banner banner banner
Переизбранное
Переизбранное
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Переизбранное

скачать книгу бесплатно

– Так точно!

– Почему сорван график и посадка произведена на сорок условносветовых лет раньше? Отвечайте, или я вас всех, не отходя от кассы, перестреляю, сукины сыны! Ну?

– К подопытному неожиданно вернулось ощущение реального времени. Мы вынуждены были спасать, так сказать, остатки эксперимента. Нами получены ценные данные о регенерации инстинкта самосохранения в психике объекта «Йорк», по-новому ставящие диалектику проблемы «Жизнь – смерть».

Молчать! Всем снижаю звания докторов наук до младших сержантов, кандидатов – до ефрейторов. Буду просить о расстреле! Молчать! Почему вернулось ощущение времени к Йорку? По-че-му?

После этого ора, Коля, заметь, была продолжительная пауза. Все, судя по тишине, стояли как вкопанные и руки по швам. Ходил, наверно, из угла в угол один Кидалла, и холодно звякали по полу подковки шевровых евоных пахарей. Никто, как я понял, не желает колоться и брать дело на себя. Молчат, как вполне нормальные люди с развитым инстинктом самосохранения. Наконец кто-то, почуявший свой звездный час, сказал:

– Разрешите доложить? Бывший аспирант, ныне рядовой внутренней службы Подонко.

– Докладывайте, Подонко.

– Пробудившись, объект поцеловал последнюю фалангу и ноготь мизинца правой нижней конечности. Затем наносил оскорбления органам в вашем лице. Разрешите продолжать?

– Продолжайте.

– Затем объект, обращаясь к агенту итальянского происхождения Чанелло с шифровкой «Ой, да братко Ганя, ты гитару поцелуй, ты рассыпь звон, Чавелло, золотой и серебряный», ногами отстукивал сообщение, записанное мной на пленку.

– Остальное мне ясно. Дело в ногтях. Чавелла, кстати, так же как и Кидалла, не агенты итальянской разведки. Ха-ха-ха! Напишите, Подонко, рапорт о готовности № 1 защитить докторскую. Назначаю тебя командиром лаборатории. Вступай в партию. Кто брил и стриг объект?

– Младший научный ефрейтор Мурашова. Она же по совместительству наш звукооператор.

– Мурашова! Связь с камерой выключена?

– Так точно, товарищ полковник!

Это, Коля, стемнила женщина. Стемнила голосом тихим и спокойным. Таким голосом чудесно и темнить и скрывать волнение. После этого я больше ничего не слышал. Наверно, она втихаря выключила связь. Тут я, как рысь, притаился, ибо Фан Фаныч привык добром, а не подлянкой благодарить человеческую душу за помощь и опору в трудный миг. Притаился и, тоже втихую, пробую оторвать руками самую дорогую тогда для меня и родную часть тела, ноготок с мизинца. А он, представляешь, не отрывается, не обламывается, хоть скриплю зубами от боли, и слезы у меня текут радостные, что и среди этих волков, простите, волки, среди этих акул и крыс, простите, акулы и крысы, есть невинные люди, а такой власти и силы на свете, чтобы уследить за их сопротивлением бешенству бесов, – нет! Никак не обламывается, просто сталактит, а не ноготок, хотя Кидалла вот-вот может нагрянуть! Хочу обгрызть. Но, как назло, Коля, шкелетина моя одеревенела и не могу до ноготка дотянуться. Господи, взмолился, не дай погубить моею уликою милую женщину Мурашову, согни, Господи, на пару с Ангелом-Хранителем, раба твоего Фан Фаныча в бараний рог, согни, Господи, и тогда прибирай меня к себе, прибирай! Дошла моя мольба, согнулся, схватил ноготок зубами и сразу не отгрызу: ослаб и полста световых лет не держал в зубах ничего твердого. Отгрыз, слава Богу! Покатал во рту, подержал на языке. Спасибо, родной!

Задвижки люка железного лязгнули, заглотнул я ноготок, и канул он в меня, корябнув горло и грудь. Тут же ввалились мусора.

