
Полная версия:
Секрет политшинели
– Отменно, друг мой, отменно вы на этот раз написали. Шедевр! – сказал Николай Максимилианович, пожимая поэту руку.
– Не может этого быть, – не веря своим ушам, пролепетал тот.
– И тем не менее это так, – подтвердил Гамильтон. – Согласитесь – важно, чтобы произведение соответствовало своей задаче. Ваше, с этой точки зрения, – прямое попадание.
Сам Щукин много раз перечитывал стихи и без обиды воспринимал повторение их бойцами, то и дело подходившими к нему с поздравлениями и шутками.
После всего случившегося с ним он словно оттаял, превратился из человека хмурого, настороженного, постоянно сосредоточенного на нерадостных своих мыслях, в улыбчивого, приветливого парня.
* * *Началось лето. Фронтовой ландшафт стал более мирным. Зима с ее синюшным холодом, с ее тьмой, расцвеченной трассами пуль и негасимыми сполохами, с ее гнетущим свинцовым небом, с ее снежным саваном, на котором так беспощадно видны и грязь, и кровь, и черные шрамы земли, и не занесенные снегом тела убитых, зима делает войну более похожей на самое себя, чем весна и лето. Белыми ночами не видно трассирующих пуль. Не летят в небо осветительные ракеты. Зарево розовеет, как мирная заря. Трава, живая и теплая, укрывает блиндажи, землянки, брустверы траншей. Воздух наполняется щебетом птиц. Яркое солнце отогревает тела и души. Человек, раскинувшийся на траве под солнцем, не похож на убитого. И так сильно бывает воздействие всего этого вместе – тепла, щебета, света, зелени, цветов, лесных и полевых запахов, что порой начинает казаться, будто войны и нет.
Моменты обманного этого состояния то наступают, то исчезают. Зато ощущение, будто летом война не такая страшная, как бы не такая всамделишная, как зимой, – устойчиво. Само собой, все это только ощущение. Летом неразлучные друзья – война и смерть – перепахивают свои поля с не меньшим трудолюбием, чем зимой, и «урожай» собирают ничуть не меньший.
* * *В начале июня сорок третьего года дивизию, в которую входила рота капитана Зуева и Папы Шнитова, отвели с передовой на отдых. Именно в эти дни политработникам Ленинградского фронта стало известно о предстоящем приезде с инспекционной целью дивизионного комиссара Л8.
Полковник Хворостин, предупрежденный, что Л. может посетить и его дивизию, решил представить ему лучшего замполита Папу Шнитова. С одной стороны, рассуждал полковник, Папа Шнитов и в самом деле добился больших успехов в работе. А с другой – его открытость, простота и добродушная улыбка не смогут вызвать у инспектора ничего, кроме расположения. Особой подготовки Папы Шнитова к ответственной встрече не вели. Трудно было предвидеть, какие вопросы станет задавать Л., а тем более как он станет реагировать на те или иные ответы. Все же одну, необходимую, по мнению полковника Хворостина, меру решили принять. Полковник распорядился одеть Папу Шнитова в новое обмундирование, сшитое по индивидуальной мерке из лучших имеющихся у интенданта дивизии материалов. Времени для этого было еще достаточно.
