Читать книгу Российский колокол №7-8 2019 ( Альманах) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Российский колокол №7-8 2019
Российский колокол №7-8 2019
Оценить:
Российский колокол №7-8 2019

3

Полная версия:

Российский колокол №7-8 2019

Подчас же бездвижие сковывало одного из нас посередине обширного материка (а Господь наделил Землю лишь сей пентаграммой суши!), пока мы, оседлав скальный дуб, отчаянно жестикулирующий в массивной сини сенильных туч, нарубали себе его руки на пробковые коньки. Смажешь их, бывало, потом, вернувшись к океану, амритой, привяжешь к копытам да скользишь по воде средь верещащей козлорогой стайки, увёртываясь от камнеобразного тенепада чаек, дельфиньих спин, мелкокольчужных, точно оплавленных хвостов неяд, тянущих из пены проворные пальцы к твоему восставшему члену, – который тот человечий мошенник поздней эпохи (стащивший нашу тайну для своих тяжеловесных выкрутасов и захромавший однажды над гладью галилейского озера) прозвал «срамом». Ха! Так вот, стоило уложить рогатый труп на почву пожирнее, как древесные корни тотчас оплетали его, планета приникала к сатиру соцветиями полыни, обвивала его лианами погибче, пока непомерные транжиры-алкионы, нарывавшие пальмовых листьев себе на новоселье, насыпали над ним светло-шуршащий курган. Постепенно всю лужайку полоняло урчание, сначала едва различимое, затем напропалую государившее по лесу, внезапно принимавшемуся таинственно лосниться стволами. Зелёный холмик трясся и неожиданно распадался на части. А там – ничего! Земля всасывала тело без остатка! – туда, вглубь, к своему пульсирующему злу. Наш вопль приветствовал успение сатира. И снова – ступор. Даже дуб застывал, растопырив суриковые от крови коряги, не сумев вовремя подобрать корни. До новой похоронной оказии!

Помню, стуча копытом о копыто, возлежал я на животе, дивясь недвижимому кортежному колесу, – подмечая одновременно розовую сыроежную шляпку, обсыпанную крыльями раннего муравьиного лёта (самих мирмидонян сожрали сбившие их остромордые лунные медвежата). Прогнивший жёлудь гулко стукался оземь, плюска отскакивала, и я насыщался, обогащаясь им, пружинистым ужасом окопавшейся в плоде нематоды: испарина деймоса – клей, соединяющий драгоценнейшую крупицу космоса, мгновение вечного возвращения. Вой Бога. Барсов прыжок, различимый лишь по перемещению вкрадчивого когтистого жара. И колесо, – само! – снималось с места. Каким чудно ноющим страхом переполнял меня рывок этого самокатящегося диска в невинных виньетках секвойных щепок и игл, спрессованных смесью смолы и Гелиоса, – всё моё деревянное нутро скрепит нынче!

Помню, содрогаясь от смеха, обтанцовывали мы (так теперешний садовник окучивает) лобастых быков, разъяряя их до хрипа, плескавшегося в сусляной прелюдии убийства, когда белки глаз наливаются пурпуром да всё ниже спускаются от скул растущие рога: будто Астарта стартовала обряд гостеприимства. Здорово полыхала шкура зверя! – Солнце, напяливши узловатые рукавицы (шаловливой щекоткой зудя в Сатаровых зубах), выжигало ему на боку причудливое клеймо, пуще распаляя быка, чеканящего на чавкающей глине лики златоглавов, – и сколь отраден становился кордак со смертью под прицелом рогов! В этот самый момент любимый чёрт гоготал в мою взъерошенную душу – Ха! – Ха! – Ха! – Ха! – Ха! – только тогда я чуял, где она копошится, – в желудке! – и как ражая жуть заставляет трястись её фалдовые стенки, раскрытые, словно цветущая лилия, ввысь. И каждый из нас жаждал заплутать в огненнодышащей лаве безумия – залоге бесконечных похождений с этим буйным Божеством, на этой Земле, под этим искромётным обручем… видевшимся мне в последний раз, – и я сразу стал уверен, что никогда более не погляжу на лимб планеты! И впрямь! Никто из нас не унижался до преднамеренности: предчувствие маячило, взрывалось и исполнялось молниеносно, точно всякое событие являлось намертво спаянной троицей колец. Усомниться, прервать процесс претворения чуда казалось ересью по отношению к вездесущему белокурому Провидению, куролесившему в нас негой непрестанного упования.

