
Полная версия:
Марья Лусьева за границей
Назло холоду и сырости ночи Мафальда стояла в двери полуголая, лишь до пояса закрытая решетками нижних ставень, в одной рубашке, да и та ползла с нее, обнажая тучные плечи и жирную, повислую, как коровье вымя, грудь.
– Ты простудишься, – заметила ей Ольга, – накройся.
– Вот ерунда! Сейчас февраль. Когда я была девчонкою – немножко моложе тебя – то в декабре, босая, помилуй мя, Господи, пасла коз на скалах Монте-Розы. Простуживаются только барышни, как вот эта душка Фиорина, воспитанная на взбитых сливках и французском вине. Девки иногда сдуру кашляют, помилуй мя, Господи, но вообще всегда здоровы. Это наша привилегия.
– Все-таки стыдно! – сказала Фиорина. – Женщина же ты… здесь двое мужчин.
Мафальда равнодушно свистнула.
– Велика важность! Пусть каждый из них бросит мне по два франка и – помилуй мя, Господи, – я, пожалуй, растворю ставни во все окно.
– Безобразно, Мафальда! Спиваешься ты.
– Помилуй мя, Господи! Скажи лучше, что ты ревнуешь и боишься, что я, на старости лет, отобью у тебя этих господ… Эй, молодчики! – закричала она русским, страшно и бесстыдно, ведьмовски, сотрясая свое старое жирное тело, – эй, молодчики! Бросьте вы, помилуй мя, Господи, этих жеманных девчонок, которые трусят быть девками и строят из себя барышень! Идите к старой бабе Мафальде, помилуй мя, Господи! Конечно, я не так нарядна, как эти беспутные цесарки, эти мохнатые овечки, которых – помилуй мя, Господи, щиплет, стрижет, бреет в свою пользу старый подлец Фузинати. Зато я, помилуй мя, Господи, знаю сто шестьдесят три позы для любовных живых картин. И у меня есть рисунки. Да! из Парижа! Ого! Выбирайте любую по альбому.
Фиорина засмеялась:
– Твое красноречие пропадает даром. Ты проповедуешь перед глухими. Эти иностранцы русские и не понимают ни единого слова из того, что ты им плетешь и чем их соблазняешь.
– Русские? помилуй мя, Господи! Это то же, что китайцы, или еще дальше?
– Нет, несколько ближе, но так же глупы.
– Помилуй мя, Господи! Во всяком случае, язычники?
– Нет, только еретики. В папу не верят.
– Помилуй мя, Господи! Это хуже язычников. О, девки! Вот проклятая наша профессия, помилуй мя, Господи! О, девки, прострели дьявол вашу душу, какие же вы бесстрашные, что, помилуй мя, Господи, идете спать с еретиками, которые не верят в папу! Вам потом не отмыться от поганых грехов ваших даже, помилуй мя, Господи, если вы возьмете ванну из святой воды, благословленной самим архиепископом миланским.
Фиорина отступила из светового квадрата в мрак тени.
– Не читай дурацких наставлений, куча! Ступай, ложись спать и целуйся с своей Розитой. Пользуйся случаем. Клавдии не всегда нет дома.
Мафальда оскалила зубы не то злобно, не то смешливо.
– Рина! А ты-то – какими судьбами сегодня, помилуй мя, Господи, – ты-то – почему в компании с Ольгою? Что скажет, помилуй мя, Господи, Саломея?
Фиорина возразила сухо:
– Саломея не выходила сегодня.
– Ах – да?
– Она нездорова.
– Ну еще бы!
– Это случай, что мы столкнулись с Ольгою на одном деле.
– Ну, конечно, помилуй мя, Господи! Однако вы – куда сейчас? К Ольге или к тебе?
– Ко мне. Ты видишь, что нас четверо. У Ольги – каморка.
Мафальда дико захохотала.
– Рина! помилуй мя, Господи! Саломея разобьет тебе рожу! Она ревнивая и Ольгу терпеть не может.
