Читать книгу Отравленная совесть (Александр Валентинович Амфитеатров) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Отравленная совесть
Отравленная совестьПолная версия
Оценить:
Отравленная совесть

1

Полная версия:

Отравленная совесть

– Славный гость для порядочного дома! – заметила Верховская с жестом отвращения.

– Э! кузина! – утешил ее на этот раз Синев, – таких ли господ приходится знать и подавать им руку… Общество неразборчиво… О Ревизанове мы, по крайней мере, ничего верного не знаем. А вон я ездил с сенатором Лисицыным в Сибирь на ревизию – так прямо диву давался: наши господа червонные валеты, сосланные за растраты, кражи, мошенничества, всюду – первые гости, если, конечно, они сберегли что-либо из украденного. А раз мы так добры, что не отказываем в любезном приеме даже шельмованным молодцам, какое нам дело до прошлого человека с какою угодно легендою? Особенно когда человек этот очаровательный мужчина и – главное – первоклассный капиталист? Кто старое помянет, тому глаз вон.

– Не философствуйте, а рассказывайте легенду.

– Э! однако я вас заинтересовал. Вот уверяют, например, будто обе жены Ревизанова, – и мануфактурщица Ахова, и золотопромышленница Лабуш, – умерли не своей смертью; будто приисковый врач Штерн, который пользовал Лабуш пред ее кончиной и которого молва считает тоже не без греха в этом деле, вскоре был уволен Ревизановым за какие-то дерзкие намеки, поехал в Екатеринбург и, не доехав, пропал, по дороге, без вести в тайге… Ну, и еще десятки тому подобных сказок.

– Скажите откровенно: вы лично им верите хоть сколько-нибудь?

– Нет! – с некоторым колебанием ответил Синев, – нет! Что-нибудь есть за ним темное и скверное, – только не такое, а в другом роде. Видите ли, во-первых, подозрительные обстоятельства, при которых умерла вторая жена Ревизанова, вызвали – как я уже говорил вам – тайное дознание. Производил его человек в высшей степени добросовестный и самым тщательным образом. Однако он не открыл ни тени не то что преступления, но даже некорректных каких-либо поступков со стороны Ревизанова. Наоборот, сам Ревизанов скорее был в этом браке страдательным лицом, угнетенным несчастным мужем, потому что золотопромышленница его – как выражался Кузьма Прутков, – «следуя обычаям своей страны», – пила мертвую чашу, допивалась до белой горячки и скандалила на весь Урал, пока благополучно не умерла от цирроза печени. Говорили, правда, что пить она стала с выучки и благословения возлюбленного супруга, но таких преступлений российские законы не предвидели и наказания за них не предусмотрели. Да и правда ли? Мало ли с чего вдруг возьмет да и сопьется русская купчиха: чему другому, а пьянству учить ихнюю сестру нечего, – горазда и без наставников. Во-вторых, трудно допустить в интеллигентном человеке возможность такого последовательно отрицательного характера. Цезари Борджиа исчезли во мраке веков. Нынче систематическими преступлениями занимаются только дегенераты, дикари цивилизации. И, наконец, в-третьих, преступление дело копотливое; своими отголосками оно отнимает у человека много времени, а Ревизанову – этому вечно, как в котле, кипящему дельцу – навязывают на шею такую пропасть вопиющей об отмщении уголовщины, что трех жизней мало, чтобы успевать играть в прятки с законом при столь стеснительной обстановке. Все обвинения на него, разумеется, раздуты, искажены, перевернуты с лица наизнанку. Тут и зависть, и довольно общая страстишка позлословить насчет выдающегося человека, и выдумки ненависти: у Ревизанова масса врагов – и за дело, и просто по антипатии… Ведь он очарователен, только когда хочет, а вообще, пренадменная скотина… Но с другой стороны, повторяю, – и дыма без огня не бывает: какая-нибудь искорка правды сверкает и в этих рассказах; да вот – поди! поймай эту искорку!..

Он задумался.

– Что Ревизанов – человек огромной силы воли и не трус, – начал он снова, – я лично могу вам засвидетельствовать. Я – совсем юным кандидатом на судебные должности – был причислен к суду в Северске, как раз когда бунтовали рабочие на железной дороге, тогда еще только начатой. Я сам видел, как Ревизанов, один, без оружия, вошел в самую средину толпы, озлобленной справедливым негодованием – кормили их убийственно! – и водкою. Рабочие только что зашвыряли камнями станового и изувечили двух урядников. В воздухе висели крики: «Подавай нам самого Ревизанова! что на него смотреть? бей его, ребята!» Он осмотрелся, выглядел крикуна погорластее, собственноручно взял его за шиворот и приказал связать.

