
Полная версия:
Враг
24 мая
Приходится не то хвастаться, не то каяться и разбираться в угрызениях совести. Поехал к Лапоциньским на три часа, а прогостил три дня. Панна Ольгуся – моя. Мы не объяснялись в любви, не назначали друг другу свиданий, но вышло как-то, что оба очутились, за полночь, в вишневом саду ксендза Августа, и – не успел я спросить: «Отчего вы не спите так поздно, панна Ольгуся?» – как она уже трепетала в моих объятьях, пряча на моем плече свое жаркое лицо, задыхаясь и лепеча бессвязные жалобы…
Мы разошлись, когда восток уж загорелся зарею. На расставанье Ольгуся вдруг вздрогнула в моих объятьях и тревожно прислушалась.
– Это что?
В воздухе дрожал долгий стонущий звук… Должно быть, выпь кричала или тритоны расстонались в болоте…
Возвратясь в свою комнату, я, пока не заснул, все время слышал этот протяжный стон, и моей, не совсем-то чистой, после неожиданного свидания, совести чудился в нем чей-то таинственный упрек: «Зачем? Зачем?»
«Отвяжись! – со злобою думал я, – что пристал? Чем я виноват? Я не ухаживал за нею, не заманивал ее… сама – без оглядки – бросилась мне на шею!»
Спал я, как убитый, – и поутру едва вспомнил, со сна, чего мы натворили вчера. Как водится, пришел в сквернейшее настроение духа и вышел к утреннему кофе злой-презлой – полный страха, что сейчас встречу заплаканное лицо, красные глаза, полные сентиментальной укоризны, услышу плаксивый голос, вздохи, жалобные намеки, – весь арсенал женского оружия на такой случай… Ничуть не бывало: панна Ольгуся улыбалась мне всеми ямочками своего розового лица, щебетала, как жаворонок, и ее синие глаза были полны такого веселого счастья, что у меня сразу камень с сердца долой, и даже завидно ей стало.
Ксендз Август был в костеле. Мы оставались одни все утро.
– Послушайте, Ольгуся, – сказал я, – вы знаете, что я не могу на вас жениться?
Она очень покраснела и – мы сидели рядом – прижалась ко мне.
– Я и не рассчитываю… Я просто люблю вас.
– Надолго?
– Пока вы будете меня любить.
– А потом?
– Не знаю…
Она засмеялась, глядя мне в глаза:
– Я никогда не знаю, что сделаю с собою. Вы думаете, я знала вчера, что приду ночью в сад? Бог весть, как это случилось… В меня иногда вселяется какое-то безумие, я теряю голову и живу иногда, сама себя не чувствуя… И делаю тогда не то, что надо, но только то, чего я хочу…
– А я всю жизнь так прожил, Ольгуся!
В глазах ее мелькнул огонек, она взяла мое лицо в обе ладони, мягкие и душистые, и приблизила к своему.
– Ты меня не жалей, – сердечно сказала она, – пропаду так пропаду… Должно быть, в самом деле уж такая судьба наша, Дубеничей, пропадать от вас, графов Гичовских… Помнишь, мы говорили с тобою про Зосю Здановку?
– Еще бы не помнить!
– Ну, так ты – мой граф Петш, а я – твоя Зося!.. Кстати, говорят, будто я очень похожа на нее.
– Откуда же знать это? После Зоси не осталось портрета. Знаменитая статуя ее – если только существовала она в самом деле, если она не украшение народной легенды…
– Конечно, существовала! – перебила меня Ольгуся.
– Скажите, какая уверенность! Почем ты знаешь?
– Потому, что я знала человека, который видел и статую, и как ее разбили.
– Олечка! Ты мне сказки рассказываешь.
– Да нет же! хоть дядю спроси!.. видишь ли, лет пять тому назад у нас на фольварке умер закрыстьян Алоизий…
– Неужели только пять лет тому назад? Я помню его отлично: когда я был совсем мальчишкою, ему считали уже много за сто лет.