– Ах вы, красавчики мои, – говорю, – здравия желаю! Как прикажете вас называть? Рад, что похожи вы на меня, человека. Я прибыл на нашу чудесную планету с миссией доброй воли. Привет вам от народа – строителя коммунизма и лично от товарища Сталина! Правде не страшны никакие расстояния! – Говорю все это с понтом, что принял мусоров за инопланетян, радостно и приветливо, и на орудия самоубийства показываю. – Товарищ Берия прислал вам замечательные достижения нашей цивилизации. Мы, советские люди, – хорошие, а капиталисты – говно. По-вашински как будет – говно? – Мусора не обращают на слова мои внимания, перевернули камеру вверх дном, потом за меня взялись. Я понтярить продолжаю, хляю за космонавта.

– Ой, не щекочите! Ой, не шмонайте! Не притыривал я вымпела с гербом СССР и барельеф великого Ленина! Так вы, падлы, принимаете жителя с планеты Земля? Мусора! Чтоб у вас на пятках по члену выросло, и пусть горит под вашими ногами ваша вонючая Альфа Центавра! Прокуроры, где вы?

Они меня, Коля, волокут, молотят по бокам, по бокам, и руки-ноги осматривают, а я себе хипежу всякую хреновину и веселюсь. Попадает, конечно, но это уже похоже на жизнь, это уже – общение с живыми людьми, это не тухлый полет в туфтовом космосе!

– Где ноготь, чума? Колись, не то печенки отобьем!

– Отбивайте, господа! Печенки мне уже не нужны.

– Где ноготь, тварь?

– Какой Ноготь? Жора или Кока? Если Жора, то умер в Лондоне и захоронен на Хайгетском кладбище, а если сам Кока, то Кока тоже навек завязал, но он покоится на Ваганьковском.

Тут мне врезали в скулу, я слегка поплыл и слышу, Кидалла приказывает:

– Хватит с ним волындаться. Приводите приговор в исполнение! Добро! Мурашову – под следствие!

Притаранили шмутки, в которых я судился, одеваюсь, не тороплюсь, торопиться некуда… Торопиться некуда… Торопиться некуда… Ширинку застегнул… зачем?… бедная, думаю, Мурашова, аркан ей из-за меня… Но ты не колись… не колись до конца… ноготок-то в Фан Фаныче, а Фан Фанычу – кранты, чехты, более того, Фан Фанычу, до вскрытия он копыто ослиное переварит, не то что с мизинчика ноготок. Не колись, деточка, а то я мучиться буду на том свете!

Ведут меня, Коля, куда-то… коридоры… двери… лифты… лестницы… полы… перила… пороги… дерево… железо… бетон… бронза… и я прощаюса с веществом, сотворенным Богом для человеческой радости и так глупо и гнусно употребленным бесами в казни… Ты ведь, дьявол, сволота такая, – иду и думаю, – за всю свою жизнь, вернее, смерть ни одной молекулы, падаль, не сотворил, ни электрончика миру от себя не прибавил, только изводишь и человека, и вещество в вечной злобе и неутолимой зависти, но всего и всех, сучье твое рыло, не изведешь. Жаль мне тебя, дьявол. Жаль!»

Вот открыли, Коля, очередную дверь. Невзрачная такая дверь, краска облуплена, на соплях держится. Я почуял почему-то, что вот оно, и не ошибся. Уперся взглядом в железный пол с желобком посредине и начал вдыхать в себя воздух, вдыхать, вдыхать, в груди – сила, ни одного выдоха не сделал, а ноги слабеют, смерть начала меня заполнять… шмаляйте, что ли! Шмаляйте!

Тут последовала, Коля, уже не в первый раз, полная отключка, она же туфтовая смерть. Ты не задавай, пожалуйста, дурацких вопросов. Опыт моего пребывания в отключке не имеет никакого отношения к опыту настоящей смерти, потому что дуба я не врезал и теснить, даже тиская роман, не собираюсь. Вот врежу дуба, тогда и потолкуем, что к чему, с большими подробностями, а теперь давай выпьем. Ты обратил внимание, как давно мы не пили? Выпьем за моих покойных родителей. Царство им небесное! Они не то что я. Они действительно скончались.