Наконец я перед ним, в стайке Бромиевых парубков, нахлёстывающих себя по бёдрам вороными кисточками хвостов, пока оба пальца наших ног, крытые роговым башмаком, размежёвывают ярды сатировой отрады, – ведь ярость, ворсистой фасцией лучей вышибаемая недрами мозга, отмеряется лишь землёй! А он, блажной тур, не знавший ярма, вдребезги растоптав хрупкую когорту негроруких берёз, уже вперил в меня, с фырчащим храпом, голуботвёрдой плёнкой подёрнутые глаза, – причём в правом оке дрожала оранжевая искра, изредка налезая на свою алую карликовую спутницу. Даже кровеносные завой его оттопыренных ушей корибантила смертоносная ритмика. И жёлтые волосы ноздрей колыхались, словно прискальные водоросли, распластываемые штормом. Заворожённый пластикой своего убийцы, я впервые постигал грёзы, наяву затягиваемый сновидением, подчиняясь его лютому посланцу, всё ближе подступавшему, заслоняя мне Солнце. Бык, будто перехватив танцевальную инициативу, перекачивал в себя взрывчатый жар моего живота – рычаг Сатаровых плясок, – и теперь, урча, с набрякшим членом наваливался на меня, обезволенного, навязывая своё партнёрство. И я уже вторил каждому шагу колосса, двигаясь на его лад, заражаясь всезасильным боем его кровотока. Помню лишь чубатого ибиса с ладной заплатой берёзового листа на кончике длиннющего клюва. Птица шествовала задумчиво, важно притормаживая и снова трогаясь в путь (словно сочиняла преизвилистый дискурс, – настигает меня осовремененное знание!), становясь частью бдения, обузданного будущим душегубством.

Именно в этот момент я выдрал свою волю из трясины солярных бликов, утягивавших меня вглубь, к подлой рациональности, уже оголявшей испокон нашего века оголодалый индиговый зев, и завопил в громадину морды, прямо в её покатую переносицу. Звонкая голосовая струя прервала звериный напор. Молниеносно я метнулся на спину быку, поддал ему копытами под микитки, промежностью прижавшись к горячему хребту: «Нно-о-о-о-о-онн!» Прыснули врассыпную сатиры, – даже тот, впервые запримеченный мной, прянул, гремя о гравий конскими наростами на ступнях, с пути моего палача, захрустевшего, ревя и разбрызгивая пасоку, которую я, гогоча во всю глотку, растирал по скулам.

Как запросто предсмертный воздух раздражает гортань, будоражит душу – в раж вгоняет желудок! Сколь изворотисто зрение, самовластно бороздящее планету, предупредительно открывающую свои наилакомейшие ломти! Будто бешеная стремнина этолийской реки, приняв быкорогую форму, уносит меня. Вот давеча расцелованный в несправедливо исхлёстанную Пановой плетью сурну пожилой гиппарион-горбунок приподнял лапку – да так и застыл, поигрывая левым пальцем, выпуклыми очами оглядывая казнь сатира быком, заскучал, перевёл взор на взаимно и прочно притороченных Эротом эребий, с чернушек-нимфалид – к запертому радугой златокрылому кречету, речитативом бередящему округу. Где, в каком бредовом будущем я уже встречал такого пернатого хищника, победным криком возвещавшего моё превращение?.. Вот злоглазая цикада зациклилась, реквиемом силясь угодить в такт бычачьей чечётки, переняла румяность прозарниченных туч, затаившись в пазухах офигевшей гифены, а к ней, будто нехотя, скачками подбирался крапчатобрюхий дрозд, – и его прыжки также метили темп погони вслед моей смерти, – мигом вибрация пальмовых щупалец пронизывала планетную кору, упреждая пару Парок, учётчиц седьмого круга земной мантии, о моём целеустремлённом приближении, перешедшем в мычащую иноходь. Вот Гелиосом обласканная до игреневости тигрица нашего кортежа заспешила, хохоча, с доносом к Владыке, пославши прощальный баритоновый рык взбрыкнувшемуся быку, завертевшему мордой, отсекая сочные дубовые ветви, стегавшие меня по губам, летевшие на грудь, застревавшие в паху, – набивая промежность всадника прошлогодними желудями. Я развенчал себя, смахнув с рожек прочно сошедшийся пазл липких листьев, и, испустив вой «Эвоэ!», кубарем покатился по калейдоскопному склону, через гадючью кутерьму (успевшую дважды ввинтиться мне в плечо), через молочный, с пористой амритовой пенкой ключ, через вересковый ковёр, клокотавший песней пчелиной страды – и стукнулся теменем о корягу. Чёрный тополь нахохлился, чопорно выжидая продолжения. А за мной неотступно следовал урчащий ловчий, загонявший меня, убаюкиваемого ядом, к точке, предназначенной для моего истребления с самого сотворения мира, когда Вазишт испепелил орущую от родов Тиону.