– Дядя говорит, что ему было верных сто пятьдесят, если не больше… Когда дядя был совсем молодой, Алоизию еще не изменяла память, и он рассказывал дяде о гайдамаках, точно это вчера было. Железняк в Умани посадил его отца на кол. Я застала Алоизия уже совсем живым трупом… высох, как мумия… в чем только душа держалась! Он всегда лежал на солнышке, покрытый рогожею, и спал… Однажды иду мимо, он смотрит на меня своими мертвыми глазами – страшно так их вытаращил! точно я за чудовище ему показалась! И вдруг засуетился, силится встать…
«Лежите, лежите, Алоизий, – говорю я ему, – не беспокойте себя, вы человек старый, а мы с вами свои люди… обойдемся без церемоний!..» Он кивает головою, бормочет что-то… Вечером присылает парубка за дядею: «Напутствуйте меня, ваша велебность, я сегодня умру…» – «С чего ты взял, Алоизий?» – «Я сегодня видел привидение… Зося Здановка приходила за мною… как живая… говорила со мною…» – «Что же она тебе сказала?» – «Да ничего такого страшного: „Лежите, – говорит, – лежите, Алоизий!“ – только и всего… А все-таки я помру, потому что, за кем приходит покойник, тому и самому за ним идти». А я уже рассказывала дяде, как видела Алоизия. Дядя рассмеялся: «Ах ты, старый, выдумал тоже! Какая же это Зося Здановка? Это моя племянница, панна Ольгуся Дубенич, – сейчас я покажу тебе ее». И велел меня позвать. Алоизий, пока глядел на меня, только крестился: так я казалась ему чудна. Говорил, что я похожа на Зосю, как две капли воды, – голос в голос, волос в волос…
В таком случае романическое увлечение моего предка понятно для меня больше чем когда-нибудь. Ну, что же? будем играть в графа Петша и Зосю Здановку!.. Не знаю только – почему, пока Ольгуся вела свой рассказ, у меня странно ныло сердце каким-то суеверным, недобрым предчувствием, а в ушах снова болезненно зазвенело вчерашнее: «Зачем? Зачем?»
25 мая
Ругался и неистовствовал, как татарин. Уезжая к Лапоциньским, я запер свой кабинет, но ключ забыл в замочной скважине. Я запер – потому что спешил и не успел убрать своих бумаг, разбросанных на письменном столе. Разумеется, кто-то без меня похозяйничал в кабинете. Я очень хорошо помню, что ручки статуи лежали врозь, на двух концах стола, одна – на рукописи «Законы сновидений», которую я пишу уже пятнадцатый год: все желаю затмить старика Мори, да что-то не затмевается! – другая на связке моих печатных трудов… Между тем сейчас обе ручки лежат вместе, одна на другой, точно сомкнувшись в умоляющем жесте, на печатной связке, и связка перевернута. Прежде наверху была моя брошюрка «Спиритизм и дегенерация», теперь – хвост немецкой статьи из «Психологических анналов»: полемика с покойным Бутлеровым… Ненавижу, когда роются в моих бумагах, хотя и не имею никаких секретов. Прислуга клянется и божится, что она ни при чем: будто бы даже не входила в кабинет. Врут, конечно. А не врут – тем хуже. Уж лучше пусть безграмотные лакеи копаются в моей литературе, чем делать ее достоянием провинциального любопытства. Спрашиваю Якуба, кто был без меня. Говорит, будто, кроме пана Паклевецкого, никто не заезжал за мое отсутствие. Уж не он ли постарался? От этого и не то станет! Я уверен: имей он малейшую возможность, – мало, что перечитал бы все бумаги на столе, но заглянул бы и в ящики, и ключик бы подобрал, и замочек бы сломал… Но Якуб уверяет, будто он, узнав, что меня нет дома, выпил, не раздеваясь, в столовой рюмку водки, закусил пирожком и уехал…
27 мая
Я нехорошо засыпаю в последнее время – тяжело, смутно. Что-то душит за горло, подкатывает истерическим клубком к сердцу. В ушах, сквозь сон, чуть-чуть и уныло звенит, как далекий стон молодых лягушек, пока не убаюкает меня… Я уже сплю, уже сны вижу, а все-таки чувствую, будто кто-то реет надо мною, дышит на меня и все звенит: «Зачем? зачем? зачем?»