Когда стал известен день прибытия Л. в дивизию, Папе Шнитову было передано приказание явиться заблаговременно в политотдел, который размещался тогда в многоэтажном доме на Большой Кузнецовской улице, невдалеке от Международного проспекта. Утром назначенного дня Папу Шнитова, одетого во все новое, «с иголочки и с шильца», подвели в мастерской к зеркалу. Он был неузнаваем. Округлое его лицо с заметными скулами было зажато между ядовито-малиновым околышем фуражки, зеленый верх которой был заглажен блином, и лентой целлулоидного подворотничка. Жесткий этот ошейник подпирал подбородок и затылок, не давая ни опустить, ни повернуть голову. На серой габардиновой гимнастерке сверкали начищенные зубным порошком пуговицы. Над каждым карманом по обеим сторонам груди красовалось по медали. Справа под зеленой муаровой пирамидкой желтела медаль «За оборону Ленинграда». Слева на красной муаровой полоске светилась белая – «За боевые заслуги». Посередине живота сверкала пряжка офицерского ремня с начищенной до блеска звездой. Синие суконные бриджи с малиновым кантиком, более ярким, чем у капитана Зуева, были заправлены в голенища хромовых сапог…
Оглядев себя в зеркале, Папа Шнитов припустился бежать на второй этаж. Встретив по дороге бойца из своей роты, он пригнул голову и пробежал мимо, еле ответив на приветствие. Боец его не узнал. Это, с одной стороны, обрадовало Папу Шнитова, с другой – укрепило в принятом решении. Благополучно добравшись до своей комнатушки и заперев дверь, он стал лихорадочно сбрасывать новые «доспехи». Через несколько минут на нем была его обычная одежда – пилотка с потемневшим от пота низом, хлопчатобумажная гимнастерка, такие же штаны с двойными наколенниками, кирзовые, изрядно стоптанные сапоги.
В этом, как говорили в старину, своем виде он и отправился в политотдел дивизии. На душе у Папы Шнитова, когда он шел по Международному проспекту от здания института, где стоял его полк, в сторону Большой Кузнецовской, было спокойно. Он был самим собой. А бояться грозного начальника ему нечего. Он знал, что во всем честен. И не только внутренне – это уж само собой, но и внешне. Теперь, после того как сбросил с себя маскарадную одежду, он и вид имел честный. Такой, какой как уж есть. Такой, какой у всех его товарищей по должности и по работе – у фронтовых политруков, или, как их стали называть, замполитов.
* * *Полковник Хворостин, которому Папа Шнитов доложил о своем приходе, был обескуражен его видом.
– Ты же меня зарезал без ножа! – ахнул он, обхватив голову руками. – Как же я тебя в таком виде предъявлю дивизионному комиссару?!
– А чем у меня плохой вид, товарищ полковник? – недоумевал Папа Шнитов. – Я же с настоящего фронта, а не с того, который под Алма-Атой на кино снимают… Ну а если не гожусь, предъявите вместо меня артиста. Роль он лучше меня сыграет.
– Но я же приказал тебе одеться в новое обмундирование! Почему не выполнил приказ?! – продолжал кипятиться полковник.
– Приказ я выполнил… Как это можно приказ не выполнять?!
– Вот именно!
– Я все новенькое надел, товарищ полковник. И даже в зеркало погляделся. Хорошо, что никто меня в таком виде не узнал. Конфуз сплошной. Карикатура! На улицу нельзя было показаться. Пришлось скинуть все это. О чем вам и докладываю.
Полковник Хворостин живо представил себе Папу Шнитова в виде военного щеголя и невольно улыбнулся:
– Ну, шут с тобой. Может, и верно так лучше. Иди этажом выше, в квартиру, где инструкторы живут, и жди вызова.
В верхней квартире, где в помещениях для инструкторов собрался чуть ли не весь политсостав дивизии, Папа Шнитов пробыл часа полтора. До приезда инспектора в квартире было шумно. Все говорили, курили. За столом в большой комнате резались в домино… Когда Л. приехал и зашел к полковнику, разговоры почти прекратились и домино со стола исчезло. Из нижней квартиры сюда стали подниматься какие-то невидимые волны, подобные тем, которые проникают в институтские коридоры из-за дверей аудиторий, где проходят трудные экзамены, и которые превращают в тихих пай-мальчиков и девочек даже самых шумных студентов.
Поднявшийся к инструкторам адъютант полковника Хворостина сказал полушепотом:
– Папа Шнитов, тебя вызывают.
Все офицеры разом вскочили и стали наперебой напутствовать своего товарища.
