скачать книгу бесплатно
– Нет, – коротко ответил Купревич.
Баснер, видимо, решил, что теперь у него явное преимущество, перевернул несколько страниц, и Купревич увидел три фотографии. Ада в трехлетнем возрасте, в открытом платьице, на набережной Невы, напротив Ростральных колонн. Ада на школьной линейке в первом классе, вторая слева, а в центре учительница Инна Константиновна, вспоминать которую Ада не любила, а имя-отчество как-то раз сказала вроде бы вскользь, но Купревич запомнил. Память у него в молодости была прекрасной, число «пи» он помнил до двадцать шестого знака, а сейчас не назвал бы даже до пятого. На третьей фотографии Аде было лет девять, точнее она и сама не помнила, а дату на обороте не написала. В Крым она ездила с родителями, лето, по ее словам, выдалось прохладным, и потому она сфотографировалась в плотном платье с длинными рукавами. Ада говорила, что платье было ярко-зеленым, но на черно-белом снимке выглядело серым и невзрачным.
Последний раз он видел эти фотографии неделю назад. В тот вечер он говорил с Адой по скайпу, и они почти пришли к консенсусу: Ада играет до конца сезона и возвращается, а он обещает расстаться со своей привычкой каждый семейный скандал доводить до точки кипения. «В ситуации, когда логикой не пахнет, это бессмысленно, согласись, Володя». Он согласился, а после разговора взгляд его случайно упал на альбом, и он случайно (сколько случайностей в этой нелепой истории?) стал его листать. Детские фотографии Ады были на месте. Эти самые. Третья, крымская, с чуть надорванным уголком и темным пятнышком в небе, похожим на НЛО. Тоже совпадение? Невозможно, чтобы совпало столько очевидных свидетельств идентичности.
Баснер, внимательно следивший за реакцией Купревича, понял, что фотографии тот узнал, и, упреждая вопрос, сказал, дотрагиваясь пальцем до изображений:
– Эта – в Питере, эта – в Судаке, эта – первый звонок в школе. У вас такие же?
– Не такие же, – буркнул Купревич. – Эти самые. Вот надорванный уголок, вот царапина, это Ада провела ногтем, а на этой фотографии сзади надпись синим карандашом: «море холодное».
У Баснера опять задрожали губы. Он хотел что-то сказать, но не смог. Пальцы тоже чуть дрожали, когда он вытаскивал из пазов и переворачивал фотографию, на обороте которой оказалась синяя карандашная надпись: «море холодное». Надпись почти стерлась, но прочесть было можно.
– Послушайте… – сказал Купревич. – Как они к вам попали, черт возьми?
Голос стал визгливым, он никогда так не говорил, не мог, специально не получилось бы. Баснер бросил фотографию в альбом, захлопнул, прижал к груди обеими руками, отодвинулся от Купревича подальше, насколько это было возможно, сидя в кресле.
– Есть проблемы, господа? – услышали они участливый женский голос и только тогда обратили внимание, что в проходе стоит, склонившись над ними, бортпроводница, готовая или помочь, или, если речь идет о конфликте, позвать стюарда-мужчину.
– Все в порядке, мисс, – растягивая слова, произнес Баснер.
– Все в порядке, – повторил Купревич. Появление стюардессы почему-то разрядило напряжение, он подождал, пока девушка кивнула, хотя и с сомнением, и пошла дальше по проходу, обернулся к соседу и протянул руку за альбомом. Там были и другие фотографии, он хотел их видеть, был уверен, что узнает если не все, то большую часть, а может, и все, а еще может быть, что в альбоме окажутся фотографии Ады, которых он никогда не видел. Внутренний голос подсказывал, что там есть и фотографии Ады с… этим… Такого, конечно, быть не может, но именно поэтому будет, потому что быть не могло и то, что уже произошло.