Небо с розоватой зеброобразной подштриховкой, малюемой Господом в приокеанских долинах, перевело на меня внимательный просветлённый взор; медуница оставила ракитник, опустилась мне на нос, преждевременно изготовляясь к опылению, и отдала мне своё жизненное жало; полный паточной паники, я развернул уши, прядая ими, заарканил звуковую синестрепетную струю, вертикально сверлившую грунт, – означавшую мне путь. А в мягких катовых сапожках, стачанных случаем из бычьей слюны бешенства да извергом же взбитого божьего деликатеса, накатывал палач, разрывал мне печень с желудком раскалёнными рогами, и, визжа от облегчения, копытами прессовал хрустящую грудь. Дух тяжести, глухой на мой крик, навалился, борзо кромсая пустынные небеса, – раня Урана! – полоняя и пополняя меня далековатостью, – сиречь смешивая со смерторадостной обыденностью нечто новое.

* * *

С какой нарастающей лёгкостью увлекает меня вниз яркий млечный тракт! Поначалу его брызги, будто сумасшедшей рукой артистки загодя выдавленные из раздавшейся груди роженицы, лишь игольно прокалывают мрак, после исподволь прожигают плотную тьму своим желточным естеством, пропадая в ней, словно слизанные сосунком, покуда затоптанный сатир забывает аромат берёзового сока вкупе с самим свойством распознавать запахи и вкусы. Впрочем, исчезновение мерцающего молозива мне не позабыть никогда, как если бы это я прыскал галактической капелью на губы урчащему младенцу-невидимке!

По мере нарастающего заманчивого свербёжного крушения рубежей сатировой плоти сквозь рокочущие отголоски солнечного бурения планеты – хт-хт-хто-хтон-хт… – восставала властоёмкая яйцевидная бесскорлупная мощь, имя которой Зло, под вуалью тугоплавких пластов заправляющее всем во благо добродейной пустоты, жадной до наших молитв, – Зло, забирающее наземные, недавно столь ладно друг к дружке пригнанные, однако утратившие всякий смысл куски, и наконец втянувшее мои воркующие останки осточертевшей разумности. Да! Туда! Ниже! Ко злу! И вот магической магмой бурлящая матка приняла и впитала шматы моего мяса. Но вдруг, – упреждённая ябедой всеведущего Владыки, – пустилась переделывать меня, обжигая огненными быстринами Господа, ваяя существо миру ранее неизвестное, вдувая в него дух его прошлых странствий и тотчас милостиво исторгая из своего острога.

Вверх! Вверх! По проторенному туннелю. Вверх! Вот он! Я! Новоявленный! Обретший и память, и зачатки слуха, а с ними – хлябистое единозвучие солярного сверления, столь схожее с шаманским шамканьем суводных струй. Из-подобного влажного клёкота в невинном горле зарождается первое слово младенца: «Папа!» Возвращение! Греховное! Нелегальное! Пресыщенное злом! – сдобренным молекулами берёзового сока, вдруг забродившими хмелем: моей мздой за свободу. Сколь схожа дорога наружу с недавним погружением! Как дивна скорость, с которой я попираю принципы природы! А какими податливыми сжатиями пособляет мне подельница-планета, доводя нас обоих до вершины насильственного экстаза! И что за радость преступного проникновения!