– Держись, Папа Шнитов!
– Не испорть картину!
– Ни пуха ни пера!
– Главное – не бойся!
– А чего мне бояться? – спокойно улыбнулся Папа Шнитов. – Дальше фронта не пошлют. Из мужиков не выгонят.
Через несколько минут он входил в кабинет полковника и докладывал:
– Товарищ дивизионный комиссар! Старший лейтенант Шнитов явился по вашему приказанию!
Л., сидевший в кресле за письменным столом полковника, блеснул на него сталью серых глаз и сказал:
– Ясно. Садитесь.
Папа Шнитов опустился на стул перед столом и бросил на полковника Хворостина взгляд, означавший: «Вот видите, он и внимания не обратил на мою амуницию».
Полковник, сидевший возле торца стола, по правую руку от инспектора, отвел глаза и, как показалось Папе Шнитову, вздохнул. Несколько минут длилось молчание. Инспектор листал личное дело замполита Шнитова. Папа Шнитов успел за это время внимательно рассмотреть Л. Человек как человек. Темные с проседью волосы чуть вьются. Лоб невелик. Нос тоже. На коверкотовом френче ордена Красного Знамени. Целых три штуки!
Наконец Л. снова поднял глаза.
– Так вот, товарищ Шнитов, мне тут ваш начальник про вас чудеса рассказывал. Таких вы результатов добились в политико-воспитательной работе, что хоть на выставку вас отправляй… Доложите, как вы добились таких успехов.
Папа Шнитов улыбнулся еще шире, чем улыбался до этого, и сказал:
– Секрет политшинели.
– Что?! – спросил дивизионный комиссар. – Что вы сказали?
– Я говорю – секрет политшинели… Но от вас, товарищ дивизионный комиссар, я никакого секрета делать не буду…
– Нет, вы мне объясните, – обратился Л. к полковнику Хворостину, – что он несет? Он же не понимает, что говорит!
– Это у него поговорка такая, – пояснил полковник.
– Тем хуже, если это не оговорка, а поговорка! Значит, он эту чушь постоянно повторяет? Так, что ли?
– Повторяю иногда, – признался Папа Шнитов.
Он никак не мог взять в толк, почему слова, которые он и в самом деле повторял перед многими людьми, так рассердили инспектора.
Папа Шнитов посмотрел на полковника, но ничего, кроме растерянности, в его глазах не увидел. Лицо полковника было белее снега. Кадык у него двигался вверх и вниз.
– Не придавайте значения, товарищ дивизионный комиссар, – вымолвил с трудом полковник Хворостин.
– Ах, не придавать значения?! – На лице инспектора появилась усмешка. – Это, видимо, ваш излюбленный метод руководства, полковник, – «не придавать значения»!
Л. нагнулся к личному делу Папы Шнитова, быстро перелистал его и, найдя то, что искал, поднес дело чуть ли не к самым глазам полковника.
– Вот рапорт старшего лейтенанта Горбачева на ваше имя. Он перечисляет здесь различные проступки своего коллеги Шнитова. А вот резолюция, наложенная на рапорте. Подпись, правда, неразборчива.
– Моя здесь подпись, – не заглядывая в дело, сказал полковник.
– И что же вы тут начертали? Разбираете?
– Разбираю. «Не придавать значения».
– Вот и я говорю: не придавать значения фактам – ваша система.
– Разрешите доложить, – полковник поспешно встал. Поднялся с места и Папа Шнитов. – Я усмотрел в этом рапорте личные счеты. Рапорт написан офицером, который сам хотел занять должность замполита той самой роты, куда был назначен старший лейтенант Шнитов.
– А какое это имеет значение, – спросил инспектор, – личные тут счеты или не личные? Факты, изложенные в рапорте, вы проверили?
Полковник молчал.
– Ясно, не проверили… Шнитов!
– Я!
– Где живет ваша мать?
– Жила в Ленинграде.