8

Простить себе, Коля, не могу, что, когда обговаривал с Кидаллой условия, попросил отправить меня в лагерь с особо опасными врагами советской власти, бравшими Зимний, и с соратниками Ильича, которых подловили в тридцать седьмом.

Отошел я от наркоза в кузове трехтонки. Катаюсь по кузову в черном бушлате, на ногах кирза, на грапках брезентовые рукавички, на стриженой, на бедной моей голове солдатская, фронтовая еще, ушаночка с дыркой на лбу и за ухом. Ветер в этой дырке свистит. Сентябрь. Тоска на земле. Даже выглядывать из кузова неохота. Знаю: на воде, по черным полям поземка метет, белая, как глаза у Кидаллы, и вдалеке нечастые огоньки на вахтах мерцают.

Приехали. Растрясло меня на колдобинах. Печенка – в одном углу кузова, мочевой пузырь – в другом, в остальных – руки, ноги. Вылезаю. Отдолдонил: «Он же, он же, он же, он же Харитон Устиныч Йорк, пятьдесят восьмая, через скотоложство с подрывом валютного состояния Родины… по рукам, по рогам, по ногам и тэ дэ».

Вышел поглядеть на меня сам кум.

– Прошу, – говорю, – нары в правом дальнем углу и в теплом бараке.

Тут кум меня спрашивает:

– Упираться, чума, будешь? Говори сразу!

– Всегда, – говорю, – готов, но надо суток трое оклематься после общего наркоза.

Короче, Коля, так я истосковался в своей третьей комфортабельной по отвратительным человеческим лицам, что растрекался неимоверно. К тому же отогрелся на вахте. Кум на всякий случай кое-что из моего треканья записал.

И прошел я в барак веселый оттого, что я живой, руки-ноги кукарекают, небо сияет по-прежнему над головой, земля, хоть и казенная, носить меня продолжает, и главное, самое страшное позади, а впереди что будет, то будет, спасибо тебе, ангел-хранитель, друг любезный, и прости за выпавшее на твою долю трудное дело: вырвать такого окаянного человека, как я, из дьявольских лап уныния и смерти!..

Вхожу, значит, в барак вместе с кумом Дзюбой. Глаза у него были темно-карие, а белки желто-красные. Он напоследок сказал, что если начну чумить, то он быстро приделает мне заячьи уши, потому что лично расстрелял и заставил повеситься от невыносимости следствия тысячу девятьсот тридцать семь человек в честь того замечательного года и не дрогнет перед тридцать восьмым, хотя ушел вот уж как год в отставку.

Пока мы шли в барак по зоне, я успел спросить, были ли среди расстрелянных Дзюбой врагов знаменитые люди? Сказалось, что были. Каменев, Розенгольц, Блюхер, граф Шереметьев, графиня Орлова, сыновья Дурново и, в общем, все большие представители высшего дворянства и священники.

Входим в барак. Все встают, как в первом классе, только медленно. Дзюба говорит:

– Вот вам староста, фашистские падлы! Выкладывайте международные арены, пока шмон не устроил, сутки в забое продержу!!! Живо!

Смотрю, таранят несколько зэков какие-то дощечки и тряпочки с какими-то стрелками и кружочками. Они на этих дощечках и тряпочках, поскольку жить не могли без политики, занимались расстановкой сил на международной арене.

– Сколько можно напоминать, проститутки, что азартные игры запрещены? Фишек не вижу! Живо сюда свои монополии, концерны, картели, колонии, буржуазные партии и так далее… Экономический кризис капитализма опять притырили? Не дождетесь нашего поражения, сколько бы вы ни тешили себя на нарах! Расстановка сил на международной арене снова в нашу, а не в вашу пользу! Поняли, кадетские хари и эсерские рожи? У нас бомба водородная появилась! Съели, гаденыши!

