
Полная версия:
Разбитые витражи

Алиса Спиридонова
Разбитые витражи
Глава 1. Юлька-Жулька и первый осколок
«Обратная сторона Луны — это мир искаженных отражений, где детские страхи обретают плоть, а первая ложь становится единственным спасением от реальности».
— Из описания XVIII Старшего Аркана Таро (Луна)
Воспоминания о раннем детстве всегда возвращались к Юле в виде липкого, удушливого ощущения грязи, густого дыма дешевых сигарет и затяжного, непрекращающегося шума за стеной. Их двухкомнатная хрущевка на окраине промышленного городка напоминала старую, давно нечищенную сточную канаву, куда годами сливались человеческие обиды, пьяные слезы и серая дорожная пыль. Окна квартиры выходили на заброшенный пустырь и серые бетонные коробки соседних домов, отчего в комнатах даже в самые солнечные дни царил гнетущий, грязный полумрак.
Юля плохо помнила отца из того периода. В её памяти он остался лишь неясным, вечно сутулым силуэтом, который молча курил на узком балконе, глядя в серую пустоту двора. Зато маму она помнила до мельчайших, пугающих подробностей. Мама была красивой, но эта красота казалась надломленной, увядающей, словно цветок, который забыли полить и выставили на мороз. От нее всегда пахло одинаково — резким, сладковатым шлейфом дешевого ягодного парфюма, которым она безуспешно пыталась заглушить тяжелый, удушливый запах перегара. Этот запах въелся во все предметы в квартире: в засаленные обои в коридоре, в серые шторы, в обивку старого дивана и даже в Юлины детские вещи.
Скандалы вспыхивали внезапно, словно от случайной искры. Родители кричали друг на друга долго, хрипло, срываясь на отвратительный, лающий ультразвук. Отец обвинял маму в том, что она пропивает последние деньги и «видит чертей», а мама в ответ швыряла в него тяжелые граненые стаканы, которые с глухим звоном разбивались о кафельный фартук возле газовой плиты. Маленькая Юля закрывала уши руками, зажмуривалась и ждала, когда этот кошмар закончится. В те минуты внутри пятилетней девочки впервые зародилась глубокая, черная пустота — абсолютная уверенность в том, что этот мир уродлив, небезопасен, а взрослые — это существа, которым нельзя верить ни при каких обстоятельствах.
До того как хрущевка на окраине окончательно превратилась в сточную канаву, в ней была другая жизнь, о которой Юля знала лишь по паре старых, любительских фотографий в глянцевом альбоме. На тех снимках мама еще улыбалась открыто, без этой своей более поздней, испуганно-вызывающей гримасы, а отец держал её за талию, и пальцы его не дрожали от вечного подспудного страха.
Их брак трещал по швам медленно, с едва слышным, но необратимым скрипом. Отец работал мастером на местном заводе по производство железобетонных изделий. От него всегда пахло цементной пылью, мазутом и глухой, невысказанной усталостью человека, который застрял в колее. Он был из тех мужчин, что не умеют говорить о проблемах — они копят их внутри, как шлак в доменной печи. Возвращаясь со смены, он часами сидел на кухне, молча перебирая старые квитанции или чиня копеечный транзисторный приемник, который всё равно ловил только белый шум и хриплые помехи.
Маму эта тишина сводила с ума. Она, выросшая в просторном деревенском доме, запертая в четырех бетонных стенах с маленьким ребенком на руках, задыхалась. Ей отчаянно хотелось праздника, блеска, подтверждения того, что её молодость и красота не уходят в сухую заводскую землю вместе с этой серой пылью.
Сначала сладковатый ягодный парфюм маскировал лишь легкий запах шампанского после редких посиделок с подружками. Но постепенно «праздники» стали требоваться ей всё чаще — просто для того, чтобы заглушить монотонный гул хрущевки и вечно сутулую, молчаливую спину мужа. Мама начинала пить втайне, пряча чекушки за бачками с крупой или в глубине бельевого шкафа.
Отец замечал. Юля помнила, как атмосфера в доме сгущалась, становясь осязаемой и тяжелой, словно перед грозой. Первые конфликты происходили шепотом — страшным, шипящим шепотом за закрытой дверью спальни. Пятилетняя Юля сидела на ковре в зале, сжимая в руках облезлого пластмассового мишку, и слушала этот змеиный свист.
— Опять? — глухо, сдавленно спрашивал отец. — Лариса, ты на себя в зеркало смотрела? Ребенок в доме.