Отдавать альбом Баснер не хотел, но и не сопротивлялся, будто потерял последние силы. Фотографий оказалось немного. Видимо, Баснер отобрал лучшие или те, что были для него самыми дорогими. Ада на фоне главного здания МГУ. Она окончила театральный факультет Гнесинки, рассказывала, что мама хотела видеть дочь учительницей литературы, а она представляла себя только актрисой и никем больше. «Посмотри, сколько дур тащится на актерский! – кричала мать. – А в школе хороших учителей не хватает катастрофически». Она это точно знала, сама преподавала химию и вынуждена была изредка заменять отсутствовавшего учителя географии.
– Это, – ткнул Купревич пальцем в фотографию, – тоже фальшивка. Ада говорила, что никогда не была в университете. Много лет провела в Москве, но до нашей с ней встречи не поднималась на Ленинские горы. Я удивлялся, возможно ли такое: учиться в Москве и ни разу… Она смеялась и говорила, что Москва огромный город, она почти нигде не была, не интересовалась, только учеба и театр. Я говорил, что это нелепо, а она…
Он оборвал себя на полуслове, поняв, что у него начинается истерика, и, если он сейчас не замолчит, то опять сорвется на крик и визг. Ужасно. Да, но зачем Баснер… зачем ему… И это не фотошоп: старые черно-белые фотографии, чуть порыжевшие от времени.
– Отдайте альбом, – тихим и безнадежным голосом попросил Баснер.
Купревич переворачивал страницы. Ада на корте. Ада не играла в теннис. Во всяком случае, при нем. Ада на вечеринке. Ада на улице какого-то города. На Москву не похоже. Аде лет двадцать пять.
– Это, – сказал он и ткнул пальцем. Не нужно объяснять, вопрос был понятен.
– Пермь, – пробормотал Баснер. – Там у меня родственники, и мы с Адой ездили, я хотел познакомить…
Ада никогда не была в Перми.
– Март восемьдесят девятого. На обороте надпись.
Купревич негнущимися пальцами вытащил фотографию из пазов. На обороте знакомым почерком было написано «21.3.1989. Улица Нахимова, Пермь».
Двадцать первого марта восемьдесят девятого они с Адой ездили в американское посольство на собеседование, эту дату он помнил прекрасно.
На него неожиданно снизошло спокойствие. Он знал, что так бывает – не на собственном опыте. Читал. Так случается, когда человек чувствует, что ситуация вышла из-под контроля, объяснению не поддается, понять невозможно, даже пытаться бессмысленно. Нужно принять как данность и жить с этим, зная, что в свое время все объяснится. Может, даже очень просто. Все можно понять. Кроме смерти.
Каким-то образом альбом оказался в руках Баснера и исчез в сумке. Исчезло прошлое, которое то ли было, то ли нет, а будущее оказалось не просто неопределенным, но в принципе неопределимым, и только настоящий момент, о котором Купревич читал в философской статье, что настоящего не существует, поскольку оно смыкается с ушедшим прошлым и приходящим будущим, а само по себе является точкой без временных размеров, это настоящее стало для него единственной реальностью, данной ему в ощущениях.
Более разумным и рассудительным оказался Баснер, человек, как сначала решил Купревич, эмоциональный и не склонный к умствованию. Пока Купревич даже не пытался справиться с хаосом в мыслях, сосед пришел к какому-то – пусть чисто эмоциональному – выводу и задал вопрос, показавшийся Купревичу сначала грубым вмешательством в личную жизнь, но, как он сразу понял – единственно правильный:
– Когда вы познакомились с Адой?
– Семнадцатого сентября восемьдесят восьмого года.
Вспомнив не только дату, он добавил:
– На первом этаже ГУМа.
Это произошло почти в классическом месте – не у фонтана, но рядом, в магазинчике, где он выбирал носки, и стоявшая рядом у прилавка девушка пробормотала вовсе не для того, чтобы быть услышанной: «Какой цвет ужасный». Преодолев робость, он спросил: «А какой бы вы посоветовали?». Девушка молча ткнула пальцем в темно-синие носки и отвернулась. На том их первая «встреча» и закончилась, но полчаса спустя он встал за девушкой, которую сначала не узнал, в очереди в кафетерии, и неожиданно для обоих они разговорились, будто старые знакомые.