Не могу сказать, чтобы это ощущение чужого дыхания на коже доставляло мне удовольствие: оно похоже на эпилептическую ауру… Но мне уже тридцать семь лет. Падучая болезнь в эти годы не проявляется – разве у алкоголиков. Так ни я, никто другой из нашей семьи никогда пьяницами не были… Посоветовался с Паклевецким. Он насказал мне страстей. Спрашивает:
– У вас не бывало зрительных галлюцинаций?
– Нет… обманы зрения, иллюзорные явления, конечно, случались…
– И галлюцинации будут.
– Вот так обрадовали! На каких же основаниях вы пророчите мне этакую прелесть?
– На самых простых: вы слегка меланхолик; нервное расстройство пошло у вас по периферии, чувствительность всюду повышена, следовательно, передачи мозговых отправлений совершаются неправильно. То, что называется – психическая дистезия… Ну-с, при всех этих условиях, да еще при вашем фантастическом настроении, к переходу от иллюзорных явлений до галлюцинаций очень недолго…
– Откуда вы взяли, что у меня фантастическое настроение? Напротив!
– А вы все разную чушь читаете да разные дива видите.
– Никаких див я не видал… Бог с вами! А что до дедовских книг, то, полагаю, научный интерес к ним не имеет ничего общего с суеверием. Эта дрожь в воздухе, этот стонущий звук, это дыхание за моими плечами тревожат меня исключительно, как физическое явление – доказательство моего недомогания. Я знаю очень хорошо, что все это происходит во мне самом, а вовсе не вне меня. Я, пан Коронат, бывал в таких фантастических переделках, что, если уж тогда не сделался фантастом, то теперь и подавно не сделаюсь.
Нет, голубчик, лекарствица для тела вы мне пропишите, пожалуй, а души не касайтесь: по этой части я сам себе доктор.
Глаза Паклевецкого блеснули.
– Тем лучше, тем лучше! – сказал он, потирая ладони, и принялся убеждать, чтобы я не оставался один, – «сам с собою» – как можно больше развлекался и бывал в обществе…
– Покорнейше благодарю за совет! Но где я в нашей глуши найду общество?
Он ухмыльнулся, подмигивая.
– А хоть бы у Лапоциньских?.. Кстати, как здоровье вашей панны Ольгуси?
– Знаете, доктор, – строго заметил я, – деревенская свобода допускает много лишнего в речах, однако и ей бывают границы.
Он залился своим обычным неискренним хохотом – хохотом без смеха, при холодных и серьезных глазах:
– Ну, не буду, не буду! – слово гонору, в последний раз! Однако… – Он пристально посмотрел на меня. – При первом нашем разговоре о панне Ольгусе вы не рассердились, а теперь вот как вспыхнули… Э-ге-ге-е!
И он ударил себя ладонью по лбу: «Ах, мол, я телятина!»
Не уйми я его, он распространялся бы до бесконечности. Скалить зубы, кажется, он еще больший мастер, чем лечить. А относительно обмана зрения он прав: глаза мои работают неправильно. Сегодня, например, когда он подошел к моему письменному столу и оперся на него своими толстыми кривыми пальцами, я ясно видел, что мраморные ручки затрепетали, как живые, быстрою и сильною дрожью, точно от испуга…
1 июня
Давно ничего не записывал… Ольгуся меня совсем завертела. Вчера прилетела ко мне верхом – одна, уже под вечер… Чтобы проводить Ольгусю до дома, я велел оседлать Корабеля. Возвращаюсь с крыльца в столовую – Ольгуся сидит бледная, в глазах испуг, а сама хохочет.