– А где она сейчас?
– Умерла в тысяча девятьсот тридцать третьем году.
– И это ясно. Значит, старший лейтенант Шнитов дважды в месяц навещал старушку на том свете? И вы это знали, полковник.
– Никак нет. Я не знал…
– Нет, вы знали. В рапорте ведь об этом написано. Значит, знали, но решили «не придавать значения» тому, что старший лейтенант Шнитов водит вас за нос.
Полковник молчал.
– Я же не для себя, – начал было Шнитов. – Я – чтобы бойцам своим помочь и семьям…
– Потом будете оправдываться! – оборвал его Л. – В рапорте сообщается, что вы занимались самым настоящим очковтирательством.
– Вот уж никогда.
– Занимались! Всех бойцов, до единого, в письмах к их родственникам охарактеризовали как лучших в роте солдат. В число лучших попал и такой нерадивый солдат, как некий Пантюхов…
– Пантюхов погиб за Родину, товарищ дивизионный комиссар. Значит, он герой, как и все, павшие в бою, которым в каждом приказе Верховного главнокомандующего воздают славу!
– Прекратите демагогию, Шнитов! Было это или нет с письмами?!
– Было… Я хотел как лучше…
– Чего вы добивались таким образом – это понятно. Хотели задешево нажить у солдат авторитет добренького дяди! И это вам удалось! Знаете небось, как вас все кличут, в том числе и рядовые? «Папа Шнитов»! Докатились! Это называется политработник! В армии! Во фронтовой обстановке! Для чего политработникам даны воинские звания?! Чтобы солдаты их в глаза и за глаза называли «дядя Федя», или «милый Вася», или «Папа Шнитов»? Как во дворе?! И вы это тоже знали, полковник.
– Знал.
– И по своему обыкновению не придали значения?
– Виноват.
– Да, виноваты. Но зато среди художеств этого Папы Шнитова есть факт, которому вы значение придали. Только совсем не то, какое надо было ему придать.
Инспектор перевернул лист личного дела. Вслед за рапортом старшего лейтенанта Горбачева был подшит номер армейской газеты с фотографией Охрименко и Щукина и со стихами Степана Пули.
– Ну что ж, – сказал инспектор, – с редактором газеты я отдельно поговорю. Безобразие! Тоже мне литература! Но как могло случиться, что в тыл врага был послан воинствующий сектант, прямо заявивший, что не желает защищать Родину от фашистов?! Это же вообще… Это же полная потеря бдительности!
– А как же в гражданскую? – спросил Папа Шнитов. – И офицеров бывших, и буржуйских сынков разных на территорию белых посылали… И тех же попов… Умели видеть, кому можно доверить, и не боялись.
– А сколько было предателей среди всех этих бывших? Сколько раз они обманывали наше доверие?! В гражданскую у нас опыта было мало еще. Почему назад смотрите, по старинке размышляете?! Вы пошли на авантюру, которая могла очень плохо кончиться. А начальник политотдела, вместо того чтобы немедленно отстранить от должности такого политработника, не нашел ничего лучшего, как нахваливать его перед строем роты!
– Разрешите доложить, – снова подал голос Папа Шнитов.
– Ну что еще? Что вы еще можете сказать? Факты за себя говорят, а вы хотите по каждому вопросу митинговать. Тоже по примеру гражданской войны?! Ну что еще?
– Всякое дело вернее всего по результатам судить… А ведь рота у меня хорошая… Дисциплина… И настроение… И боевые показатели. А баптист этот Щукин «языка» привел и не убежал никуда… Воевать стал хорошо… Ежели все это под углом кляузы рассматривать… так оно, конечно, все в черном свете вымазано будет…
– Ну хватит, Шнитов, свои заслуги расписывать! Хватит! Скромнее надо быть. Судить вас надо за ваши художества, а вы мне тут заслугами размахиваете…
– Судите, если виноват…
– Так вот, Шнитов. Учитывая ваш возраст, участие в гражданской войне и малое образование, считаю возможным ограничиться в отношении вас одной мерой – отстранить от политработы.