– Ну, уж, пожалуйста, следи за своими собственными похождениями, а мои оставь в покое.
Ольга отозвалась раздраженно:
– Все это – потому, что ты сплетничаешь Саломее черт знает что про нас обеих!
Мафальда злорадно хохотала.
– Ха-ха! А вы не играйте в двойную игру. Завела тетя дядю, так не зарься на других, не воруй чужого. Не ловите вперед друг дружку по всем закоулкам и глухим углам дома, чтобы целоваться, как любовники!
Ольга грубо прикрикнула:
– Мы в твою дружбу с Клавдией не вмешиваемся… А если порассказать ей завтра, как ты приютила пьяную Розиту…
– Ладно! – вдруг сухо оборвала Мафальда, – вы получили, что вам надо. Идите себе с вашими голубками. А я хочу спать.
– Прощай! Спасибо…
– Доброй ночи.
– Утра, хочешь ты сказать?
– Рина! – услыхала Фиорина, уже вдогонку, крикливый и насмешливый голос Мафальды.
– Ну?
– А, может быть, твои иностранцы закутят, разойдутся и захотят живых картин?
– Не думаю… Да если бы даже, тебе-то что?
– Не забудь тогда обо мне, помилуй мя, Господи! Я приду с Розитою, и мы, помилуй мя, Господи, покажем им, как прыгают дрессированные блохи.
– Хорошо уж, хорошо. Спи, старая бесстыдница! Ты пьяна.
– Что значит – пьяна? Не ты угощала. Когда женщина имеет достаточно силы, чтобы стоять на ногах, а во сне, помилуй мя, Господи, не падает с постели, – это выходит, она трезвая, как святая ладанка, а не пьяна. Не имеешь права, и подлость с твоей стороны называть подругу пьяницей. Помилуй мя, Господи. Конечно, вы модные барышни, а я простая девка с маисовых полей, но в мышеловке все мыши равны, помилуй мя, Господи. Право, Рина, скажи-ка своим ослам, чтобы они позвали нас с Розитою. Помилуй мя, Господи, – не раскаются, я чувствую себя в ударе быть забавной.
– Не такие синьоры, Мафальда. Не пройдет.
– Врешь, – врешь! Какие это бывают не такие синьоры? Все синьоры такие, помилуй мя, Господи. Если нет, то зачем бы им шляться в своих хороших пальто по нашим, помилуй мя, Господи, распутным ямам? Ты просто плохая подруга и не хочешь помочь бедной девке, помилуй мя, Господи, схватить десяток лир на хлеб и вино. Дай мне заработать, Рина. За это я не скажу Саломее, что вчера застала тебя с Ольгою, вон там, за углом, когда вы, помилуй мя, Господи, целовались, – сущие голуби.
Рина вспыхнула и выпрямилась.
– Ты стоишь, чтобы я надавала тебе пощечин!
Ольга тоже замахала руками, быстро залопотала что-то и начала хныкать и визжать.
Мафальда грохотала, подбоченясь и трясясь тучным туловищем.
– О-го-го! Суньтесь-ка! Даром, что вас две, а я одна, помилуй мя, Господи! Управлюсь в лучшем виде, обе будете разрисованы, как радуги, нарядные мои красавицы в бархате и шелку! Мне-то в рубахе – наплевать, помилуй мя, Господи, а что я с вашими шляпами сделаю, так вам обоим Фузинати по месяцу работы накинет…
– Безумная дура! Тряпка уличная! Девка за пять сольдо!
– Вот – как примусь орать, помилуй мя, Господи, подниму на ноги весь дом. Посмотрим, много ли останется от ваших мужчинок, как полезут из щелей наши молодцы. Я уже слышу, как за стеною, помилуй мя, Господи, ворочается Рыжий Антонино…
– Послушайте, – не без тревоги обратился Иван Терентьевич к Вельскому, – я не понимаю ни слова из того, что трещат эти прекрасные дамы, но мне сдается, что они ссорятся. У этой старой голой ведьмы рожа стала, как у бульдога. Смотрите, как она ворочает глазищами в нашу сторону. Кажется, мы попали в свидетели надвигающегося скандала.