– Что с тобою?
– Представь… вот глупость-то!.. – перепугалась сейчас до полусмерти… вот даже не могу успокоиться, так бьется сердце…
– Да чего же, чего?
– Я хотела поправить шляпу, прошла в гостиную… Там уже сумеречно… И вдруг вижу, будто мне навстречу идет женщина… Приглядываюсь: эта женщина – я же сама… я как взвизгну, да бежать назад в столовую… и только здесь, при свете, сообразила, что у тебя там трюмо во всю стену, и, стало быть, я струсила собственного своего отражения.
Ольгусе тоже очень нравятся «ручки», я подарю их ей в день рождения. Только надо обломанные места обделать в металл… Любопытно, что руки Ольгуси похожи на «ручки», как две капли воды, разве немного пухлее. А то даже окраска кожи напоминает палевый мягкий мрамор моей находки…
3 июня
Вот уже несколько дней я живу под гнетом странного беспокойства, которое охватывает человека, когда кто-нибудь сосредоточенно и страстно о нем думает. В это я верю, потому что много раз испытывал на себе. Магнетические токи между людьми – сила, ждущая своего Вольта, Гальвани, Гельмгольца, чтобы выяснить законы ее так же логически просто, как теперь выяснены законы электричества. Телепсихоз ничуть не более невероятен, чем телеграф и телефон; а вот, говорят, теперь уже и телефоноскоп изобретен каким-то не то чехом, не то галичанином. Способность к нравственному общению человека с человеком на расстоянии свойственна, в большей или меньшей степени, всем нам; сейчас она – стихийная и, как все стихийное, проявляется лишь пассивно и случайно. Надо, чтобы из смутной, инстинктивной она сделалась определенною, произвольною… и для такого превращения и требуются Гельмгольцы и Гальвани. Любопытно, однако, – кто же это мучится – и где – участием ко мне и мучит меня вместе с собою?
Якуб клянется, что в мое отсутствие в кабинете происходят странные вещи: что-то двигается, шуршит бумагами; вчера он слышал из-за запертой двери три слабых аккорда, взятых на старинной гитаре, что висит на стене – как украшение – ради своей редкостной инкрустации. Мыши, конечно, – если только Якубу не приснилось. Сам старик уверен, что это шалости какого-либо из челяди и грозит:
– Нехай поймаю бисовых хлопцев! Як начну терты та мяты, будут воны мене поминаты!
5 июня
Пью cali bromatum, обтираюсь холодною водою, а толку мало… Паклевецкий прав: мои иллюзорные ощущения начинают переходить в галлюцинации. Сегодня утром я работал фейерверк для дня рождения Ольгуси, – пан ксендз Лапоциньский собирается справлять праздник на весь свет, – и вдруг в уголке серебряного подноса, что лежал у меня на столе, заваленный всякою пиротехническою дрянью, я увидал, что сзади меня стоит, тихонько подкравшись, сама Ольгуся и смотрит, через плечо, на мою алхимию… Я, очень изумленный ее появлением в такую раннюю пору, оборачиваюсь с вопросом:
– Откуда ты? Какими судьбами?
Но, вместо Ольгуси, вижу лишь мутное розовое пятно, которое медленно расплывается кружками, как бывает, когда долго смотришь на солнце и потом отведешь глаза на темный предмет…
Ольгуся тоже недомогает сегодня. Всю ночь – жалуется – мучил ее тяжелый кошмар: мраморные ручки, лежащие на моем письменном столе, схватили будто бы ее за горло и душили, пока она, готовая задохнуться, не вскрикнула и не проснулась – на полу, свалившись с кровати. Сновидение было так живо, что, даже открыв уже глаза, она видела еще перед собою мелькание мраморных пальцев и слышала тихий голос:
– Отдай, отдай! Не смей брать мое!