– Это не в вашей власти, товарищ дивизионный комиссар, – сказал Папа Шнитов с такой твердостью в голосе, что полковник Хворостин посмотрел на него с удивлением и страхом. Ему подумалось, что Папа Шнитов сошел с ума.
Л. вскочил с места и уперся кулаками в стол.
– Не в моей власти?! – вскричал он. – Ну поглядим. Рядовым пойдешь на фронт. Завтра же будет приказ о разжаловании!
– Вот это в вашей власти, – спокойно согласился Папа Шнитов. – Пойду рядовым… А от политработы меня может отстранить только фашистская пуля… Если вот сюда… – Папа Шнитов ткнул себя пальцем в грудь против сердца.
Дивизионный комиссар Л. выполнил свою угрозу лишь отчасти. От должности замполита Папа Шнитов был отстранен, но разжалован в рядовые не был.
Замполитом в роту капитана Зуева был назначен старший лейтенант Горбачев. Тот самый, который хвалился тем, что умеет брать в ежовые рукавицы, и который написал на Папу Шнитова кляузу, оставленную в свое время без внимания полковником Хворостиным и не оставленную без внимания дивизионным комиссаром Л. Этим его назначением лучше всего было подтверждено то, что полковник Хворостин был прав, когда предпочел ему Папу Шнитова. Новый замполит не сумел наладить сколько-нибудь нормальных отношений с командиром роты. Капитан Зуев не мог ни минуты спокойно с ним разговаривать даже на людях. Не завоевал он авторитета и у бойцов. Не прошло и двух месяцев, и старшего лейтенанта Горбачева как не сумевшего наладить деловых отношений с командиром из роты убрали.
Папу Шнитова перевели в соседнюю дивизию, где назначили командиром стрелкового взвода. Несколько раз приходил он навещать «свою» роту. Передавал приветы через Николая Максимилиановича, с которым тоже где-то встречался. А потом, зимой, дивизию, в которой он служил, перебросили на Ораниенбаумский плацдарм.
В январе сорок четвертого две дивизии, стоявшие раньше по соседству под Пулковом и Пушкином, двинулись навстречу друг другу: одна из-под Пулкова, другая из-под Ораниенбаума. В день снятия блокады передовые роты обеих дивизий встретились в заснеженных полях под Ропшей. Тысячи бойцов и командиров, проваливаясь в снег, размахивая автоматами и винтовками, подбрасывая в воздух шапки, нестройно крича «ура!», размазывая по лицу рукавицами неудержимые слезы, бежали навстречу друг другу. Многие бойцы роты капитана Зуева надеялись встретить в эти радостные минуты Папу Шнитова. Некоторым даже казалось, что они видят его среди бегущих им навстречу. Но встретить Папу Шнитова никому не удалось. Никому из однополчан не довелось его встретить и потом.
Правда, доходили иногда слухи, что Папу Шнитова видели то под Лугой, то под Кингисеппом, то в Эстонии. Говорили, что он погиб при штурме Кенигсберга. Николай Максимилианович Гамильтон, пытавшийся разыскать своего друга, не раз слышал от участников штурма Берлина, что Папа Шнитов закончил войну в Берлине. Никто, правда, не говорил, что встречал его там. Но несколько человек уверяли, что среди надписей на колоннах рейхстага своими глазами читали и такую: «Папа Шнитов с Ленинградского фронта».
Вероятно, такая надпись действительно была сделана. Но кем? Сам Папа Шнитов дошел до Берлина или добрая память о нем донесла туда его имя? Это так и осталось неизвестным.