– Семнадцатого сентября восемьдесят восьмого года, – повторил Баснер. – В ГУМе, да. В кафетерии. Я стоял впереди, Ада, – я, конечно, еще не знал ее имени, – за мной, и внутренний голос посоветовал мне пропустить ее вперед. Она поблагодарила, а потом мы сели за один столик.
Вот уж нет. За разные. Но так, чтобы видеть друг друга. А по-настоящему познакомились, когда вышли из кафетерия и пошли к Большому театру, хотя ему нужно было в Сокольники, а Аде, как потом оказалось, – в редакцию журнала на Кировской, куда она должна была отнести первую свою театральную рецензию.
– Не может такого быть! – воскликнул Купревич. – Такие похожие женщины! Обеих зовут Ада?
– Теплицкая, – пробормотал Баснер. – Девичья фамилия Ады…
– Теплицкая, – повторил Купревич.
Невероятно.
Он не понимал, что с ним происходит. Он будто исчез сам из себя, смотрел на себя со стороны, оставаясь собой. Прошлое подменили. Настоящее стало зыбким. Будущего не существовало.
Баснер, привыкший расставлять исторические события по их предполагаемым местам, поднял спинку кресла, сел прямо и заговорил тихо, медленно. Купревич не мог прервать его, даже если бы захотел, но он не хотел, потому что говорил историк о том, что происходило на самом деле. Об этом сто раз рассказывала Ада, обожавшая вспоминать свое детство, и фотографии, в том числе и те, что были в альбоме у Баснера (и в альбоме, дома, в Бостоне), все сказанное подтверждали.
– Когда Аде было три года, семья переехала с Петроградки на Васильевский, размен был сложный и стоил дорого, но отец Ады хорошо зарабатывал…
Константин Михайлович Теплицкий (на самом деле Моисеевич по паспорту) был в годы застоя завотделом в Институте точного машиностроения и мог себе позволить. В восьмидесятом, когда Аде было двенадцать, неожиданно умер от инфаркта – прямо на работе, в своем кабинете. Скорая приехала слишком поздно, через сорок минут.
– …мог себе позволить, – бубнил Баснер. – Ада отца обожала, но он рано умер: инфаркт, прямо на работе, скорая не успела. Ада рассказывала: странно, но в детстве она терпеть не могла театр и вообще не думала о будущем. И музыку не любила – то есть не любила ходить в музыкальную школу и, когда отца не стало, сказала матери, что…
Да, Ада об этом рассказывала, театрально закатывая глаза, прижимала руки к груди – изображала мать. «Девочка моя, ты должна, как можно бросать…»
– Когда ей было тринадцать, Адочка сильно заболела, лежала в больнице почти месяц…
Да, в Седьмой детской. Фотографий того времени не было – кто фотографирует больного ребенка? – но Купревич и по рассказам жены представлял, какой Ада стала худющей и, как она говорила, «прозрачной». И осложнение на сердце – ревмокардит, от Ады он впервые услышал о таком диагнозе.
– …ревмокардитом. Мама сильно испугалась тогда, врачи говорили, что ревмокардит может перейти в порок, и больше не заставляла Адочку ходить в ненавистную музыкальную школу. Тогда Адочка начала писать стихи…
Да, но начала читать и хорошую поэзию – Блока, Лермонтова, почему-то невзлюбила Пушкина; наверно, потому что «наше все» впихивали в школе, и надо было целые главы «Онегина» учить наизусть. Ада рассказывала, что быстро поняла разницу между хорошими стихами и своими рифмованными строками. Он хотел почитать, ему было интересно, но стихи не сохранились: как-то, прочитав сонеты Шекспира в переводе Маршака, Ада порвала и выбросила в мусоропровод все свои тонкие тетрадки и больше в рифму ничего не писала.