– Э! В Италии все делают сильные жесты и даже закурить папиросу просят с трагической интонацией.
– Ну нет, здесь пахнет рукопашною. Поверьте опыту. И как они сыпят словами: словно из пулемета! Я уверен, что каждая из них за те три минуты, что мы здесь ждем, успела рассказать всю свою биографию – до родословия бабушки и дедушки с обеих сторон включительно… Однако, смотрите, смотрите: теперь и наши две – обе окрысились… да как люто! Моя-то булка рыжая уже руки в боки взялась… Скажите, пожалуйста! Туда же! темперамент! Я думал, что она только есть да спать, да висеть на локте умеет. Ох! Ох, Матвей Ильич! придется их разнимать. Ох, влетели мы в историю! Визга-то! писка-то! Вот уже, слышите, соседи ругаются и ставнями хлопают… Придется разнимать.
Но тут Фиорина, выкрикнув резкую короткую миланскую брань, сразу оборвала и быстро зашагала от окна, в котором кривлялась, строила рожи, хлопала себя по бедрам и злобно хохотала Мафальда. Ольга тоже тотчас же смолкла, будто по команде, и апатично последовала за подругою, мелькающей по галерее крохотным огоньком свечи, точно летит одинокая светящаяся муха. Мафальда кричала и ругалась им вслед, но, когда все четверо готовились исчезнуть за поворотом галереи, то и она сразу же стихла, переменила тон и, почесываясь и зевая, послала им самым дружелюбным голосом:
– Желаю вам покоя, мои кошечки. Помилуй вас, Господи! Дай Бог обеим золота на камине и удовольствия в постели!
На что обе женщины, тоже – словно никогда и не ссорились и не собирались только что вцепиться этой Мафальде в волосы, – отвечали также в самых ласковых тонах:
– Покойной ночи, милая Мафальда! Спасибо за огонь!
– Ты всегда так добра! Счастливых снов и приятных сновидений!
– Поцелуй от нас Розиту, когда она проспится.
– Если завтра захочешь освежить голову, зайди после полдня: у меня найдется стаканчик хорошего коньяку – Мартель с тремя звездочками…
Вельский спросил Фиорину:
– Из-за чего была эта драма? Она возразила с недоумением:
– Какая драма? Никакой драмы не было… Все в порядке.
– Однако вы порядочно шумели.
– Ах это!.. Пустяки… Наши домашние бабьи счеты. Вам совсем не надо знать, да и ничего не поймете. А у Мафальды такой уже характер. Она не может хорошо уснуть, если не поругается с кем-нибудь всласть на сон грядущий. Добрейшая женщина, но язык ей выковали черти на шабаше. Даром, что не может словечка сказать без «помилуй мя, Господи!» Мы все ее крепко любим и уважаем, потому что она очень справедливый человек и хороший товарищ, но говорить с нею полчаса, не поругавшись, решительно невозможно. У мраморной статуи язык развяжется. Манекен из модного магазина – и тот заговорит… Такие гадости она вам в лицо преподносит! Осторожнее, мосье Вельский, здесь кто-то лежит… Ага! Пьяница Пеппино Долгий Нос! Вот где его сегодня свалило, негодяя!.. Ничего, господа, не стесняйтесь: переступайте через него смело. Завтра с похмелья он будет весьма свиреп и всех будет задирать, покуда кто-нибудь не пустит ему кровь кулаком из мурла или ножом из-под ребра, но, пьяный, он дрыхнет, как старый слон, и ничего не чувствует… Сюда налево, господа! Еще раз осторожнее: порог. Вот мы и дома. Милости просим, дорогие гости.
V
– Саломея, принимай – гости! – крикнула Фиорина по-русски, когда в ответ на шум ключа ее зажглась лампа за решетками ставни. Она прибавила еще несколько слов на каком-то каркающем языке, которых не поняли ни Вельский, ни Тесемкин, ни, очевидно, Ольга, потому что она осталась невозмутимой, тогда как женщина там, внутри квартиры, зажегшая лампу, расхохоталась звуком сиплым, грохочущим, на ржание похожим.