ШЕСТОЕ ЧУВСТВО
Рассказ
Было у меня поначалу, как и положено нашему бойцу, пять чувств. Чувство любви к Родине. Чувство воинского долга. Чувство товарищества и взаимной выручки. Чувство дисциплины и сознательности. Ну и, само собой понятно, чувство уверенности в победе. Однако по мере хода войны выросло во мне, и это вполне естественно, шестое чувство, а именно – чувство мести. Объяснять тут вроде бы без надобности. Достаточно сказать, что родом я из-под Ленинграда и всю блокаду на Ленинградском фронте прослужил. Так что навидался всего сверх нормы. Да к этому надо еще прибавить собственные мои переживания и страдания. И в смысле пайка, который в ту первую зиму был. И в смысле ранения своего, как первого, так и второго. Да если еще при этом вспомнить, какие пришлось видеть зверские художества со стороны агрессоров на нашей земле, тогда, наверное, полностью будет очевидно, с каким сердцем двигался я в сторону Германии. Прямо скажу – ожесточен был до крайности. Ну и, конечно, была мечта, как и у всех наших бойцов, – добраться живым до Берлина, до самого ихнего логова, чтобы там, на месте, за все с них спросить.
До Берлина я дошел. Не иначе сама судьба меня туда привела. Проще говоря, повезло мне: был я тогда уже в третий раз ранен. Поэтому, немного не доходя до Восточной Пруссии, оказался в госпитале. Сперва-то я, конечно, приуныл. Пропал, думаю. Свою часть не догонишь. Войска вон как быстро двигаются. Без меня теперь и война кончится…
Но, как выяснилось потом, такие мысли могли у меня появиться исключительно по моему незнанию планов Верховного главнокомандования. Оказалось, буквально на другой день после моего ранения весь наш Ленинградский фронт был от Германии повернут в сторону Курляндии. Там он провоевал до самого конца войны. И даже еще день после этого. В результате я как бы один от всего нашего фронта остался на направлении главного удара. Ну как тут не поверишь в судьбу?
После выписки попал я на другой фронт, на 1-й Белорусский. В новой части прижился неплохо. И бойцы ко мне отнеслись с уважением, и офицеры. Замполит батальона, куда меня определили, лейтенант товарищ Самотесов прямо перед строем роты про меня сказал: «Вот, товарищи бойцы, к нам влился новый воин старший сержант Тимохин. Он воюет с фашистами с начала войны, трижды ранен, является защитником города Ленина. К тому же, говорит, товарищ Тимохин и возрастом своим сорокалетним солиднее многих из вас. Я, говорит, не сомневаюсь, что он и здесь себя покажет». После таких сказанных про меня слов я, само собой, воевал неплохо, старался всегда быть впереди.
Долго ли, коротко ли, но вот наконец и он – Берлин. Вот наконец и я в нем – Тимохин Иван Алексеевич, житель деревни Ситенка под Ленинградом. Врываюсь я вместе с танками и со своими товарищами по роте в пригород… и временно застреваю, ибо тут начинается страшный и упорный штурм вражеской столицы.
Все наши части слились тут в одну силу. Тут и мы, пехота, с угла на угол перебегаем да по этажам домов мечемся. Тут и танки из своих пушек бьют по огневым точкам в домах. Тут же прямо на мостовой пушки тяжелые стоят, куда-то вдаль лупят, по центру города… Такой грохот, что голоса человеческого услышать совсем невозможно. Дым и пыль кирпичная глаза застилают. Порой и вообще ничего перед собой увидеть нельзя. Бой идет день и ночь. И так суток двенадцать!
Спрашивается, как это может быть, чтобы столько времени бесперебойно длился бой? Отвечаю: очень просто. Воевали посменно. Одна рота днем, а другая в ночную смену выходила. У тех, кто отдыхает, тоже время до отказа заполнено – сон и политзанятия. Не знаю, везде ли так было, но наш замполит лейтенант Самотесов стал в эти дни очень политзанятиями увлекаться. Одно такое занятие провел он в помещении квартиры, где произошло ЧП. По мнению замполита, конечно.