Ты бы посмотрел, Коля, что стало при этом известии твориться в бараке! Эти зачуханные, опухшие, седые, худые, голодные, бледные зэки заплясали от радости, начали трясти друг другу руки, обниматься, целоваться, а один, жилистый такой, с бородкой и в пенсне, слезы вытирает и говорит Дзюбе:

– Да поймите вы наконец, гражданин надзиратель, что у вас и у нас одна конечная цель – мировая коммуна, и если мы разыгрываем на самодельных международных аренах классовые бои, то это исключительно из желания, чтобы некоторые наши тактические и стратегические задумки стали оружием в борьбе пролетариата против фашизма и капитала. Поймите и то, что мы приподнялись над личными трагедиями, над наветами, над самой страшной для человека нового типа из всех земных мук – мукой отлучения от партии и ее дел. Приподнялись ради веры в объективный ход истории, ради глубокого уважения к несгибаемому слуге Исторической Необходимости Сталину. Отошлите наши труды в ЦЕКА. Товарищи оценят ваш шаг. Вы окажете неоценимую услугу рабочему движению! И разрешите нам передать приветствие партии в связи со взрывом водородной бомбы.

Дзюба на это отвечает:

– Про взрыв, Чернолюбов, забудь. Тебе не положено иметь информации. А задумки свои стратегические и тактические давай.

Чернолюбов по новой его спрашивает:

– Спасибо. Партийное спасибо. А на наше предложение совершить террористический акт против Тито и его клики пришел ответ?

– Пока нема ответа. Думает партия.

– Странно. Сейчас очень выгодный момент для ликвидации Иуды и превентивного нападения на Югославию. Неужели ЦЕКА не понимает, что ревизионизм должен быть уничтожен в зародыше? Скажите, гражданин надзиратель, проект о внедрении в ряды республиканской партии США и консервативной партии Англии наших товарищей отослан Кагановичу?

– Отослан. Разглядывают его. Прикидывают, что к чему.

– Как мы все-таки медленно чешемся! Как мы привыкли к тому, что время работает только на нас! И еще один вопрос. Два года тому назад вы сказали, что наш план объявления Америке экономической блокады одобрен Сталиным. Как в таком случае обстоят дела?

– Дела обстоят, как говорят, неплохо. На бирже у них паникуют. В половине штатов рабочие объявили безработицу. Пить начали. А как побросали наши послы яду, который наш этот… ну он еще дуба дал… ага, Хабибулин, то пшеница вся полегла, скот мрет и в Чикаго мясокомбинат прикрыли. Такие дела. Бурлит Америка.

– Вот это – радость! Товарищи! Почтим минутой молчания память настоящего партийного химика Хабибулина. Он не дожил двух дней до победы. Ведь это же кризис мировой капиталистической системы!

И опять, Коля, бывшие большевики начали целоваться, а Дзюба говорит:

– Я знаю, Чернолюбов, куда ты, пропадлина, гнешь, но мне мозги зае… трудно. Кто их зае… тот и дня не проживет. Скидывай портки, вставай раком, вертай из заднего прохода фишку мирного кризиса! Вот так! Ты гляди! И национально-освободительные движения ухитрился туда же засунуть! И соцреализм вбил! Вот чума! Староста! Как заметишь, что снова гады не спят, а силы на аренах восстанавливают, так с ходу стучи на вахту! Спать, сволочи! Отбой!

Отвалил Дзюба, а Чернолюбов, Коля, подходит ко мне и руку протягивает:

– Вы давно с воли, товарищ?

Я отвечаю, что уже полгода, как захомутали, и тогда они на меня, как мураши на палого жучка, накинулись и давай тормошить. «Что нового?.. Что нового?.. О чем думает ленинградская партийная организация? По-прежнему ли кадры решают все? Издают ли Маяковского? Большие ли очереди в Мавзолей? Скажите, как Сталин? По-прежнему ли Микоян курирует еду и экспорт, а Каганович – Украину и метро? А как молодежь? Будьте добры, товарищ, пару слов об энтузиазме масс и международном положении, будьте добры! И главное, понимает ли так называемый свободный мир, куда он катится?»