Я вылетел из скважины пробкой, выбитой напором огненного фонтана, вмиг впитываемого перегноем, на который я и обрушился, – сразу следуя плясовому призыву, вознамерившись отдаться танцу, броситься в привычно распахнутые Божьи объятия, переносицей стукнуться в солнечное сплетение тёмного Господа моего, провыв верноподданическое «Я-а-а-а-у-у-у-у-у!»… Где мой рот?!! О, тяжело пожатье духа обновлённой Ззззз… емли??! – Земли!!! Этого некогда изнутри златом пышущего шара! Да, моей Земли, доселе наречённой «Лёгкой», теперь к эммелии не звавшей, ставшей водой, – и на эту влагу предстояло походить всем, кто отныне волил ратоборствовать, торжествовать, обладать!

Океаном, опреснённым надпланетной спиралью, гудели кроны неведомых деревьев. Я подскочил, задохнувшись жжёным папоротниковым пухом, простёр все руки (сколько же их?!..) к густо замешанному гулу ветвей и опять упал на гумус, – тот бы, прошлый, бодро изошёл зыбью, понятливой зеленью зазывая назад в радостную смерть. Сия же почва дышала насилу, с хрипотцой, всецело поглощённая собственным выживанием, ибо Земля иногда боится гибели, как любой из нас. Вместо бойкого удара копыт – мои ноги сплелись. И не было глаз, чтобы плакать от любви, взором ластиться к Возлюбленному Страннику моему!.. Где же он?! – обычно заполняющий меня без остатка… Но вот набежали, толкаясь и испаряя ароматные атомы Владыки, шурша чешуёй, иссекая мне ещё рыхлоранимую, впопыхах твердевшую корочку краями чего-то знакомого (учуял! листья… точно! листья плюща!), – да обжигая амритовым бальзамом там, где прежде вибрировал мой желудок. Повлекли, повлекли чрез молочно-кровавую капель, чрез увесистое шушуканье, просачивавшееся меж проказливых лобзаний. На юг!

Единственное, что оставалось неизменным, – это чёрные лучи (я насчитал их девять), по-разному и откуда-то сбоку изливающиеся из вращающихся врат коловрата на меня, принявшегося усваивать целебный свет неспокойного ночного солнца. А сквозь огненный шорох неслось лёгкое дыхание четырёхпалого иноходца, втиравшего мне в опалённую спину, в сыздетства розоватый животик и нежное рыльце сатира снадобье двадцатью перстами, – ужас! Я ведь всё считал! Считал!! считал!!! Числами травя Сатарову душу! Вдруг по моему телу всюду стали исступлённо набухать десятки покамест непрорезавшихся очей. Словно я случайно понёс от подземного Господа, забеременев глазами! Но и, не видя, учуял я (будто пилигрим, изведавший каждую пядь суши своими ступнями, проткнул карту булавкой, играючи угодив в цель), что планета отрыгнула меня с гастрофетовой меткостью: точнёхонько в гиперборейской чащобе, где бык растерзал сатира. Роскошное кольцо рыданий вздулось, забилось в каданс со старыми странствиями Господа, но, не отыскав слёзного желоба, отхлынуло, впрыснув восторг страстотерпия (перескочивший запретным salto mortale предельный кордон Танатоса) внутрь моих несчётных, молниеносно распухших пальцев. В ответ я услышал девичий хор: «Гой! Да-а-а…» – выдох облегчения, но ещё не клич победы. Однако, несмотря на своё разноголосо подтверждённое возвращение, никак не избавиться мне от первородной жути – бессилия перечесть собственные члены, по которым, с шипом и сжимаясь, потекли, подчас вскипая, жаркие струи, – если бы сметливые врачеватели квасом кропили кровавые раны прежнего сатира. И, младенчески доверившись выкристаллизовавшейся рысце, неуклонно держащей курс против выводившего вороную ноту «соль» Нота, я, убаюканный свирельным гулом тёмно-синих тонов, наконец-то утратил музически настроенное сознание.