– И связали?

– Да. Уж очень хорошо приказал. У меня вчуже пошли по спине мурашки. Прикажи он мне так внушительно связать даже отца родного, – кажется, и я бы тоже оробел и машинально повиновался. А сознательно действовать на толпу – это, я вам скажу, не шутка. Тут много надо и характера, и презрения к человеку – уменья смотреть на него, как на скот, обязанный беспрекословно повиноваться. Люди, снабженные таким даром и уменьем, далеко не часто встречаются и обыкновенно сортируются по двум категориям: либо это великие народные вожди и деятели, либо большой руки канальи и хладнокровные, сознательные преступники… И так как Ревизанов не великий человек, да уже и выходит из лет, когда формируются великие люди, то я позволяю себе считать его во втором разряде «героев толпы» – то есть сопричислить его «со тати и разбойники».

Синев встал и прошелся по комнате: он соображал и припоминал.

– Вообще, бороться и враждовать с Ревизановым я не желал бы… Вы не слыхали про некоего Блюма?

– Нет. Кто это?

– Петербургский банкир, компаньон Ревизанова по постройке Северской дороги. Видите ли: известно, что Ревизанов ведет отчаянную биржевую игру, хотя лично он очень редкий гость на бирже и имеет странность притворяться совсем непричастным к ее жизни; нескольких завзятых биржевиков – к слову сказать, господ с весьма сомнительным прошлым – считают его уполномоченным агентом. Весьма часто, при необъяснимых колебаниях русских частных бумаг, наши – в особенности петербургские – дельцы, опасливо придерживая карманы, восклицают: «Ох, не Ревизановым ли тут пахнет?» – и стараются сбыть с рук начавшую подозрительно танцевать бумагу. Но возвратимся к Блюму. Этот господин – зазнавшийся немец из тех, которые, наживаясь русским потом и кровью, памятуют твердо только одно: что русский – «свин», а у них есть «свой король в Германии». Однажды он сказал Ревизанову крупную дерзость, Ревизанов смолчал, но с этого дня на Блюма посыпались непонятные невзгоды: купит он какие-нибудь акции в повышении – глядь, назавтра курс на них падает до minimum'a; продаст что-либо в minimum'e – глядь, курс начинает подниматься; значит, покупай обратно с большим убытком… а завтра опять скачок вниз! Скоро прошли слухи, что Блюму приходится плохо и он ненадежен. Вкладчики его конторы единодушно потребовали свои деньги, и Блюм позорно крахнул. На бирже все соглашались, что Блюма убрал Ревизанов. Если это правда, то, ради мести, он позволил себе большую роскошь: биржевые скачки, погубившие Блюма, балансировали по меньшей мере на полумиллионе… Да и всем, кто ссорится с Ревизановым, начинает как-то не везти: одни разоряются, другие теряют службу, третьи, наконец, пропадают без вести, даже умирают.

– Что вы говорите?

– Да, право, так. По смерти Лабуш ее единственный родственник, известный сибирский делец Тотьмин, вздумал было оспаривать завещание, оставленное покойною в пользу мужа и… в одночасье умер от удара.

– Что же? в этой истории нет ничего неестественного.

– А я разве утверждаю противное? Я только привожу пример, что ревизановским врагам бабушка не ворожит.

Приехала Олимпиада Алексеевна с мужем, разодетая, как на раут, и – точно лейденская банка – заряженная кокетством.

– Фу-ты ну-ты! – встретил ее Синев. – Не женщина, а Святослав в юбке! «Иду на вы» – и шабаш! Держись теперь, Андрей Ревизанов!

– А тебе завидно?

– Куда уж мне завидовать! Где нам, дуракам, чай пить? Наше место – на заднем столе, с музыкантами.

Ратисова осмотрела туалет Людмилы Александровны:

– Ты не будешь переодеваться к обеду? так, вот в этом и останешься?

– Конечно, – с досадою возразила Верховская. – С какой стати мне рядиться? Не именины же у нас в самом деле, как уже посмеялся Петр Дмитриевич…

– Да нет, кузина, я ведь ничего… – сконфузился молодой человек.

– Пожалуйста, не оправдывайтесь: вы совершенно правы, и весь этот фестиваль по случаю знакомства, – как в афишах пишут – «в первый раз по возобновлении», ужасно глуп…

Ратисова продолжала критиковать ее взглядом.