Надо сказать, Коля, что режим у этих фраеров был сверхстрогим. Они ни хрена не слушали радио и забыли, что такое газета «Правда». Ну, я и понес им парашу за парашей.

– Черчилля, – говорю, – судят в Мосгорсуде за Фултонскую речь, а в Швейцарии к власти пришли люди с чистой совестью – украинские партизаны-разведчики, и весь почти мировой капитал теперь наш. Ну что еще? Еще ленинградская организация думает, что ее вовремя и совершенно верно обезглавили. А над Африкой летают наши воздушные шары и кидают вниз призывы резать белых колонизаторов. Латинская Америка бурлит. Все обречено на провал. Основным фактором этого провала является образование Китайской Народной Республики.

Ну, Коля, тут они совсем очумели.

– Он был прав!.. Ильич был прав!.. Все-таки Джугашвили, при всем его хамстве, гениальный практик! Ура! Надо сделать из простыни мировую арену и взглянуть, что же это теперь у нас получается! Поем про себя «Интернационал»!!!

Это сказал Чернолюбов, и все они, Коля, встали обалдело, по щекам слезы текут, по горлам кадыки так и ходят, кого-то на нары уложили – сердце схватило, но допели про себя свой гимн до конца. Допели, Чернолюбов, жилистый, желтолицый, партийное собрание открыл. Выбрали они почетный президиум в составе Кырлы Мырлы, Энгельса, Ленина, Сталина, Бухарина, Буденного, Жака Дюкло, Тореза, Тольятти, Мао Цзэдуна, Николая Островского и Ежова. Резолюцию приняли: одобрить деятельность политбюро. Голосовали кто «за», кто «против». Воду из чайника выступавшие пили. Все чин по чину. Хлебом, я понял, их не корми, а дай посидеть на собрании. Потом Чернолюбов мне говорит, чтобы я рассказал партгруппе о себе.

– Ну я, – говорю, – буду краток: ваш ум, вашу честь и совесть вашей эпохи я в гробу видел в красных тапочках. Мир переделывать никогда не желал. Милостей у природы силой не брал. Экспроприировал только лишнее у сильных мира сего. Двигал фуфло многим государствам, но людям зла не причинил, хотя знаю шесть с половиной языков. Принципиально не участвую в строительстве сомнительного будущего. Оставил на свободе музей бумажников, портфелей и моноклей выдающихся политических деятелей Польши, Румынии, Англии, Японии, Марокко, Германии, Коста-Рики и других стран. Болел три раза триппером. Изнасиловал и зверски убил в Московском зоопарке в ночь с 9 января 1789 года на 14 июля 1905 года кенгуру Джемму, за что и приговорен к четвертаку Нарсудом Красной Пресни.

Пошумели они, посовещались и вынесли, Коля, резолюцию, что подсадка к старейших членам партии, бравшим Зимний и бок о бок работавшим с Лениным, уголовника-рецидивиста – злобный цинизм и нарушение Женевской конвенции о чудесном отношении к политическим заключенным.

Потом я им много еще чего натрекал о внутреннем положении, о голодухе, о посадках, о великом полководце всех времен и народов, которого надо бы пустить по делу об убийстве и расчлененке миллионов солдат, о сроках за опоздание на ишачью работу.

Натрекал я им, как простой человек, пока из конца в конец Москвы до работы доедет, намнется в трамваях и редких троллейбусах, перегрызется с такими же затравленными займами и собраниями харями, как он сам, что встает на трудовую вахту в честь выборов в нарсуды злой почище голодного волка. И только из страха, что посадят, поджимает свой хвост и зубы скалит после стакана водяры.

– Зато у нас самая низкая в мире квартплата! – говорит мне, сверкая тупыми глазами, Чернолюбов.

Тут я им, спасителям нашим, врезал кое-что о плотности душ на метр населения в коммуналках и как в комнатухе невозможно достойно переспать папе с мамой, потому что детишки просыпаются и плачут или же смеются, не понимая душевного, простого и великого, почище, чем рекорд Стаханова, события, происходящего на узкой кровати. Молодым же людям разгуляться негде после свадьбы. Какое же при родне в одной комнате гулево?