– …все порвала и выбросила. Тогда Адочка и увлеклась театром. Мама взяла билеты на «Три сестры» в БДТ, на работе кто-то предложил, сама она театралкой не была, но, если предлагают, почему не пойти? Интересная история, Адочка рассказывала. Ей было четырнадцать, и билетерша отказалась пропустить их в зал…
Верно. Детей на вечерние представления не пускали. Мама пошла к окошку администратора, Ада стояла рядом и хотела домой. Она терпеть не могла ситуации, когда что-то не разрешали, куда-то не пускали, ей хотелось спрятать голову под подушку, никого не видеть… А мама поведала администратору, что дочь обожает театр, не пропускает ни одного спектакля по телевизору, особенно когда БДТ, особенно когда на сцене Лебедев, Борисов, и сегодня для нее особый день, первый раз, так уж получилось, нельзя отнимать у ребенка мечту, бывают же исключения… И администратор, желчный старик, которого Ада не видела, потому что мама загораживала окошко, но слышала хорошо и точно представляла: старик и желчный, не иначе, этот театральный цербер то ли проникся, то ли сжалился, то ли устал за день, но Аду с мамой посадил в директорскую ложу над сценой («Сидите тихо, не высовывайтесь, чтобы вас никто не увидел»), и впечатления оказались такими сильными, что Ада потом не могла уснуть, а утром, по дороге в школу, решила стать актрисой.
– …поступила в Гнесинку, у нас… у меня есть фотография: Ада счастливая, перед памятником Островскому, светится вся…
Да, есть такая фотография, и платье, в котором сфотографировалась – белое, еще с выпускного, – Ада долго хранила, как-то пыталась надеть, чтобы показать, какая была тогда тоненькая. Платье не налезло и с тех пор куда-то пропало. Ада не говорила, он не спрашивал.
– Фотография, – прервал он бесконечную речь соседа. – Та, у памятника Островскому. Сохранилась? Она есть в альбоме?
Баснер по инерции закончил длинное предложение и только потом сообщил:
– Конечно.
На свет был извлечен альбом, Баснер перевернул десяток страниц, пробормотал «боже, какая…» и, как показалось Купревичу, готов был опять пустить слезу, но сдержался и молча передал альбом соседу.
Та самая фотография. Не похожая, а именно та, черно-белая, с двумя царапинами – одна в верхнем правом углу, другая поперек основания памятника. Надо было заретушировать, он много раз собирался, но руки не доходили. И бумага та самая, шероховатая с тыльной стороны, глянцевая с лицевой. Пальцы помнили. Та самая фотография.
Те самые фотографии. Тот самый день. Та самая музыкальная школа. Те самые детские болезни. Косвенные доказательства, когда можно – нужно! – спросить прямо.
Баснер, должно быть, тоже подумал об этом. Купревич видел по его глазам. Он и вопрос знал, не хотел отвечать и потому, опередив соседа, спросил первым:
– У Ады на… левой груди, чуть ниже…
Начав спрашивать, он не представлял, как трудно будет даваться каждое слово, а некоторые вовсе невозможно произнести. Представить, что Баснер видел… и не только видел… Господи…
– Родинка чуть ниже соска, – закончил Баснер, сжав кулаки.
– В форме сердечка, – пробормотал Купревич, рассчитывая, что сосед не услышит.
Баснер прикрыл глаза рукой, отвернулся к окну.
– Вообще-то это две родинки, слившиеся, – сказал он, обращаясь к облакам.
Купревич не мог больше сидеть рядом с этим человеком. Нужно было подумать. Прийти в себя. Если не понять, но хотя бы принять.
Он встал и направился в хвост самолета. Салон был заполнен примерно на две трети, и Купревич поразился еще одному совпадению: мало того, что они с Баснером оказались на соседних сиденьях, так еще и третье кресло в их ряду, у прохода, пустовало, на что он почему-то раньше не обратил внимания.
Туалеты были заняты, и он остановился у последнего, совсем пустого, ряда кресел, не стал садиться, смотрел вдоль прохода, будто вдоль стрелы времени, уходившей в прошлое. Попытался увидеть затылок Баснера, но не нашел. «Тяну время, – подумал он. – Надо с этим что-то делать».