– Впрочем, – сказала она, – черное удивительно идет к тебе… Испанка какая-то… Ты очень интересна сегодня.

Она расхохоталась и ударила Синева веером по плечу:

– Ну, ты, молокосос! признавайся: восхищен нами?

– Если бы вы еще не дрались!.. – жалобно простонал Синев, почесывая плечо.

– Есть в вашем тщедушном поколении женщины, как мы? Ну – кто нам даст наши тридцать шесть лет?

Людмила Александровна невольно рассмеялась:

– Липа, побойся Бога! ты воруешь целых три года… Мне-то действительно тридцать шесть, а ведь ты старше меня.

– Да? Ну, значит, с нынешнего дня будет тебе тридцать три, потому что я больше тридцати шести иметь не желаю. А впрочем, не все ли равно? Э! тридцать шесть, тридцать девять – невелика разница. Разве года делают женщину? Лета – c'est moi[9]! Были бы душа и тело молоды!

– О теле не осведомлен, – уязвил Синев, – но уж души моложе вашей, кажется, и не бывает.

– Еще бы! Про меня сам Мазини сказал третьего дня, что я jolie personne…[10] Кто мне даст больше тридцати? А уж о тебе, Людмила, и речи нет. Помню тебя девочкой: красавица была; помню барышней – тоже хоть куда; вышла замуж, пошли дети – подурнела, стала так себе; а теперь опять – прелесть как расцвела, – давай-ка, душка, справлять вторую молодость?.. а?

Людмила Александровна и Синев смеялись, но рыжая красавица победительно потрясала кудрявою прическою своею.

– Совсем нечего зубы скалить, – я правду говорю. А если не веришь на слово, что мы еще можем постоять за себя, – вот тебе документ.

Она бросила Людмиле Александровне розовую бумажку.

– Что такое?

– Billet doux[11]. Так это называется. «Обожаемая Олимпиада Алексеевна! Давно скрываемое пламя любви»… и прочая и прочая. Сегодня получила. И ему всего двадцать два года. Нет, старая гвардия умирает, но не сдается!

Людмила Александровна прочитала, расхохоталась и передала записку Синеву:

– Глупо-то, глупо как!

Олимпиада Алексеевна возразила хладнокровно:

– Это тебе с непривычки. А мне ничего, даже очень аппетитно.

Синев прочитал и сказал язвительно:

– Слог «Собрания переводных романов». Должно быть, приказчик из Пассажа писал.

Олимпиада Алексеевна, с тем же непобедимым хладнокровием, отразила и этот удар:

– Это уж известно, что когда молодой человек читает письмо другого молодого человека, написанное к красивой женщине, то автор письма непременно оказывается либо приказчиком, либо военным писарем, либо еще того хуже.

– Получили? – улыбнулась Людмила Александровна.

– Тетушка! Вы неподражаемы.

– А ты не кусайся!

Подъехали Реде и Кларский – подчиненные Степана Ильича по банку, молодые люди, почтительные, тихие, незначащие и незаметные – в периоде делания карьеры… Не хватало лишь Ревизанова. Наконец задребезжал в передней и его звонок.

– А вот и сам великий маг Калиостро! – возгласил Синев.

IX

Сверх общего ожидания, обед прошел живо и весело. Казалось, Ревизанов чувствовал, что в доме есть враждебный ему лагерь, и, употребляя все средства, чтобы добиться от этого лагеря если не мира, то перемирия, был действительно очарователен. Сидеть ему пришлось между хозяином и Олимпиадою Алексеевною. К великому удовольствию Людмилы Александровны, к обеду приехал, давно уже не бывший у Верховских, Аркадий Николаевич Сердецкий; знаменитый литератор был гостем почетнее Ревизанова, и ему, по праву, досталось место рядом с хозяйкою. В своих серебряных кудрях вокруг далеко еще не старого лица, оживленного блестящими карими глазами, Сердецкий представлял собою фигуру внушительную и картинную.

– Ума не приложу, Аркадий Николаевич, – говорила ему Олимпиада Алексеевна, – как это мы пропустили с вами время влюбиться друг в друга?..

– Это, вероятно, оттого произошло, что я тогда слишком много писал, а вы слишком мало читали, – отшучивался литератор.

– А когда стала читать, то уже оказалась героинею не вашего романа?