— А что ребенок? — огрызалась мама, и в её голосе уже тогда прорывались те самые лающие, истеричные нотки. — Ребенок сыт! А мне выть хочется в этой твоей берлоге! Ты когда мне платье новое покупал? Ты когда меня в кино водил, инженер несчастный?
Постепенно шепот перерос в крик. Отец, не находя аргументов, замыкался еще сильнее, уходя курить на балкон, а мама, разогретая алкоголем и собственным несчастьем, преследовала его и там. Она могла разбудить отца посреди ночи, включить яркий свет в комнате и начать требовать «правды» — выдуманных измен, потерянных денег, украденной молодости.
Именно тогда на их кухне стал регулярно появляться дядя Валера. Он был полной противоположностью отца — шумный, напористый, с размашистыми манерами снабженца. Валера умел доставать дефицит, громко шутил и приносил маме те самые конфеты и импортные ликеры, от которых у нее загорались глаза. Отец принимал друга молча, наливал ему, пил сам, словно искал в этой компании громоотвод. Он не видел — или слишком устал, чтобы видеть, — какими сальными взглядами Валера провожал Ларису, когда та уходила в коридор, и как сама Лариса дольше необходимого задерживала руку, забирая у гостя очередную подаренную бутылку.
Дом медленно умирал. Чистые когда-то занавески посерели от табачного дыма. На кухонном столе всё чаще оставались немытые тарелки с заветренной колбасой и пустые стаканы. Мама перестала готовить супы, перейдя на наскоро сделанные бутерброды, а отец окончательно перестал смотреть Юле в глаза. Он словно заранее прощался с этой квартирой и с этой дочерью, которая росла в атмосфере вечной войны.
В последний месяц перед уходом отца скандалы достигли своего пика. Мама уже не пряталась. Она могла заявить отцу прямо в лицо, под звон разбитого стакана: «Да ты вообще не мужик! Валерка хоть человек, у него деньги есть, он жить умеет! А ты — червь заводской!» Отец бледнел, его челюсти сжимались так, что на щеках ходили желваки, но он ни разу не поднял на нее руку. Он просто собирался изнутри, кристаллизовался в своем решении уйти. И Юля, наблюдая за этим из своего угла, впитывала каждую деталь этой драмы, понимая: слабость — это уродство, а доверие — это первый шаг к тому, чтобы тебя растоптали.
Развязка наступила в один из тех серых, липких четвергов, когда небо над городом казалось грязной простыней. Отец должен был вернуться со смены только к полуночи — на заводе монтировали новую линию, и вся бригада оставалась на сверхурочные. Маленькая Юля сидела на полу в большой комнате, бездумно катая по облезлому ковру сломанную пластмассовую машинку.
В квартире пахло особенно душно: к привычному табачному дыму примесью ложился густой, сладкий шлейф маминых духов и резкий запах распитого армянского коньяка. Из спальни доносился приглушенный, хриплый смех мамы и низкий, рокочущий бас дяди Валеры. Дверь туда была неплотно прикрыта, и в узкую щель пробивался теплый свет настольной лампы. Юля знала, что заходить туда нельзя — мама строго-настрого запретила ей «мешаться под ногами», пообещав выдрать уши.
Скрип входной двери раздался внезапно. Юля вздрогнула. На пороге стоял отец — на заводе произошла авария на подстанции, всех распустили раньше. Его лицо было серым от цементной пыли, куртка расстегнута, а в руках он держал завернутый в газету свежий батон — редкое проявление неуклюжей заботы.
Отец шагнул в коридор, и его взгляд сразу упал на чужие кожаные туфли у вешалки и раскиданные вещи. Из спальни в этот момент донеслись явственные, ни с чем не сопоставимые звуки: тяжелое, прерывистое дыхание Валеры, тихий мамин стон и скрип старых пружин дивана.
Юля замерла, глядя на отца. Газета с батоном медленно выскользнула из его онемевших пальцев и с глухим шуршанием упала на линолеум. Лицо отца побелело, став похожим на известку, а венка на виске вздулась и бешено запульсировала. Он сделал три тяжелых, механических шага по коридору и с силой толкнул дверь спальни.
То, что произошло в следующие несколько минут, навсегда отпечаталось в памяти пятилетней Юли как грязный, хаотичный кошмар. Сквозь полуоткрытую дверь спальни она видела, как дядя Валера, голый по пояс, испуганно и неуклюже скатился с кровати. Он путался в простынях, судорожно пытаясь поймать слетевшие на пол брюки. Мама, растрепанная, с размазанной помадой и безумными от алкоголя и страха глазами, закричала — тонко, по-птичьи, натягивая на обнаженную грудь одеяло.