С чем – с этим? О чем они разговаривали до того, как всплыло имя Ады? Баснер говорил о фальсификациях в истории и спросил, бывают ли фальсификации в астрономии. Вряд ли он понимал суть собственного вопроса, его привлекла красивая аналогия. Пытаясь разобраться в естественных науках, гуманитарии всегда плавают по верхам – впрочем, он и сам не большой знаток истории, археологии и связанных с ними идей. Наверняка его суждения поверхностны и малоинтересны профессионалам вроде Баснера.
Фальсификация прошлого? Фотографии – очень качественные копии с тех, что хранились у Купревича? Воспоминания – тоже? Зачем? И почему Баснер придумал другую для Ады биографию после того, как они познакомились? Впрочем, это понятно: дальше Купревич помнил сам и такое, чего Баснер узнать не мог, вот и пришлось сочинить другую историческую ветку.
Зачем, черт возьми?
Туалет освободился, а когда Купревич вышел, опустился в свободное кресло последнего ряда. Он не хотел возвращаться на свое место, не хотел видеть Баснера, не хотел смотреть в его правдивые глаза, не хотел разглядывать фотографии, не хотел слышать истории о детских проказах Ады, он знал их и сам, а Баснер знать не мог, потому что, по словам Ады, она никому никогда этого не рассказывала, да и ему очень редко, в минуты расслабленности, когда воспоминания всплывают независимо от желания и хочется поделиться с близким человеком, самым близким на свете.
Самый близкий…
Зачем Баснеру этот обман? Колоссальная, кропотливая и наверняка очень дорогая работа: фальсификация прошлого. Только для того, чтобы вогнать Купревича в тоску? В стресс? Ненадолго, на несколько часов – потому что в Израиле все окажется так, как должно быть. Что тогда скажет Баснер? Как станет оправдываться?
Он не хотел возвращаться на свое место, но встал и пошел вперед, стараясь разглядеть лысину Баснера поверх рядов кресел. Не увидел и подумал, что, может быть, ему померещился нелепый и глупый разговор, и все остальное тоже. Он спал, и ему приснился кошмар.
Чепуха.
Он пропустил свой ряд, вернулся: сосед расслабленно смотрел фильм. Купревич видел это кино года два назад – с Адой, конечно; она все время хихикала, особенно когда главному герою пробивали голову, он вставал и одолевал врагов, а страшная рана на затылке исчезала со сменой кадров. Глупый фильм, но финал счастливый, естественно.
Увидев Купревича, Баснер поднялся и протиснулся в проход.
– Теперь я, – пробормотал он и пошел в сторону туалетов.
Купревич постоял, размышляя, имеет ли смысл садиться или лучше подождать, когда Баснер вернется.
Сел и секунду спустя руки сами сделали то, чего он делать не собирался и вообще считал подобные действия верхом неприличия. Достал из-под соседнего сиденья дорожную сумку, поставил на колени, выглянул в проход: у туалетов образовалась очередь, Баснер стоял последним.
Потянул замок-молнию. Сумка была набита под завязку, Сверху коробка от электробритвы, легко узнать по форме. Упаковано аккуратно – Ада любила порядок и его приучила. Купревич думал о себе или о Баснере? Нашарил рукой несколько полиэтиленовых пакетов; в одном – домашние тапочки, по форме точно такие, какие носил и он. Ему-то покупала Ада, часто без его участия: лучше знала, что ему нужно. За год, пока Ада работала в Израиле, он не приобрел ничего из одежды, донашивал старое. Тапочки в сумке… У него были темно-коричневые, теплые, без задников, на толстой подошве, чтобы, как говорила Ада, «ноги находились подальше от холодного пола». Удивляясь самому себе («Боже, что я вытворяю?»), он вытащил пакет из рюкзака. Обомлел. Это были его тапочки, те самые. Или их точная копия.
Купревич уронил пакет и, зарывшись в сумку обеими руками, принялся разгребать все, до самого дна, где лежало что-то деревянное, прямоугольное, застекленное. Рамка с фотографией? Он нащупал закругленные углы, выпуклый вензель и, доставая, расшвыривая все, что мешало, уже знал, что увидит. Знал, что этого быть не может, но знал и то, что не может быть иначе.