– Все мы из героев вышли! – вздыхал Сердецкий. Обыкновенно очень живой и разговорчивый, сегодня за обедом он приумолк и лишь все поглядывал яркими, внимательными глазами на Ревизанова, которого – между десертом и фруктами – Синев втянул в довольно обостренный спор. Дело шло о крахе некрупного коммерсанта – клиента банка, где директорствовал Верховский. Банкротство было явно злостное. Банкрот скрылся за границу, и поймать его было мало надежды…

– Да и какая польза ловить? – заметил Ревизанов. – Истратят чуть не столько же, сколько он украл, на поимку. В конце концов – один результат: обокраденным дан приятный – да еще и приятный ли? – спектакль: «Чужое добро в прок нейдет»… Удивительно целесообразное зрелище: на скамье подсудимых, между двумя жандармами с саблями наголо, сидит нищий, сумевший сделать нищими сотню людей глупее себя… Кому тут польза?

– Что же? значит, так и не ловить господ денежных воров? – задорно отозвался Синев, – так и оставлять их? Грабьте, мол, милые люди, сколько душеньке угодно: своя рука владыка…

– Нет, отчего не ловить при случае? Ловите, – не без легкой насмешки возразил Ревизанов, – но только, прежде чем ловить вора, надо ловить похищенные им деньги. Потому что – верьте мне – вор сам по себе, без украденной им суммы, решительно никому не нужен – даже тем, кого он обездолил. Деньги – вещь деловая-с, и в денежных вопросах vendetta catalana[12] – вещь весьма редкая и второстепенная… Сами посудите, какая мне радость, что закон отмстит за меня и ушлет Ивана Ивановича в Сибирь, когда Иван Иванович перед этим до копейки проиграл мой капитал в Монте-Карло? Ну, Иван Иванович будет в Сибири, деньги в Монте-Карло, а я – в Москве и без денег, и без Ивана Ивановича, который, хотя и немножко – виноват, mesdames, – мазурик, но в общем милейший человек… Только и всего!

– Но как же это сделать – ловить украденные деньги? – вмешался Верховский.

– А уж это – вне моей компетенции. Это – по части Петра Дмитриевича. На то он и судебный следователь.

– Вы как будто не очень высокого мнения о нашем институте, Андрей Яковлевич? – спросил Синев.

– Сохрани Боже! Напротив, обожаю его… Помилуйте! Да не будь вашего брата на свете, никто бы и ночи одной не уснул спокойно, все бы думалось: нет ни правды, ни управы на зло в свете, – не зевай, значит, человече, а то зарежут. Ну, а когда вы, господа судейские, сошлете сотню-другую божьего народца в компанию к Макаровым телятам, – все поспокойнее. Вот, дескать, одну миллионную долю мирового зла уже искоренили… всего девятьсот девяносто девять тысяч девятьсот девяносто девять долей осталось… на приплод, вместо искорененной!

Синев закусил губу:

– Однако у вас статистика!

– Какая есть – практическая.

– Наша, научная, добрее: она не такая страшная.

– Зато и не такая точная: считает только пойманных.

– А не пойманный-то – не вор, говорит пословица, – закатился добродушным смехом Степан Ильич.

Ревизанов улыбнулся:

– Я то же думаю, потому что иначе, если рассуждать по всей строгости законов, – даже мы с вами вряд ли ходили бы на воле.

– Ну-с, это уже парадокс, – возразил Синев, – и даже нельзя сказать, чтобы особенно новый…

– Вы совершенно правы. Еще Гамлет говорил что-то в этом роде… Вот Аркадий Николаевич должен помнить.

Сердецкий, тихо беседовавший в это время с Людмилою Александровною, поднял на Ревизанова смеющиеся глаза.

– Нет, – сказал он звонким, густым голосом, – Гамлет сказал не то. Гамлет сказал, что «если бы с каждым обращаться по достоинству, то немногие избавились бы от пощечины»… Это совсем другое… А вот покойник Монахов действительно певал с эстрады:

Или нет виноватых кругом,Или все мы кругом виноваты.

Ревизанов почуял в невинном тоне литератора скрытую насмешку.

– Это довольно зло, Аркадий Николаевич, – рассмеялся он, – и, сверх того, несправедливо. Нет, все не виноваты. А просто: есть люди, которые бьют и которых бьют, волки и овцы, преступники и жертвы…

– Вы в какой же лагерь себя зачисляете? – спросил Синев.

Ревизанов посмотрел на него с удивлением: «Вот, мол, бессмысленный вопрос!» – и даже плечами пожал.

– Что за охота быть овцою?

– Любопытный типик! – тихо заметил хозяйке Сердецкий. – Из новых… я еще не встречал таких откровенных…

– Он не противен вам? – отрывисто спросила Людмила Александровна.