Когда я сказал Ольгусе, что собирался подарить ей ручки, она даже перекрестилась:
– Чтобы я, после такого сна, взяла их к себе в комнату? Сохрани Боже! Да я ни одной ночи не усну спокойно…
Говорю ей:
– Это оттого, что ты много простокваши ешь на ночь.
– Что же мне, из-за твоих ручек от простокваши отказаться? Да когда я ее люблю!
Рассказал ей анекдот о Сведенборге, как, после плотного ужина, узрел он комнату, полную света, а в ней человека в сиянии, который вопиял к нему:
«Не ешь столь много!»
Но у женщин на все есть свои увертки. Говорит:
– А может быть, твой Сведенборг не простоквашей объелся?
И то резон.
6 июня
«…Qu'elle est belle! quelle douce prière luit dans ses yeux bleus qui me regardent à travers la brume mystique! Puissais-je ne pas remplir sa prière muette? Puissent les forces et le savoir me manquer pour briser sa prison de marbre? Non, je jure sur les roses… (стерто)… ntes àtes joues, fantôme chêri… (стерто)… la fleur fatale… (стерто)… à la vie, interrom (стерто)… uellement».
«…Как она прекрасна! С какою нежною мольбою глядят на меня, сквозь мистический туман, ее синие глаза! Неужели я не исполню ее немой мольбы? Неужели у меня не хватит сил и знания разбить ее мраморную темницу? Нет, клянусь розами… на ланитах твоих, милый призрак… роковой цветок… к жизни, interrompue? прерванной… А что значит uellement? actuellement? cruellement? Вероятно, „interrompue cruellement – прерванной жестоко“».
Этот странный отрывок, дешифрированный из книжки Никиты Афанасьевича Ладьина, доставил мне сегодня ксендз Лапоциньский.
О чем говорит он? Почему меня взволновали его темные, испорченные, безумные строки? Что за призрак с розами на щеках? Какой роковой цветок? Какая мраморная темница? Чья жизнь прервана жестоко?
Отчего – пока я, запершись в кабинете, читал записку ксендза – мне казалось, что я не один в этой огромной комнате, что кто-то, незримый, движется и трепещет в ее – как будто сгущенном – воздухе? Перед глазами точно сетка колеблется – сетка из mouches volantes[6]… И этот постоянный стонущий звон, молящий и вопросительный, что гонится за мною с той весенней ночи под вишнями… откуда он?
8 июня
Одно из двух: либо я схожу с ума, либо я наконец действительно охвачен тем необыкновенным миром сверхчувственного, доступа в который скептически, но страстно искал я всю жизнь свою и – потому что не находил его – думал, что его нет вовсе. Первое, конечно, правдоподобнее, но… с другой стороны…
Мой пульс, как твой, играет в стройном такте;Его мелодия здорова, как в твоем.Мы встретились – мы, то есть я и розовая незнакомка, – снова, среди ясного полдня, в вишневом садике Лапоциньского. Ольгуся сидела рядом со мною, смеялась, поила меня кофе и намазывала для меня на хлеб янтарное масло, о котором она так смешно говорит по-польски:
– То властне!
Ксендз, поодаль, полулежал на скамье, вытянув свои старые ноги, с записною книжкою моего прадедушки в руках: вчерашняя удача пришпорила неугомонного шарадомана опять приняться за расшифровку ее – и он без конца пробует над нею то один ключ, то другой. И в это время, когда, наклоняясь к уху Ольгуси, я шептал ей всевозможные нежные глупости и смешил ее до упаду, – в эту-то минуту из глубины вишневника выплыло розовое пятно, и предо мною встала другая Ольгуся – такая же прекрасная, как сидевшая рядом со мною, но лицо ее было худо и печально, а глаза смотрели прямо в лицо мне с тоскою, упреком, непонятною, но мучительною мольбою.
О, какое счастие, что я не трус и не фантаст.
«Вот оно! начинается! – молнией мелькнуло в моем уме, – обещанная Паклевецким галлюцинация!»
