и своя скорбь. Вот и теперь далеко не все то, что уходило теперь под воду, стало уже ненужным, а тем более – постылым для этих людей.
Между тем вода подходила уже и к подножию Пятибратовых курганов, голубеющих восточнее станицы. Никто в Приваловской точно не знал, откуда произошло их название. То ли действительно похоронены были под ними пять братьев, погибших еще в глубокой древности в одном и том же бою. То ли оттого, что, полынно-серебряные, вровень вершина с вершиной, все они так были похожи друг на друга.
Не упоминалось об этом и в древних преданиях, в рассказах самых старых станичных жителей.
Летом вокруг курганов желтели непаханые пески, а зимой целиной лежал снег. Летом и зимой 1942 – 1943 годов русские и немецкие саперные лопаты исполосовали их, изрыли по склонам вдоль и поперек траншеями и огневыми ячейками, артиллерийскими капонирами и «лисьими норами». НП и КП полков, дивизий и даже армий укрывались под их склонами. Если в древности и правда похоронены были под курганами пятеро братьев-казаков, то теперь уже навсегда остались здесь лежать сотни и тысячи солдат,– наспех зарытых их товарищами после боя, а то и просто заутюженных в окопах и траншеях танками, заваленных при бомбежках и при артиллерийских обстрелах супесной землей.
Но воде, которая от подошв курганов все выше и выше вползала по их склонам, подбираясь к вершинам, все равно что было топить: то ли станичные со старыми крестами и с новыми красными звездочками могилы, то ли эти безымянные и безвестные, без всяких крестов и других знаков памяти.
Вы ознакомились с фрагментом книги.