– Мне? Бог с вами, душа моя! Люди давно перестали быть мне милы, противны, симпатичны, антипатичны… Для меня общество – лаборатория; новый знакомый – объект для наблюдений; новое слово – человеческий документ. И только. Затем – «не ведая ни жалости, ни гнева, спокойно зрю на правых и виновных, добру и злу внимая равнодушно»… Я, дорогая моя Людмила Александровна, в обществе держу себя – как приятель мой, зоолог Свешников, у себя на станции в Неаполе. Притащил ему рыбак какую-то слизь морскую. Меня – passez le mot[13] – от одного вида ее с души воротит, а Свешников прыгает от радости: всего, видите ли, два раза в девятнадцатом столетии ученые наблюдали эту пакость!.. Как-то раз приезжает он ко мне в Москве, а у меня сидит профессор Косозраков, – знаете, дрянь, доносчик, чуть ли не шпионишка. Не помню, по какому случаю он сделал мне визит. Свешников – на дыбы: можно ли знаться с подобными господами? А я ему: а неаполитанскую слизь помнишь? Она, брат, все же трижды в столетие показалась, а такие подлецы, как Косозраков, раз в три столетия родятся. Как же мне упустить случай наблюсти столь редкостный экземпляр?

X

К концу обеда у Людмилы Александровны действительно не на шутку разболелась голова. Воспользовавшись временем, пока мужчины отправились курить в кабинет Степана Ильича, она прилегла у себя в будуаре. Олимпиада Алексеевна повертелась возле нее несколько минут – и не вытерпела, убежала к мужчинам. Ревизанов решительно влюбил ее в себя, как говорится, «на старые дрожжи»… Сердецкий и Синев – некурящие – пошли по дому отыскивать хозяйку.

– Вы что же это уединились, кузина? да еще в потемках?

– Мне совсем нехорошо… от болтовни и смеха мигрень усилилась… голова – ну просто лопнуть хочет…

– Так мы не будем вам мешать; вы, может быть, уснете?

– Нет, оставайтесь, пожалуйста. Вы забываете, что я хозяйка и не имею права болеть…

– От какого, однако, смеха разболелась у вас голова, Людмила Александровна? – сказал Сердецкий. – Я следил за вами: в течение всего обеда вы ни разу не улыбнулись… Я даже сложил это в сердце своем и собирался, по праву старой дружбы, спросить вас после обеда: не случилось ли чего неприятного, что вы так озабочены?

– Решительно ничего, милый Аркадий Николаевич… Мне стало хуже не от своего, а от чужого смеха: его было слишком много.

– Мы тут ни при чем, – жалобно возразил Синев, – благодарите Ревизанова… Сегодня он герой: без умолку ораторствовал и потешал почтеннейшую публику.

– Не за что благодарить: мигрень – не большое удовольствие… Что же, Аркадий Николаевич? какое впечатление произвел на вас, в конце концов, этот господин?

Литератор развел руками:

– Как вам сказать? Я вспоминаю его в молодости и должен сказать, что, конечно, он выработался в гораздо более интересный тип, чем можно было ожидать… Когда он был вхож в дом вашего покойного отца, признаюсь, я не думал, что из него выйдет что-либо больше смазливого мужа богатой жены или – как впоследствии стали выражаться – альфонсика.

– У господина Ревизанова, – прервал Синев, – надо полагать, имеется приворотный корень. Мы с вами, Людмила Александровна, одни в открытой оппозиции. Вы слышали, что сказал Аркадий Николаевич? Как хитрый Талейран, он объявляет себя в нейтралитете. А Степан Ильич, Кларский, Реде, даже этот болван Иаков – прямо влюблены: глядят в глаза, поддакивают, льстят, хохочут на каждое слово… черт знает что такое! Об Олимпиаде Великолепной я уж не говорю: сия Vênus rousse[14] прямо потопила Ревизанова волнами своей симпатии… Только напрасно! дудки! этот не клюнет, не по носу табак, как говорят мои клиенты…

– Какие клиенты?

Синев засмеялся:

– У меня клиенты – народ хороший: все эдак лет на двенадцать рудников.

Сердецкий тонко посмотрел на судебного следователя и погрозил ему пальцем:

– Вы смеетесь над другими, а сами, кажется, больше всех заинтересованы своим таинственным незнакомцем, как вы его называете.

Синев засмеялся:

– Мое дело особое.

– Почему же?