– Я живу не одна, – сообщила Фиорина своему кавалеру уже по-французски, – имею подругу.
– Она русская?
– Нет, армянка из Ахалциха. С малых лет увезена из России. Едва помнит несколько слов. Меньше, чем я.
– Ara! Значит, это вы сейчас по-армянски с ней изъяснялись?
– Да, я выучилась немного по-армянски, из дружбы к ней. Она так скучает без своих. Армяне вне Кавказа и Малой Азии все больны тоской по родине, в каких бы счастливых краях ни жили.
– Вы, однако, полиглотка, мадемуазель Фиорина.
– Как все в нашей профессии, которые имели несчастие побывать в международном обороте. В первую очередь – мы, горемычные, потом – клоуны в цирках и фокусники, станционные факторы, коммивояжеры с модными товарами, лакеи в отелях больших курортов и морских купаний. Ни одного языка не знаем порядочно, но, что касается собственной профессии, трещим на всех языках, как сороки, приблизительно и понемножку. Я ведь одно время в Константинополе работала. Там выучилась. В день-то, бывало, мало-мало на семи языках поговоришь. Что ни пароход в Золотом Роге, то и язык. «Я тебя люблю… Ты хорошенький, симпатичный… Похож на моего любовника… Не будь скупой… Подари мне… Угости меня шампанским!» – и множество всего такого я знаю на пятнадцати диалектах: русский, польский, французский, немецкий, английский, итальянский, испанский, шведский, финский, венгерский, турецкий, сербский, болгарский, греческий, японский, – а если сюда еще прибавить разные argots да patois[39], то и до двадцати пяти наберется. Вот – возьмите – даже Ольга: никакого языка не знает, кроме итальянского, да и то – венецианское наречие. А, между тем, венгерец тут один к ней ходит – венгеркою ее считает и даже Илькой зовет, потому что она в Триесте с гусаром жила, так тот ее по-венгерски ругаться выучил. Правда, он всегда мертво пьян, бедный венгерец. Ольга ругает его самыми страшными венгерскими словами, а он слушает и плачет, либо кричит – eljen![40] Рожу она ему углем раскрашивает, – плачет, руки целует, но ничего не понимает. Eljen!
Ольга поняла, что говорят о ней, захохотала и быстро защелкала резкими гортанными словами.
– Ну вот, слышите? Нельзя нам без этого. Вы, мужчины, все – ужасные патриоты – в любви и в ругательствах. Иного оболтуса ничем не проймешь, кроме родного языка, – ни в ласку, ни в драку. Заманить кремня какого-нибудь – говори ему «душенька»! (произнесла она по-русски), – нахала оборвать, – кричи ему, как речная полиция на Нижний Новгород, в ярмарка, родные скверные слова! Все так. А уж в особенности венгерцы эти. Из патриотов патриоты. Пуще поляков. Я в Генуе однажды какую драку уняла! С одной стороны – русские моряки, с другой – англичане… Уже стулья ломали, чтобы ножками биться, и за ножи – у кого были – брались… А я как вскочу на стол да заору на них – направо в три этажа по-русски, налево – по-английски: они и обомлели, – что за черт такой? Потому что за итальянку меня принимали… Разбила внимание… Потом очень весело ночь кончили, одного шампанского дюжины три похоронили.