– Самая низкая квартплата! Вы бы поглядели, как самые передовые люди планеты глотки друг другу грызут на кухоньках перед краником одним-единственным. Вы бы поглядели, как они харкают в борщи соседей, шпарят их кипятком, выживают, доносят, травят, песен петь не дают, пустые бутылки воруют. Я сам Зойке клопа перед арестом подкинул из уважения к живому существу. Вы бы поглядели, спецы хреновые по народно-освободительным движениям, как ваши человеки нового типа яростно возненавидели одно только соседство с другими двуногими и сходят от этой ненависти с ума, или же перекашивают их несчастные рыла инсульты и разрывают ожесточившиеся и слабые сердца инфаркты! Вы бы поглядели! А в отдельных, – говорю, – квартирах живут отдельные же товарищи, их по пальцам сосчитать можно, и прочие народные артисты, они же кукрыниксы, они же броненосцы потемкины, они же мистеры твистеры, они же разгромы, они же коммунисты на допросе, они же веселые ребята, они же атомная бомба, танец сабель, короче говоря – утро нашей Родины.

А Чернолюбов все не унимается:

– Весь мир завидует нашему бесплатному медобслуживанию, нашим лекарствам и нашим человеко-койкам! Вы и это отрицаете?

– Да, – говорю, – отрицаю, потому что жил с пятью участковыми врачихами, и они мне такого порассказали о бесплатном медобслуживании, что у меня волосы дыбом встали. Ведь у них, – говорю, – времени на больных нету. Они их шуруют быстрей, чем детали на заводе Форда, а за ваше бесплатное обслуживание приходится платить самым дорогим – здоровьем. К тому же если врачиха долго держит работягу на больничном, то ее в партком дергают, и последнюю мою бабу за саботаж просто посадили, видите ли, вовремя не выписала на работу какого-то бригадира монтажников, они без него запили и к Первому мая Берию и Молотова не успели повесить на Доме правительства. Так что, – говорю, – помалкивай, Чернолюбов, он же «Что делать?».

Эх и завизжал он, Коля, забился:

– Энтузиазм двадцатых годов! Энтузиазм тридцатых годов!

А я ему отвечаю, что если энтузиазм двадцатых годов вычесть из энтузиазма тридцатых годов, то остается всего-навсего десять лет за контрреволюционную пропаганду и агитацию. И вообще, – говорю, – идиоты, ваше счастье, что играете вы здесь на казенных нарах в игрулечки, в капиталистов-разбойников и в палочку-выручалочку кризиса и ни хрена не знали и не знаете реальной жизни, ибо ваша же партия избавила вас, самых нежных ее членов, от страха смотреть на построенный новый мир с Никемом, ставшим Всемом. Поняли, – говорю, – сохатые? А я специально приехал вам спасибочки сказать, потому что кого же мне еще благодарить, как не вас, за все, что происходит с нормальным человеком Фан Фанычем? Историческую необходимость? Ей лапку не пожмешь! И не говори, Чернолюбов, что замысел у тебя был толковый, а исполнение вшивое, и ты за него не ответственен!

Неожиданно, Коля, четыре рыла побросали Чернолюбову свои партбилеты и залегли на нарах.

– И я, – говорю, – с этапа устал, спать хочу, скорей бы утро – снова на работу!

Выпьем, Коля, друг мой, душа моя, за антилоп, обезьян и рыжих лисиц! Если мы с тобой неважно себя в лагерях чувствуем, то представляешь, каково им? Об этом лучше не думать. Особенно антилопе тяжело. Ей же убегать от львицы надо! А лисичке каково? Ходит нервно из угла в угол, как ходят обычно врожденные мошенники по камере, и вспоминает, рыжая, хитрые свои объебки петушков и курочек. Обезьяне-то один хрен, где в человека превращаться. Но все ж таки, Коля, на воле лучше, а главное, превращение обезьяны в человека на воле происходит гораздо медленней, чем в зоопарке. Проклятое, грешное перед микробами, змеями, бабочками, китами, травками, птицами, слонами, водой, горами и Богом человечество!