– Потому что есть пословица: сколько вору ни воровать, а острога не миновать. У меня – смейтесь надо мной, если хотите, – но есть предчувствие, что мне еще придется со временем возиться с господином Ревизановым в следственной камере. Знаете, зачем я сейчас ушел из кабинета? Не стерпел: ругаться захотелось. Он там свои убеждения развивал… Ну, ну! Не желал бы я попасть в его лапы!

– Что же? – слабо спросила Людмила Александровна.

– Хорошие убеждения. У него, как у Ивана Карамазова: все позволено. Только Ивану Карамазову «все позволено» жутко довелось: черт пригрезился и капут-кранкен пришел, а господин Ревизанов чувствует себя в своих принципах, как рыба в воде. Да что слова? Слова можно взводить и клепать на себя. Вы посмотрите на его физиономию: маска! Нежность, скромность, благообразие – не лицо, а «руководство хорошего тона». Губы с улыбкой, точно у опереточной примадонны, а в глазах – сталь… не зевай, мол, человече, слопаю!

Явилась Олимпиада Алексеевна и увела за собою всех к обществу. В зале были уже раскрыты карточные столы, но мужчины еще не спешили к ним, разгоряченные общим разговором.

– Как угодно, Андрей Яковлевич, – кричал Степан Ильич, – а все это софизмы!

– Как для кого, – возражал Ревизанов.

– Вы меня в свою веру не обратите.

– Я и не пытаюсь. Помилуйте.

– Больше того: я даже позволю себе думать, что это и не ваша вера.

– Напрасно. Почему же? – возражал Ревизанов со снисходительной улыбкой.

– Потому что вера без дел мертва, а у вас слова гораздо хуже ваших дел.

– Спасибо за лестное мнение.

– На словах вы мизантроп и властолюбец.

Ревизанов, в знак согласия, наклонил голову:

– Я действительно люблю власть и – в огромном большинстве – не уважаю людей.

– Однако вы постоянно делаете им добро?

– Людям? – как бы с удивлением воскликнул Ревизанов. – Нет!

– Как нет? Вы строите больницы, учреждаете училища, тратите десятки тысяч рублей на разные общеполезные заведения… Если это не добро, то что же по-вашему?

Ревизанов пожал плечами:

– Кто вам сказал, что я делаю все это для людей и что делаю с удовольствием?

– Но…

– Мало ли что приходится делать, чего не хочешь, чтобы получить за это право делать, что хочешь! Жизнь взяток требует. Только и всего. Теория теорией, а практика практикой.

– Вы клевещете на себя, Андрей Яковлевич! – сказал Верховский, дружески хлопая Ревизанова по плечу. – Вы делаете добро инстинктивно. Вы хотите, сами того не сознавая, отслужить свой долг пред обществом, которое вас возвысило…

Ревизанов двинул бровями, как бы смеясь над легковерием собеседника и в то же время жалея его.

– Долг!.. отслужить!..

– Вы смеетесь? – слегка краснея, изумился Верховский.

– О, нет. Над чем же тут смеяться? Я только нахожу эти слова неестественными. Зачем человек будет служить обществу, если он в состоянии заставить общество служить на себя? К чему обязываться чувством долга, имея достаточно смелости, чтобы покоряться лишь голосу своей господствующей страсти, и достаточно силы, чтобы исполнять волю этого голоса?

Наступила минута молчания. Степан Ильич бормотал что-то, смущенно разводя руками.

– Сколько вам лет, Андрей Яковлевич? – простите нескромный вопрос! – спросил он наконец.

– Сорок четыре.

– Странно! Мне пятьдесят шесть; разница не так уж велика. Я ближе к вам по годам, чем вон та молодежь… мой Митя, даже Петя Синев… а – извините меня! – не понимаю вас: мы словно говорим на разных языках.

– Да так оно и есть. Я говорю на языке природы, а вы на языке культуры. Вы толкуете о господстве долга, а я – о господстве страсти. Вы стоите на исторической, условной точке зрения, а я – на зоологической, абсолютной истине. Вам нравится, чтобы ваша личность исчезла в обществе, чтобы ваша частная воля покорялась воле общественной; я же измышляю всякие средства и напрягаю все свои силы, чтобы, наоборот, поставить свою волю выше общей.

– Вот как! – отозвался Синев из дальнего угла, откуда он, вместе с Людмилою Александровною и Сердецким, прислушивался к спору.

– Вы что-то сказали?

Ревизанов вежливо обратился в его сторону. Синев подошел ближе:

bannerbanner