Юля ждала взрыва. Ждала, что отец набросится на Валеру, что начнется страшная, кровавая драка. Но отец не двинулся с места. Он стоял в проеме двери, опустив руки, и смотрел на жену и лучшего друга с такой глубокой, мертвой брезгливостью, от которой в комнате, казалось, упала температура. Его тишина была страшнее любого крика.
— Вон, — негромко, но отчетливо произнес отец. Голос его даже не дрожал. — Оба вон из моей жизни.
Валера, на ходу застегивая ширинку и подхватывая ботинки, боком, трусливо прижимаясь к стене, выскочил в коридор. Он даже не посмотрел на Юлю, когда выбегал за дверь, громко хлопнув замком. Мама осталась сидеть на кровати, тяжело дыша, а потом вдруг сорвалась на истерический, пьяный хохот, переходящий в рыдания.
Отец повернулся спиной к спальне, словно там больше никого не было. Он прошел в зал, достал из шкафа старый дерматиновый чемодан и начал швырять туда свои вещи: свитера, рабочую одежду, бритвенный станок. Его движения были быстрыми и точными. Мама, набросив халат, выбежала вслед за ним, упала на пол у стены и принялась выть, размазывая тушь по лицу — то ли умоляя остаться, то ли проклиная.
Юля до мельчайших подробностей запомнила тот промозглый, сырой ноябрьский день. Именно тогда отец присел перед Юлей на корточки, сжимая в руке ручку чемодана. От него пахло валидолом, цементом и крахом. Он заглянул ей в глаза, фальшиво, натянуто улыбнулся и произнес те самые слова про субботу и огромную куклу с золотыми волосами:
— Юленька, папа уезжает ненадолго. По работе надо, понимаешь? В субботу вернусь. Обязательно вернусь, слышишь? И привезу тебе самую лучшую, огромную куклу с золотыми волосами. Будешь у меня как принцесса. Обещаю.
Это была его попытка сбежать из ада, сохранив лицо, но Юля уже видела его сломленным. Она видела его позор, видела животный страх дяди Валеры и дешевое бесстыдство матери.
Круг замкнулся. Теперь Юля точно знала, как выглядит человеческая «любовь» и «дружба» — это была грязная, скомканная постель, трусливый побег и фальшивые обещания на прощание.
Это была первая сознательная ложь взрослого человека, которую Юля пропустила через себя, ощутив её каждой клеточкой своего тела. Она смотрела на его бегающие глаза и понимала: он не вернется. Ни в субботу, ни через неделю, ни вообще когда-либо. Ложь отца была осязаемой, как холодный осенний ветер, ворвавшийся в открытую дверь коридора. Он просто вычеркнул её из жизни, уходя к другой женщине, чтобы построить там новый, чистый мир, где для Юли не было места.
После его ухода квартира окончательно погрузилась в наркотический и алкогольный туман. Мама пила уже не таясь. Через две недели на их липкой кухне воцарился дядя Валера — лучший друг отца. Он вел себя как полноправный хозяин: громко, вульгарно хохотал, обнажая прокуренные желтые зубы, курил прямо в форточку, отчего в комнатах сизый дым стоял коромыслом, и беззастенчиво хлопал маму по бедрам под её пьяный, заливистый смех.
Маленькую Юлю он откровенно презирал, но при маме пытался разыгрывать заботливого отчима. Он вечно звал её к себе, приторно улыбаясь:
— Ну иди сюда, дочка. Смотри, что дядя Валера тебе принес. Конфетку хочешь? Мятную, сладкую. Иди, поцелуй папку нового.
Юля липкую конфету брала, но дядю Валеру искренне, по-взрослому ненавидела. Её детский, раненый инстинкт безошибочно шептал: этот человек — чужой, опасный и такой же лживый, как и все остальные. Мама же в его присутствии расцветала жутким, болезненным цветом. Она крутилась перед зеркалом, красила губы яркой алой помадой и полностью игнорировала существование собственной дочери.
Мама пила всё сильнее, и вместе с градусом в её разрушающийся мозг проникало то, что она в редкие минуты трезвости испуганно называла «чертовщиной». Обычный алкогольный бред в её случае принимал странные, зловещие формы. Стоило ей переступить черту, за которой реальность расплывалась, как комната для неё наполнялась чужим, безмолвным присутствием.