Очнулся я в гроте. Как бывало, когда собственный бесячий храп вырывал меня из полуденных грёз и хотелось бежать в конопатое небо цвета, цвета… ну, ежели желаете привычных вам окрасок, хотя бы плодной поверхности плаценты людских самок. Гигантский конь ржал мне в глаз… «а-а-а-а-а-а-а-а-а! Они прорезались!!» С волоокого лика, – в чьи ресницы вцепился недовызревший полумесяц гусиного пера, – считал я летопись необратимой смены рас. И назойливо разъедал пещерные полупотёмки зуд незримой мухи. Шурк копыт… тут, подчинившись скользящей петле провидческого рефлекса, – а именно в поисках привычных перстов коннообразных (хотя уже уверенный в их исчезновении), – я поглядел на свою десницу…, её не найдя-а-а! Мой взор окунулся в хрустнувшие заросли… А они оказались мной! Слюдяную перегородку, скрывавшую от меня вертеп, прорвало, и голубой полдень просочился внутрь грота. Повторный приступ познавательной оторопи: вот, значит, как оно действует, утучнённое притяжение Земли, взнуздывает дух, подменяет рывок развития трусцой! Долгожданная нега наконец изрыданного угара: громогласный всхлип вослед дроби конского отступления, и сразу справа – новое судорожное ликование, трепет неведомых лоз, от которого обалдевало моё пока недопостигнутое тело. Страх схватился с любопытством, сдавшись на милость врага, – а пока они суетливо мерились силами, смолистый дух моих слёз, где чудился букет из мирты, и фиалок, и лилий, и дотоле незнакомых запахов, полонил пещеру. А каждому заурядному обонятельному оттенку с разительной ясностью соответствовал бряцающий удар, – «тюмпанон!» зародилось вкруг жаром укутанного паха название инструмента, – будто троица слогов оказалась давней заложницей моего желудка: «Да! Да! Он – тюмпанон!» Звуковые осколки внутриземного зла опутали слёзные испарения, взрывами исхитрившись угодить в галопные отголоски, внезапно растоптанные целой ватагой, влившейся в пещеру. Гуляк было по числу пальцев на Сатаровых кистях… «меж мной и ими дамбой – страх… Что это, Владыко?!! Точно новая всепланетная вездесущая тяжесть залопатилась в горле препонами моему вольному вою! Вдруг! Сходно нарезанными слогами! Никчёмными! Разумно-угрюмыми! Обузой животворящему гоготу Бога! Но вот и они передо мной, девять дев, – а также не менее юное чрево, породившее их! Плодоносная плоть! Вечность, впаянная в Эрота, корнями переплетённая с Агапе!.. – откуда все эти сл… ллова?! Бэбыбы…и-ы-ы-ы?!!..» С девичьих плеч скользнули кобры, ринулись ко мне, – и я смешал свой крик со змеиным присвистом. В девах жила козлиная частица тёмного Господа моего – нетленность, правда разборонённая разумом («сатиррр его раздерри!.. сатир мм-ммёртв…») песни, коей нерадиво подтягивало танцующее с ними животное: двуликое, четырёхногое, разом запускающее пару ошуйц вглубь волнообразно расчёсанных, стянутых лютоглазыми аспидами, белых, но с карминовой косичкой, кудрей.

– Ну! Давай! Погляди на себя, красавчик! – проверещало оно мне злобно (такую беззаконную кровожадность извывали в нас, сатиров, небитые волчата), дрогнув членом, с которого слетело бежевое перо, славно согнутое в дугу, – и я понял его язык, пресыщенный, будь он трижды проклят, рассудком! Прорвало ли на меня дамбу деймоса прежде, чем я разглядел истину? – помню только беспощадный груз полудня и как, заорав в воспрянувшие кобровы морды, я позволил тьме окутать все мои глаза.