Комната, в которую Фиорина ввела гостей своих, представляла собою обыкновеннейший и типичнейший salottino[41], без которого не обходится ни одна мелкобуржуазная квартира в Италии. Решительно ничего не выдавало здесь жилища проститутки. Скромная старинная мебель в линялой мутно-красной обивке, на креслах и диване нашиты вязаные нитяные салфетки, якобы кружева, на камине – часы под колпаком и по сторонам два бронзовые пятисвечника и две алебастровые вазы, на стенах – черные благочестивые картины, в одном углу – раскрашенная глиняная Мадонна, в другом – св. Франциск Ассизский, прижимающий к сердцу видение младенца Иисуса: популярнейшая статуэтка католической Италии, глядя на которую каждый иностранец изумляется, почему Ватикан ее терпит и не запретит, – до того смешно, в блаженстве своем, лицо Франциска, – совсем китайчик в первом счастливом опьянении от опиума! На матовом колпаке лампы – раскрашенные портреты Папы Пия X и вдовствующей королевы Маргариты Савойской, которую все добрые католики в Италии небезосновательно почитают тайною паписткою, покаянницею и искупительницею грешного, окаянного, погибшего, отлученного от церкви Савойского дома. Вельский заметил:
– Лампа у вас несколько странная для республиканки!
Фиорина отвечала:
– Здесь нет ни одной вещи, которая принадлежала бы мне. Все – собственность Фузинати. Свои вещи я, по контракту, должна держать только там, в спальне.
Она указала направо.
– Это моя спальня. Насупротив – Саломеи. Отсюда, из salotto, ни я, ни моя подруга не можем вынести ничего, за исключением сора на половой щетке или подоле платья. Хотя я сомневаюсь, чтобы Фузинати не рылся поутру в сорных кучах у наших порогов, а платье – вот сейчас, как разденусь, – вы увидите: прибежит маленькая Аличе и к нему же отнесет. И это мало, что мы ничего не берем отсюда, – мы и свое-то что-либо остерегаемся забывать здесь. Потому что, если, не ровен час, подметит Фузинати, он уже сейчас тут как тут – наложит лапу и объявит своим… Садитесь, господа! Ольга, снимай шляпу! Саломея! робкая фея! куда ты спряталась?
Из левой двери послышался тот же сиплый, грубый хохот.
– Словно протодиакон! – заметил Вельскому Тесемкин.
– Куда там – протодиакон! – не согласился тот. – Прямо – какое-то «Проклятие зверя»! Морской лев!
Ольга зевала, сонно рассевшись в широких креслах.
– Послушайте, господа, – сказала Фиорина, – опершись на стол кончиками пальцев и глядя на мужчин с вызывающею, почти строгой резкостью. – Позвольте быть с вами откровенною сразу и до конца. Определим, черт возьми, наши отношения. Не будем играть комедий. Вот уже добрые два часа, что мы вместе, а согласитесь – ни вы не знаете, как вам держать себя со мною, ни я – как мне себя с вами держать. Кто вы для меня? Покупатели или земляки, пришедшие с визитом? Кто я для вас? Девка или просто случайно встречная дама – компатриотка, с которою приятно посидеть и поболтать? Так вот, давайте уж – решим это и будем затем держаться чего-нибудь одного… Если вы желаете видеть во мне девку, – сделайте одолжение, ваша воля, нисколько тем не оскорблюсь: моя профессия и мне заплачено! Если нет, – то буду вам глубоко благодарна, и – еще раз – милости просим, счастлива видеть вас, дорогие гости.
– Я, – сказал Тесемкин, – сразу облегчу вам вопрос наполовину. Оставляя совершенно в стороне вас, мадемуазель Фиорина, как безнадежно узурпированную моим драгоценным другом Матвеем Ильичом, я должен сделать, как в парламентах говорят, заявление по частному вопросу. Во-первых, скажу вам по чистой совести, что человек я сырой, устал, как собака, и прямо-таки горю от желания привести тело мое в горизонтальное положение. Во-вторых, мне очень нравится моя спутница, мадемуазель Ольга, и, признаюсь, – я поднялся в сии подоблачные сферы, рассчитывая встретить здесь Магометов рай, а отнюдь не платонический…
– Так что же? – сказала Фиорина, – Ольга, как мы устроимся? возьмешь ты его к себе? или хотите лучше занять комнату Саломеи?