Пятилетняя Юля не раз наблюдала эти приступы. Мама могла посреди ночи резко сесть на кровати, уставившись застывшим, стеклянным взглядом в темный угол за платяным шкафом. Её зрачки расширялись от подлинного, животного ужаса. Она вытягивала дрожащую руку с обломанными ногтями вперед, указывая в пустоту, и хрипло, удушливо шептала:
— Опять пришли... Стоят. Смотрят на меня. Черные, безликие, как тени плотные. Дышат холодом, Юлька, они же у меня всю кровь выпьют!
Она забивалась в угол дивана, закрывая лицо руками, подвывала и раскачивалась из стороны в сторону, пока дядя Валера, громко матерясь, не хватал её за плечи и не вливал в рот очередную порцию водки, чтобы она наконец «вырубилась» и затихла. Когда отец еще жил с ними и у мамы были первые видения, то он брезгливо бросал, что Лариска просто «видит чертей» и окончательно пропила остатки разума. Но маленькая Юля, сидевшая в своем углу, не верила отцу. Она смотрела туда, куда указывал мамин панический взгляд. Юля не видела там ничего, кроме густой комнатной темноты, но её детская, обостренная интуиция улавливала странную вещь: мама не выдумывала. Она действительно что-то осязала. Мир взрослых был настолько гнилым и слабым, что сквозь пробитую алкоголем психику матери в эту квартиру просачивался мертвенный холод чужого, потустороннего пространства.
Финал этой короткой и грязной главы Юлиного детства наступил внезапно, ранним утром. Юля проснулась от шороха пакетов. Мама и дядя Валера стояли в коридоре, одетые в пальто. У дверей высились огромные сумки. Мама присела к ней на кровать, наскоро ткнулась накрашенными губами в Юлин лоб, оставив жирный, липкий след, и шепнула:
— Юлька, ты пока у бабушки поживешь в селе. Нам с Валерой в город надо, по делам. Скоро заберем. Веди себя хорошо, бабушку слушайся.
Бабушка встретила их на автобусной остановке — молчаливая, сухая, пахнущая печным дымом и черным хлебом. Она забрала Юлин узел с вещами, не задавая лишних вопросов, словно заранее знала, что этот день рано или поздно настанет. Мама и дядя Валера уехали тем же автобусом, даже не дождавшись, пока Юля и старуха скроются за поворотом пыльной проселочной дороги.
Они уехали. Уехали навсегда, чтобы родить в городе другую, «правильную» и желанную дочь, оставив пятилетнюю Юлю как ненужный балласт прошлой, неудавшейся жизни. Её, как надоевшую вещь, упаковали в старый узел с заношенной одеждой и отвезли в глухое село под Киевом, перепоручив заботам престарелой бабушки. В пять лет Юлин мир раскололся так же легко, как дешевый стеклянный стакан.
Село встретило пятилетнюю девочку неприветливо, сурово и серо. Вместо простора и сказочной свободы, о которой Юля иногда слышала из редких детских книжек, она увидела бесконечные ряды глухих заборов, заросших жгучей крапивой, почувствовала горький, въедливый запах полыни и столкнулась с непролазной грязью размытых осенних дорог, в которой вязли её маленькие ботинки.
Бабушка, Ефросинья Петровна, была женщиной старой, жесткой закалки, высушенной десятилетиями тяжелого крестьянского труда и личных потерь. Её лицо напоминало кору старого дуба — всё в глубоких, сухих морщинах, а глаза смотрели на мир хмуро и подозрительно. Её день начинался задолго до рассвета: огород, прополка бесконечных грядок, скотина, птица, заготовка дров. На глупые городские нежности и объятия у нее не оставалось ни сил, ни времени, ни внутреннего тепла и ласки от нее ждать не приходилось. Вместо ласковых слов или вечерних сказок Юля получала короткие, сухие указания: «Принеси воды», «Вымети сени», «Сядь на место и не путайся под ногами».