Так началось моё постепенное новообретение Земли, отяжелевшей, раскольцованной, лишённой мудробуйствия Господа моего. Царствие его, конечно, оставалось нерушимым: восходя ежеутренне, Божий посредник заливал пещеру до отказа, – так что не выживало ни единой тени. Сам же конунг мира, однако, скрывался где-то там далеко, в дебрях осиротевшей планеты. А я утратил куда больше Земли, потеряв и отца и отчизну. Моя накачанная горечью грудь разучилась хохоту: сердце моё лишь улыбалось, – да и было ли у меня сердце?.. Я перерос сатира. Стал лозой.

И вот я начал выходить, ковыляя, обвив шеи с плечами беспрестанно танцующих дев, тоскливо оглядывая лазурь чужих небес. Но ни неукротимое девятичленное чудище, изредка бунтовавшее против своих невидимых бар, вступая с ними в извилистые пререкания, силясь доказать что-то, поджимая все двадцать заусенистых пальцев ног, ни конь-исполин, исполненный доброты к многоочитому мигающему кусту, изгибавший иногда дугой хвост, из-под которого вываливались, тотчас расплющиваемые моими корнями, червонные катыши, – никто не мог заменить мне единственного друга. Тут, ошарашенный воспоминаниями наших бурлящих жестокой лаской забав, я испускал шип, сталь ностальгии пронизывала меня, заставляя избавляться от очередного плющового листа, крепко прилипшего – будто его там вытатуировали, – где некогда был лоб.

Часто мои ветви отсекались излишне понятливыми руками, знавшими обо мне, судя по их неумолимой точности, поболе меня самого. А чтобы мои молочные зубы не покусали персты садовникам, обычно столь болтливые женские губы восьмилапой бестии приникали к моим устам, переливая мне внутрь и негу, и ту своеобразную крамольную мороку, где благочестие преобладает над бунтом. Затем меня пеленали, и, туго затянутый в шероховатое полотно, я самовосстанавливался, уподобляясь Вечному Циклу недавно уничтоженного мира, со всей пещерной серьёзностью скапливал силу, обратив дозирование духа в свой наипервейший дар. Каждое обрезание наделяло тело моё гибкой мощью – той непредсказуемо-взрывчатой эластичностью, недоступной млекопитающим холопам Хроноса. Так через муку я осваивал Вечность. А она приручала меня.

Невыносимее всего оставалась неискоренимая тяжесть, и когда иная дева произносила слово «тоска», – а я начал брезгливо разбираться в трухе трезвой речи, – то, мнилось мне, говорила она о вседовлеющем грузе, заполонившем Землю. И если, ухватив чародейский осколок воспоминаний о вдохновенном смехе (щекотавшем по старинке сбоку, откуда, как правило, струился сладковатый аромат джунглей!), я силился проглотить горсть воображаемой амриты, ибо в это мгновение я сызнова ощущал себя прежним сатиром с ненасытным желудком, то рябая разумность внезапно хлестала меня наискось, как хлыстом по глазам, приторный пот взбухал из моих пор, и, утеряв обловатый обелиск прошлого, я стонал столь витиевато, что мамка, очнувшись от своего сиплого храпа, вскакивала, теряя серпетку, и преданно-осоловело посматривая куда-то поверх меня, так никогда и не разгадавшего секрета её интриганских переглядок.