Портрет. Ады в тот день, когда узнала, что поступила в институт. Пошла в ателье на Сретенке и впервые в жизни сфотографировалась у профессионала, сказавшего после съемки: «Девушка, вы прекрасно держитесь, вы не пробовались в актрисы?»
И рамку Ада купила у того же фотографа. На белом поле под портером…
За много лет буквы выцвели, но разглядеть можно было. «Фотографическое ателье „Восход“, ул. Сретенка, 84».
Фотография черно-белая. В те годы цветные стоили очень дорого, Ада заказала обычную. В темном платье с короткими рукавами. На самом деле платье было сиреневого цвета, в нем Ада ходила на экзамены, это было платье-талисман, она его потом не надевала ни разу, хранила в шкафу, чтобы надеть, когда будет идти на свой первый спектакль в театре, но не пришлось, за годы учебы Ада поправилась, платье не налезало, она купила новое и потому, наверно, на премьере играла, как была уверена, из рук вон плохо.
Такая же точно фотография в такой же точно рамке стояла в гостиной. Всегда стояла, и сегодня утром, когда Купревич ждал такси в аэропорт, стояла тоже, он задержался на ней взглядом, выходя из комнаты.
Такая же? Именно эта, а не похожая. Ему ли не знать? Едва заметное черное пятнышко на вензеле, царапина, пересекавшая слово «Восход» между буквами «с» и «х». Были и другие мелкие детали, по которым узнаешь свою вещь – детали, которые помнит подсознание, помнят пальцы. Сознательно можешь о них и не знать, но когда берешь вещь в руки, точно понимаешь: мое.
– Что вы себе позволяете? – Истерический вопль Баснера заставил Купревича вздрогнуть, он едва и сам удержался от крика. Сосед возвышался над ним и, похоже, готов был придушить, а может, Купревичу это только показалось с перепугу. Да и кричал Баснер, как потом вспомнилось, не истерически, а довольно тихо, чтобы никто не обернулся, не посмотрел в их сторону.
Купревич отложил фотографию и, пока Баснер молча стоял в проходе, наблюдая и никак не высказывая своего возмущения, побросал в сумку все, что успел вытащить. Портрет положил на колени: Ада, улыбаясь, смотрела на… Не на него смотрела, а чуть в сторону: на Баснера, дожидавшегося, когда его пропустят на свое место.
Сев, Баснер пристегнул ремень, ногой проверил (зачем?), на месте ли сумка, повернулся к Купревичу и спросил коротко:
– Это она?
Можно было подумать, что спрашивал он об Аде, но Купревич понял вопрос правильно и кивнул.
– А если… – пробормотал Баснер, – когда прилетим… сделать анализ. Молекулярный. Так это называется? Должны выявиться отличия.
– Чепуха, – Купревич нащупал на обороте рамки знакомую зигзагообразную царапину, проведенную, по-видимому, ногтем. – И вы сами понимаете, что чепуха. Это та самая фотография, что стоит у меня дома в Бостоне.
– Но так не бывает!
– Это так. – Уверенность пришла не в результате логического анализа, как он привык. Это была иррациональная, впервые испытанная им уверенность в собственной правоте. Ощущение верующего, увидевшего чудесное, сверхъестественное явление, объяснимое только божественным вмешательством. Блажен, кто верует. Купревич поверил. Не в Бога. Не в чудо. Чувство было сродни религиозному, но не имело к вере в сверхъестественное никакого отношения, уж хотя бы это Купревич понимал прекрасно. Озарение – вот что на него снизошло. Он держал в руках часть собственного прошлого, которое было и прошлым этого человека, Баснера.
– Вы говорили, что у наших наук – астрофизики и истории – есть кое-что общее, – сказал Купревич. – Почему вы заговорили об этом?
А почему вы об этом вспомнили? – сказал взгляд Баснера. Вслух он произнес:
– Я иногда об этом размышлял. Не часто, но… А когда узнал, что вы астроном…