Когда наступили глубокие сумерки, бабушка, экономя дефицитное электричество, выключила свет и велела Юле ложиться. Девочка забралась под колючее байковое одеяло в своей узкой скрипучей кровати и повернулась лицом к стене. Прямо перед её глазами висел огромный, тяжелый шерстяной ковер советского производства, занимавший почти всю стену от плинтуса до потолка. Свет одинокого уличного фонаря пробивался сквозь немытое окно, бросая на шерстяной ворс длинные, зловещие тени. Его витиеватый, багрово-коричневый узор в полумраке казался живым. Юля часами, до рези в веках, рассматривала эти лабиринты перед сном. Её израненный детский разум, лишенный материнской защиты, судорожно пытался перестроить эту уродливую реальность во что-то величественное. Вот этот крупный бордовый завиток в самом центре ковра казался ей лицом грозного, но всемогущего Темного Короля. Ромбы и стрелы по бокам превращались в окна и башни его тайного замка. Черные ломаные линии, обрамлявшие ковер, виделись ей неприступным забором, за которым скрывался другой мир — роскошный, чистый, где её никто никогда не бросит.
— Она вернется, — тихо шептала Юля в колючую шерсть, ведя маленьким пальчиком по пыльному ворсу ковра, повторяя изгиб бесконечного узора. — Мама просто уехали в наше королевство. Мой настоящий отец, правитель мира, скоро заберет меня отсюда.
Бабушка из соседней комнаты слышала этот монотонный, гипнотический шепот внучки, тяжело вздыхала и крестилась на темную иконку в углу. Старуха думала, что ребенок молится от горя. Но Юля не молилась. В этих шерстяных узорах ковра её разум делал первые, необратимые шаги в мир управляемой иллюзии. Ложь и фантазии стали её первыми цветными стеклышками, сквозь которые реальность сельской хаты больше не могла её ранить. Она училась жульничать со своей памятью, чтобы выжить. Уже через год Юля освоила это искусство в совершенстве.
Именно тогда, предоставленная самой себе в пустых, пахнущих сыростью, пылью и сушеными травами комнатах старой хаты, Юля сформулировала свое главное, железобетонное жизненное правило, ставшее фундаментом её личности: взрослые врут. Всегда, везде, без малейшего зазрения совести. Отец врал про субботу и куклу, мама — про то, что скоро заберет, бабушка — про то, что родители одумаются. Ложь была воздухом, которым дышал этот мир.
«Раз они все так делают, значит, в этом и заключается истинная сила. Значит, обман — это единственный способ выжить и заставить этих приземленных людей подчиняться», — решила маленькая Юля. И приняла правила игры. Она научилась обманывать с леденящим душу, недетским хладнокровием. Она не просто обманывала, она делала это виртуозно, с каким-то болезненным азартом. Когда обман вскрывался, Юля не стыдилась. Она смотрела на всех заносчиво, сверху вниз, словно это они были дураками, раз поверили.
Эта черная дыра внутри Юли была пустотой тотального, абсолютного сиротства при живых родителях. Её никто не защитил. Её предали те, кто должен был любить. И в ответ на эту невыносимую, удушающую беззащитность внутри ребенка кристаллизовалась жесткая, холодная броня. Юля поняла правила этой игры: если ты слаб и веришь людям — тебя растопчут и бросят. Чтобы выжить и заглушить боль от собственного одиночества, нужно было самой стать хищником. Нужно было подчинить себе этот враждебный мир, извергнувший её на обочину.
Бабушка смотрела на внучку и видела в ней порочную, испорченную кровь своей дочери-алкоголички, подсознательно ожидая от девочки худшего. Она часто вздыхала, глядя, как Юля часами сидит на крыльце, ковыряя сухую землю пальцем и глядя в одну точку:
— Вся в мать пошла… Глаза такие же злые, волчьи. Не будет из тебя толку, Юлька. Ох, наплачется еще с тобой отец, если вспомнит.
Но был у Юльки-Жульки один самый главный секрет, о котором не знала даже её проницательная бабушка. Мир живых людей казался Юле серым, враждебным, уводливым и глубоко несправедливым. И она нашла из него тайный выход. Она создала свое собственное, неприступное убежище, куда уходила всякий раз, когда реальность била слишком больно.
Это случилось поздней, промозглой осенью, когда Юле было семь лет. Село накрыли тяжелые, свинцовые тучи, бесконечный холодный дождь монотонно стучал по жестяному отливу крыши, а бабушка ушла на другой конец за деревни к соседке помогать с больной коровой. Оставшись в абсолютном одиночестве в холодной хате, Юля от скуки и тоски полезла на чердак старой хаты.