Ольга не успела ответить, потому что Тесемкин сказал Матвею Ильичу по-русски:
– Я бы, знаете, предпочел, чтобы не удаляться от вас далеко. Потому что, – да простит мне мадемуазель Фиорина, – но впечатления от дворца господина Фузинати у меня все-таки довольно разбойные. А, главное, я – безъязычный человек. В случае недоразумения могу только балет протанцевать и пантомиму представить. Дамы в таких случаях понимают меня хорошо, но мужчины – не очень. А тот пьяница, через которого мы только что переступили на лестнице, наводит меня на мрачные размышления. Вы не обижайтесь, мадемуазель Фиорина. Это, ей-Богу, не недоверие…
– Да я и не думаю обижаться, – возразила Фиорина. – Вполне естественно и очень хорошо, что вы так предусмотрительны. Со мною вы безопасны, но я никогда не скажу, чтобы дом наш был безопасный дом. Значит, решено. Саломея уступает вам свою спальню, а сама идет ночевать в комнату Ольги, – или, быть может, мосье Вельский позволит ей здесь остаться?
Вельский не знал, что сказать.
– Все равно, – успокоила Фиорина. – Если бы понадобилось, чтобы она ушла, то никогда не поздно вручить ей ключ Ольги, – и она скроется беспрекословно. Но я ведь очень хорошо вижу, мосье Вельский, что вас интересует разговор со мною гораздо больше, чем, извините за выражение, моя постель. Должна сказать, что с моей стороны то же самое… Саломея будет при нашем разговоре не лишнею. Она и сама по себе интересный человек, да и мне кое-что подскажет… Саломея! Иди же сюда!
Когда Саломея выдвинулась из левой двери, Тесемкин невольно попятился пред нею, а Вельский приподнялся со стула, на котором сидел, в недоумении: что же это такое? Женщина или нарочно? На них двигалась темнолицая громадина, как будто только что снятая с какого-либо национального монумента, – выше их обоих ростом, хотя оба были ребята не маленькие, по крайней мере, на полголовы, широкая и толстая, как башня, вышедшая из крепостной стены. Если бы не бросалось в глаза – чуть ли не первым впечатлением – гигантское колыхание грудей, качающихся под пестрым и достаточно грязным капотом, – Тесемкин, с полной совестью, признал бы этот ходячий монумент за переодетого жандарма или карабинера. Тем более, что верхняя губа Саломеи была довольно темно опушена, черты смугло-желтого, толстого, бро-ватого лица резки и тяжеловесны, густейшие черные волосы почти зарастили узенькую ленточку лба, а большие азиатские глаза, выпученные, как у рака, двумя стражами здоровеннейшего армянского носа, – смотрели – именно, как у молодых кавказских парней смотрят: наивно и храбро, застенчиво и подозрительно, откровенно и с готовностью страшно и свирепо обидеться, если дружеская доверчивость будет обманута и посмеяна хитрым предательством, насмешкою, надменным коварством. Сказывалось существо, которое способно быть пылким, страстным, самоотверженным другом, – но не простит и не пожалеет, если окажется врагом.
– Вот мой лучший друг, моя Саломея! – представила Фиорина. – Прошу любить и жаловать.
В дверь постучали.
– Это Аличе – за платьем, – сердито сказала Саломея толстым, мужским голосом, – а вы, девки, обе не готовы… Вот грех-то! Эх! Теперь будет история. Ступайте уж скорее, раздевайтесь. Я ее усмирю.
Фиорина и Ольга быстро юркнули в свои спальни, а Саломея крикнула:
– Входи, Аличе, дверь не заперта!
Вошла та самая девочка, которую русские видели внизу, в каморке Фузинати. Теперь, при более ярком свете, заметно было, что правое плечо у нее значительно выше левого. Она поразила Вельского надменным выражением желтого, худого личика, с капризно играющими по лбу бровями.
– Ты заставила меня ждать, – произнесла она по-милански, – гордым тоном оскорбленной царевны.
Саломея извинилась так раболепно, что изумила русских. Такая большая и гордая на вид баба – и вдруг принижается пред девчонкою? Аличе, услыхав ее тон, еще выше подняла головку.