А было так. Дом тот брали с бою. Из каких-то окон вдоль по улице гитлеровцы очередями стегали. Стали мы их искать – по квартирам бегать. Один наш боец, Кунин Михаил, в квартиру эту и влетел с автоматом. В комнату забежал, а там семья немецкая к стенке жмется: немка-мать двух немчат к себе прижала и немец пожилой – дед вроде бы ихний – тоже рядом стоит, белую салфетку в руках держит. Тут Мишка Кунин с ходу из автомата как даст крест-накрест очередь по большому зеркалу. Звон, осколки, плач… На ту беду замполит Самотесов в эту же квартиру заскакивает…
Не успел для нашей смены наступить отбой, как сразу же назначается взводу политзанятие. Сидим в той самой квартире. Кто на стульях, кто на полу возле стен, осколки из-под себя разметав. Посмотрел я на наших ребят – бог ты мой! Каждый в пыли кирпичной с головы до ног. Пот у всех из-под касок течет. Лица у всех черные от всяческой копоти. И только глаза, как сквозь маску, светятся.
Так вот, замполит товарищ Самотесов садится на стул к обеденному столу и начинает свое занятие словами:
– Как же это понимать?
В ответ все, само собой, молчат, поскольку никто вообще не понимает, о чем идет речь.
– Хорошо, – говорит лейтенант Самотесов, – если вы молчите, то я буду говорить. Вот, полюбуйтесь на это бывшее зеркало. Это боец Кунин его из автомата уничтожил. А зачем, спрашивается? Что это, огневая точка или вооруженный враг? Я вас, товарищ Кунин, спрашиваю, – допытывается замполит. – Разве вам неизвестно, что Красная Армия пришла в Берлин не для того, чтобы учинять здесь безрассудные поступки над мирными людьми и над их имуществом?
– Известно, – отвечает Мишка тихо. А сам в пол уставился.
Тогда замполит говорит:
– Я оцениваю ваш поступок, товарищ Кунин, как недопустимый. Мне, – говорит, – не зеркало жалко: в огне войны и не то еще погибает, и не то еще уничтожается. Мне жалко вашу сознательность. Жалко наших прежних политзанятий, на которых мы обо всем об этом говорили не раз и не два. И я, – говорит, – хочу на этом примере…
И пошел тут замполит повторять все, что он нам и раньше говорил и с чем я с самого начала был согласен неполностью. На этот раз я и вовсе захотел с ним поспорить. А с другой стороны, как замполиту возражать? Однако как солдат опытный я, конечно, знал, какой из такого положения есть выход. Возражать ты не должен, а не понимать можешь сколько тебе угодно. И тут уже замполит обязан тебе все неустанно разъяснять.
Так вот я встаю и говорю:
– Мне, товарищ замполит, не все понятно. Мне, – говорю, – совершенно непонятно, почему вы так оценили поступок бойца Михаила Кунина – моего друга? Мое мнение, – говорю, – такое, что боец Кунин поступил вполне хорошо. А мог бы поступить еще хуже. И все равно его нельзя было бы даже в том случае наказывать. Ни позором, ни тем более еще как-нибудь.
– Вот это интересно, товарищ Тимохин, – говорит замполит. – Доложите поподробнее.
– А подробнее, – говорю, – вот что: у бойца Михаила Кунина в деревне немец застрелил из автомата сестру его с двумя детьми и старика-отца, тут же стоявшего. Правда, отец его белой салфетки не приготовил… И вы, – говорю, – пожалуйста, представьте себе, что же вышеуказанный вами боец должен был почувствовать, увидев вот так женщину с двумя детьми и старика с ними рядом. Да ведь у него душа вспыхнула на то, чтобы в них автомат разрядить! А он, чтобы такого не натворить, разрядил его в зеркало. Выходит, что наш боец совершил вполне добрый поступок. А мог бы, повторяю, сделать еще кое-что похуже.