Скрипучая деревянная лестница вела в полумрак. Пробираясь среди векового хлама, пыльных мешков с зерном, старой сломанной прадедовской утвари и пожелтевших советских газет, она обнаружила в самом дальнем углу огромный заброшенный буфет. Его резные деревянные дверцы почти сгнили от сырости и покрылись густой паутиной, но в одной из них чудом уцелел кусочек темно-синего витражного стекла. Оно было толстым, неровным, с крошечными пузырьками воздуха внутри.
Юля подошла ближе, вытерла рукавом кофты плотный слой вековой пыли и прильнула глазом к стеклу. В то же мгновение мир за пределами чердачного окошка изменился до неузнаваемости. Серый, унылый деревенский двор, голые корявые деревья, покосившийся забор и размытая грязь — всё окрасилось в глубокий, мистический, ультрамариновый цвет. Мир стал волшебным. Застывшим. Мертвым. В этом синем пространстве больше не существовало мамы, не было мерзкого дяди Валеры, не нужно было жульничать и врать ради куска хлеба или редкого доброго слова. Там царил абсолютный, величественный покой Темного царства.
Юля завороженно, не мигая, всматривалась в синие сумерки, пока её взгляд плавно не сфокусировался на собственном отражении в стекле. Но из глубины темного витража на нее смотрела вовсе не испуганная, худая девочка. Там, за синей преградой, в глубине чердачной темноты, колыхалась огромная, безликая и плотная тень. Кто-то другой стоял по ту сторону стекла и пристально наблюдал за ней. От этой тени веяло могильным холодом, но для Юли этот холод показался удивительно надежным, почти родным. Её детская интуиция кожей почувствовала: эта сила не уйдет. Она не бросит её ради другой, более послушной дочери. Она всегда будет здесь, на этом чердаке, ждать её.
Юля с силой прижалась лбом к холодному синему стеклу, ощущая, как его острые грани больно врезаются в кожу, оставаясь красным следом, и тихо, отчетливо прошептала в темноту буфета:
— Я знаю, что ты здесь. Я вижу тебя. Теперь я буду приходить всегда. Мы вместе. Земные дураки ответят за всё.
С этого дня Юля больше не принадлежала миру людей до конца. Каждая её ложь, каждый украденный у деревенских детей миг радости были не просто капризом — они стали подношением той безликой силе, что ждала её на чердаке.
Тень учила её. Не словами — у неё не было голоса. Она учила Юлю через холодные ментальные вспышки, которые возникали в голове девочки, едва её лоб касался витража. Она учила её безупречно видеть человеческие слабости. Распознавать, где у человека тонко, чтобы ударить именно туда.
Мама Юли жутко боялась этих теней. Она кричала, откупалась от них слезами, пыталась спрятаться за яркой помадой и пьяным смехом. Она была жертвой, слабой и жалкой.
И только спустя два года, оказавшись в абсолютном одиночестве на чердаке старой бабушкиной хаты, Юля поняла всё до конца. Прильнув глазом к темно-синему витражному стеклу сгнившего буфета и увидев за ним ту самую огромную, безликую и плотную тень, девочка не почувствовала страха. Напротив, внутри неё разлилось леденящее торжество.
То, что сводило её мать с ума и заставляло дрожать от ужаса, для Юли стало спасением. Мама была слишком слаба, чтобы выдержать этот взгляд, а Юля — достаточно сильна, чтобы принять его. Тень, от которой мама бежала всю жизнь, выбрала её дочь. Сила Темного царства не пугала Юлю; она нашла в этом могильном холоде своего истинного, надежного покровителя. Круг замкнулся: безумие матери стало силой и оружием её дочери.
Теперь связь между матерью, её «чертями» и Юлиным темным покровителем на чердаке стала абсолютно явной и пугающей. По сути, Юля приручила тот кошмар, который разрушил её мать.
Среди местной деревенской детворы Юля мгновенно заработала прозвище, которое приросло к ней на долгие годы — Юлька-Жулька. В её обманах не было обычной детской шалости, буйной фантазии или желания просто приукрасить реальность. Это был холодный, расчетливый и почти болезненный азарт, способ прогнуть под себя мир и компенсировать ту черную дыру одиночества, что горела в груди.
Это случилось в разгар душного июльского полдня, на песчаном косогоре у реки, где деревенские мальчишки играли в «ножички». Юля, которой тогда едва исполнилось шесть, крутилась рядом, внимательно изучая правила чужой игры. На кону стояла заветная ставка — новенький, отливающий ядовито-зеленым пластиком рыболовный поплавок, принадлежавший Тольке, самому взрослому и драчливому парню в компании.