Я не вскрикнул, даже не изменился в лице. А она, вторая Ольгуся, оперлась на наш стол своими нежными палевыми ручками. Я сразу узнал их: они – те самые, что нашел я в размытом грозовым ливнем кургане…
По спокойным лицам панны Ольгуси – той живой Ольгуси – и ксендза Августа я видел, что они ничего не видят… А «она» все стояла и смотрела, пронизывая меня своим трогательным взором, чаруя и покоряя. И я поддавался силе галлюцинации, – она была так жива, настолько наглядна, что я бессознательно, невольно смотрел на это порождение оптического обмана, на этот «пузырь земли», как на реальное существо…
Тогда губы ее дрогнули, воздух тоскливо зазвучал тем самым жалобным стоном, что неотвязно мучит меня по ночам.
– Кто вы? О чем вы просите? – невольно сорвалось с моих губ, – и в тот же момент она пропала, растаяла в воздухе… А живая Олыуся расхохоталась.
– Я решительно ни о чем не прошу вас, граф! Что с вами! О ком вы замечтались? Вы бредите наяву…
Я промолчал о своей галлюцинации. Ольгуся суеверна. А видеть чей-либо двойник – есть поверье – нехорошо: к смерти – тому, кого видят. А что… если не галлюцинация? Если…
Прав Паклевецкий, тысячу раз прав: надо вытрясти из головы фантастический вздор! Черт знает, что лезет в мысли… И становлюсь суеверен, как деревенская баба!
9 июня
Вчерашнее видение не дает мне покоя.
Возвратясь от Лапоциньских, я долго сидел перед своим письменным столом, рассматривая таинственные ручки… Я взвесил их на ладони и был поражен, как они легки сравнительно с материалом, из которого сделаны. И мне чудилось, что они становятся все легче и легче, дрожат и трепещут, и холодный мрамор нагревается в моих горячих руках… Не надо иллюзий! не поддамся новой галлюцинации!.. Призову на помощь весь свой скептицизм, буду анализировать трезво, холодно и спокойно…
Но анализ-то получается неутешительный!
Что я видел?
Я видел прекрасный призрак с розами на щеках, с синими глазами, полными грустной мольбы, – тот самый призрак, что описал, под шифром, прадед Никита Афанасьевич. Что же? Внушил он мне эту галлюцинацию – из-за гроба, шестьдесят один год спустя после смерти, своею мистическою болтовнёю? Или в самом деле у нас в доме есть свое родовое привидение, как белая дама – у Гогенцоллернов? и – за неимением другого богатства – оно именно и перешло мне в наследство? Так или иначе, но мы сошлись с прадедом или на одной и той же галлюцинации, или на одном и том же призраке.
Допустим невозможное, т. е. призрак. Если призрак, то – чей? Он – двойник Ольгуси. Закрыстьян Алоизий свидетельствовал, умирая, что Ольгуся – живое воплощение Зоей Здановки. Прадед говорит что-то о la vie interrompue cruellement[7].
Смерть Зоей Здановки была насильственная. La prison de marbre[8]… не намек ли это на статую и монумент Зоси, уничтоженные, быть может, еще на памяти деда, наследниками графа Петра? Эти ручки, так похожие на руки Ольгуси…
Какой же я простак! Как было не догадаться сразу, что случай дал мне открыть забытую могилу Зост Здановки и обломки ее знаменитой статуи – той самой таинственной статуи, что, если верить бредням хлопов, стонала, плакала и бродила по ночам, как будто приняла в себя часть жизни безвременно погибшей красавицы?
Бредни? Бредни? Однако я не знал, по крайней мере не помнил, об этих бреднях, когда встретил розовую незнакомку – как раз там, где они заставляли бродить мертвую Зосю, как раз там, где оказалась потом ее могила.