И лишь когда юдольное бремя становилось вовсе невыносимым и семицветной молнией проскальзывали рудные жилы вкупе с эхом взбалтывания патоки прибоем незримого моря, – то мне хотелось туда, назад, вглубь, словно уже в то, начавшее свой рабский разгон время, я чуял себя причиной обрюзглости космоса: мой второродный грех сделал меня эгрегором горя грядущего Земли, – осколком тиаза, ибо до моего нового появления на свет мир не знал идеального индивидуума! А засчленив ёмкую сущность Бытного, я не мог не обратиться в монстра – куст неизвестной даже мне расы, переполненный лихомудрствованием Господа, соучастника моего сверхжизненного преступления. Ужас! И как прежде, в бытность мою сатиром, спасал меня вопль. Исполненные заботы, переходящей почти в куваду, ко мне бросались мои терпеливые няньки, и, уродуя гримасами свои профили (обычно восхитительные, точно Бог вычеканил их из белого мрамора в час архитектонического припадка, свойственного под юль всякому демиургу), снова принимались отсекать мне лозы, укорачивать рукава, – причём тот запросто свирепевший четырёхрукий зверь орудовал лабрисом, – покуда не оставались лишь штамб да беспомощно дрожавшие скелетные корешки, клокотавшие, однако, негой. А что за ярая боль, когда тебе разом выжимают несколько глаз! Я инстинктивно распахивал пасть, и туда, бесповоротно утягивая меня в обморок, из рога заливали окаянное зелье, разившее толикой амриты. Мне никогда не встречалось столь вороной влаги, – разве что подчас морская плёнка-буревестница походила на неё своей чернотой. А засыпая, я вперивал заворожённый взор в ропотливое двуликое чудовище, нарезавшее упругие свистящие сферы парой двуглавых же топоров, – рискуя отрубить себе одну из ног и оттого вытворяя ими нечто равнолучевое, пышущее жаром (называемое, естественно, пиррихой), там, на песке, голубом, точно отороченные снегом инистые склоны коровьих («Кор!.. Ов! Кто-о-обы-ы-ык! Это он раздавил! Помню, вжал меня в земмме-е-е-е!..») пастбищ под косыми светоискусами солнца: монстр вертел лабрисами в горниле, докрасна раскалённом, нетерпимом прежним, Сатаровым глазам, – моей нынешней офтальмологической усладе.

Каждая экзекуция делала меня более отзывчивым на разноплановые электрические вспышки, порождаемые прикосновениями дев. Обрезания одной воспитательницы звали к ещё нетанцованной пляске; другая, неотвратимая как мой полорогий убийца, с венчиком из моих листьев, наущала восхвалять Господа веско размеренной прозой, заощрённой рифами рифм; третья насыщала звездоведе-нием, удовольствием тернистым и ступенчатым, – всё это достигалось пронзительными мученическими разрядами, обезболенными прокладкой обольстительной неги, – ибо страдание дозревания сдабривалась остервенелой жаждой пенетрации. Да! Проникновение внутрь того фавноподобного люда, с коим меня заочно знакомили руки другой девы, пока её лезвие нащупывало эрогенные зоны младенца-куста.

Всякий раз, очнувшись от наркоза, я ощущал себя отведавшим запретной отравы и ещё чётче рассмотревшим то, что вам пристало видеть словно сквозь тусклое стекло: увечная лоза высасывала из налагаемых, будто божий оброк, грёз потаённую силу, благославлённую Ярилой-творцом, – но внезапно, по его же недосмотру придавленную спудом разума, пропитанного пошлостью Потопа. Я словно выдирал у Земли ею от самой себя сокрытые клады, насыщаясь ими, и немедля непредумышленно обогащал обобранную планету. Взором разбивал я материю на атомы – нарезая их на янтарные частицы, – подмечал над няньками трепетный нимб, цветом, формой да давлением сообщавший мне сокровенное. И всё это сразу, стихийно – будто кривой рот новорождённого, сожалея о вкусе амниотического рая, искал материнский сосок. Так приучался я к жречествованию, дичась, приноравливался к животному инстинкту первосвященника. Постигая всё сам. Телом.

Да и любые вопросы нянькам были бесполезны: вместо разъяснений девы лишь мелодично подвывали друг другу. Смысл их слов с трудом продирался сквозь плотный плетень привычной плясовой песни. Но как полновесен был ритм! Как выразительно содрогалась хоровая бескопытная стена! Поэтому, сколь иная мамка ни ссылалась на забывчивость, мол, пришла худая череда, зашибло память…, я молниеносно схватывал истину, и мгновенно вкруг моих глаз вздувались крупные капли сахаристых слёз – предтечи будущих таинств. Приторный запах вдруг внедрялся в кору, – так что весь мой ствол пронизывал порочный трепет, прочно закреплявшийся в древесных волокнах. И, исполняясь похотливой лихорадки, я выжидал (как зверёныш, зелот ловческого рефлекса, устроившись в засаде), пока сок свернётся, станет различимой на ощупь зявязью и мне наконец позволят выносить зреющие на мне загадочные плоды. Уже тогда я учуял: подлинный жрец – вечно геройствующая мать!

bannerbanner