– Что же это? – продолжала малютка, оглядываясь. – Где же платья? Твои феи до сих пор не потрудились переодеться?
– Успокойся, сейчас будут готовы.
– Это черт знает что такое! Меня, маленькую, бедную девочку, заставляют бегать по темным, грязным, вонючим лестницам в шестом часу утра – и когда я прихожу, дрожа от холода и вся запыхавшись, две принцессы, оказывается, изволят прохлаждаться и не кончили своих туалетов! Я не обязана ждать вас, дьявола б вам на подушки! Я не рабыня ваша! Я больная, я маленькая, я спать хочу!
– Не сердись, Аличе, не кричи, не надо сердиться, – уговаривала великанша, заметно струсившая пред курьезным этим женским гномом, – не задержим тебя и пяти минут…
– Пять минут! Разве это мало – пять минут? Пять минут в шестом часу утра чего-нибудь да стоят!.. Вам хорошо, когда вы в постелях спите, а ведь я в проклятом кресле! У меня все кости болят. Нет, баста! в другой раз меня Фузинати не прогонит к таким важным барыням. Пусть сам лазит! Очевидно, вы предпочитаете иметь дело с ним, чем с маленькою Аличе? Ну что же? Это – ваше дело, как понимать свой интерес… Ведь Фузинати такой приятный собеседник, когда одолеет свои ревматизмы и влезет на пятый этаж! А сегодня он, вдобавок, зол, как царь Ирод, потому что касса совсем не торговала, себе в убыток… Да что же они, в самом деле, смеются, что ли, надо мною, ваши герцогини? – завизжала она, сверкая глазенками, словно в них загорелся маленький ад, и подымая в воздух тощие желтые кулачки. – Я уверена, что просто они не смеют сдать мне свои платья! Наверное, все в пятнах и грязи! Я пересмотрю и перенюхаю каждую складочку, так и знай! Пусть Фузинати обдерет вас всех хорошим штрафом! Заплатите франков сотню либо две за шелка свои, так выучитесь понимать, что такое для вас маленькая, больная, изнемогающая от бессонницы Аличе! Когда со мною невежливы…
– Слушай, Аличе, – миролюбиво просила Саломея, – не надо так сердиться и напрасно шуметь… Девушки будут сейчас готовы, даю тебе честное слово! туалеты в прекраснейшем состоянии, – ты сейчас сама увидишь… Фиорина всегда аккуратна, как солнышко… А ты, покуда, отдохни, присядь к столу, – я угощу тебя прекраснейшею марсалою.
– Есть мне когда и – не пивала я твоей марсалы!
– Ну, коньяком… Хочешь рюмку Мартель? Коньяк с бисквитом? а?
Девчонка сразу сдалась и заговорила мягче.
– Мартель? Три звездочки? Коньяку я, пожалуй, выпью… Так холодно, и у меня, по обыкновению, лихорадка. Но твои чертовки, Саломея, совсем не берегут меня, бедную. Они портят мне печень. Эй! Не плюйте в колодезь, – придется воды напиться!
– Э! Минуткою позже, минуткою раньше, – не все ли равно, милая Аличе?
– Совсем не все равно, когда меня ждет такой дьявол, как Фузинати. Если я задержусь здесь у вас больше четверти часа, – ты сама знаешь: он закатит мне такую сцену, что потом только считай, сколько волос на голове осталось…
– Ха-ха-ха! Ну и у него, Аличе, царапин прибавится, не бери греха на душу, тоже и у него!
Девочка самодовольно приосанилась и удостоила засмеяться:
– Известно, спуска не дам!.. Твое здоровье, Саломея!
– Еще?
– Да что же я одна? Пей сама.
Саломея потрясла огромною головою.
– Ты знаешь: я – или ничего, или много…
– Боишься?
– Коньяк делает меня чертом.
– А эти господа?
– Угодно? – предложила Саломея.
Тесемкин отказался. Бельский выпил.
– Не слишком ли смело? – вполголоса сказал Иван Терентьевич.