Странный розовый призрак мелькнул мне именно у кургана, откуда майский ливень добыл для меня вот этот странный розовый мрамор, так необычайно легкий, прозрачный и будто мягкий в руке…
Эти ручки – ручки Зоси Здановки, полтораста лет спящей в земле. Я сжимаю их и думаю о ней. Зачем приходила она к прадеду – такая же, как ходит теперь ко мне, с тем же выражением в лице, с тою же мукою в глазах?
Что должен был он сделать для нее? Чего не сумел сделать, чтобы успокоить ее страждущую тень? «Briser la prison de marbre»… разрушить темницу или освободить из темницы?.. Fantôme chêri… Fleur fatale… при чем тут fleur fatale? Она ли – роковой цветок, по поэтической метафоре прадеда, или… Ба! А первый отрывок, дешифрированный Августом? «Цвел 23 июня 1823… цвел 23 июня 1830… не мог воспользоваться… глупо… страшно…» Не об этом ли роковом цветке идет теперь речь? Что, если восстановить испорченный текст хотя бы в такой форме: «Je jure sur les roses, fleurissantes à tes joues, fantôme chêri, que je me procurerai la fleur fatale et je te rendrai à la vie, interrompue si cruellement»[9].
Клятва безумная, но разве не безумно все, что совершается теперь вокруг меня?
«Цвел 23 июня 1823… 1830…» и через семилетний промежуток намечен цвести периодически до конца столетия. Текущий 1893-й год в том числе. Таким образом, всего две недели отделяют меня от тайны de la fleur fatale[10]…
«Может быть, кому-нибудь из потомков удастся, что не удалось мне», – пишет прадедушка, точно завещая мне, своему преемнику по мистической жажде, непонятную, но непременную миссию. Ах, Никита Афанасьевич! Бог тебе судья, заморочил ты мою голову!
10 июня
Нет больше сомнений!
Я знаю теперь, кого я видел в саду, кто заглянул ко мне через плечо, когда я мастерил фейерверк для Ольгуси, кого встретила Ольгуся в гостиной, когда была у меня, – это Зося Здановка.
Пишу это имя твердою рукою, потому что, если даже и помешан, то помешан на ней. Ее имя – та неподвижная идея, около которой вращаются мои мысли.
Вчера вечером – когда меня, одинокого, вновь окружил тот странный, густой, как будто полный незримой, но веской и тягучей материи воздух, что стал в последнее время неизменным спутником моих размышлений, – я вдруг, непостижимым экстазом, почувствовал, что какой-то могучий прилив небывалых сил словно выхватил меня из земной среды и возвысил меня над нею таинственною, сверхчеловеческою властью. Взор мой упал на мраморные ручки Зоси… Я машинально поднял их со стола, крепко сжимая мрамор, в бессознательном восторге.
Я чувствовал, что она, когда-то воплощенная в этом камне, – здесь, возле меня, что, стоит позвать ее, и она придет.
И я позвал ее…
Тогда от ручек пошли как будто лучи – бледные, белесовато-палевые… воздух пропитался тем мутным брожением, тою эфирною зыбью, которые до сих пор я считал обманом своего больного зрения… Казалось, предо мною происходила какая-то полузримая борьба: что-то рвалось ко мне и что-то другое не пускало… Я понял, что должен напрячь все силы своей воли – и я позвал Зосю: теперь я уже не сомневался, что это Зося! – еще… и еще…
И она явилась…
А! теперь я понимаю прадеда!
Она так несчастна! Когда я слышу ее стон, лицо ее искажается таким тяжелым и долгим страданием, что сердце мое разрывается на части, что я, вне себя, готов хоть в ад – лишь бы понять и прекратить ее горе… лишь бы возвратить ей счастье и покой, о которых она рыдает.
Зависит ли это от меня? О, да: иначе – зачем бы именно мне являлась она? Зачем я, а не любой из мужчин, любая из женщин околотка, стали жертвами ее грустного присутствия? Зависит. Я читаю это в ее голубых, отемненных слезами глазах. Она ищет в правнуке – чего не сумел дать ей прадед.