Но ты знаешь, заснуть мне в ту первую в лагере ночь Чернолюбов никак не давал. Устроил дискуссию: кончать меня или не кончать. Мое появление, видишь ли, поставило под угрозу единство рядов ихней подпольной партгруппы и внесло в сознание членов бациллу ликвидаторства и правого оппортунизма. И вообще я, Фан Фаныч, собрал в себе, как в капле воды, все худшие и вредоносные взгляды мещанского общества, для которого цель в жизни – в поездке на работу в пустом троллейбусе, в сидении по целому часу со своими любимыми болячками, сосудами и раками в кабинете врача, во фланировании по магазинам, заваленным продуктами и промтоварами первой и второй необходимости, которую это мещанское общество цинично противопоставило – в своей так называемой душе – необходимости исторической, самой любимой необходимости партии и правительства.

– Господину Йорку и ему подобным господам, – говорит Чернолюбов, – плевать на все трудности наши, плевать на происки реакции, плевать на то, что лучшие сыны народа США брошены в застенки, плевать на трагедию Испании, Португалии и княжества Лихтенштейн. Плевать на раны войны, залечиваемые комсомолом, плевать на шедевральное открытие марксистской экономической мысли – тру-до-день, плевать на план ГОЭЛРО, плевать на ленинскую простоту и скромность, плевать на наши органы, работающие в сложнейших условиях, подчас в темноте и на ощупь, плевать на ВДНХ, ОБЭХЭЭСЭС, ВЦСПС, РЭСЭФЭСЭРЭ, Центросоюз, ИМЛИ, ЦАГИ, ВБОН, МОПР, плевать на Стаханова, на Кожедуба, на Эйзенштейна, на Хачатуряна, на Кукрыниксов, а главное, на голос Юрия Левитана, мировой экономический кризис и ЦПКиО имени Горького. Все взять от партии и не отдать ей ничего, кроме черной неблагодарности за бесплатное медобслуживание и самую низкую в мире смертность и квартплату, – вот, собственно, в двух словах, – говорит Чернолюбов, – цель новой оппозиции. И немудрено, что она бесится с жиру, разлагается и уже дошла до сожительства с представителями экзотических животных, направленных партией и правительством в зоопарки для сохранения в неволе своих видов от полного уничтожения на свободе сыновьями мультимиллионеров и горе-писателем Хемингуэем. Позволительно, – говорит Чернолюбов, – спросить у господина Йорка, когда он проснется, сколько сребреников получил он от плана Маршалла за бешеную, за ядовитую карикатуру на наши коммунальные квартиры – эти прообразы коммун грядущего? Мы обязаны сейчас же вынести на голосование две резолюции. Первая – о кооптировании в члены ЦК старшего надзирателя Дзюбы, ибо он в сложнейшей внутриполитической ситуации служит связным между нами, субъективными жертвами объективной исторической ошибки, и сталинским политбюро. Вторая резолюция: мы, старые большевики, с риском для жизни бравшие Зимний и работавшие бок о бок с Ильичом, полны решимости ликвидировать пробравшегося в наши ряды ликвидатора, оппортуниста и злостного кенгуроложца Йорка Харитона Устиновича. Кто «за»? Предлагаю голосовать за обе резолюции сразу.

Подсчитал, Коля, Чернолюбов голоса, протер пенсне, потеребил бородку, и, оказывается, все воздержались. Он один проголосовал за кооптирование в члены ЦК Дзюбы и мою ликвидацию. Проголосовал, спросил уныло собрание: «Что делать?» – и сам же себе ответил: «Делать нечего. Приговор партии будет приведен в исполнение. Мы вынуждены сделать принципиальную уступку нечаевщине».

Все же, Коля, интересно мне было побывать, первый и последний раз в жизни, на партсобрании. Конца я его не дождался. Закемарил. Сладко спалось мне на нарах, лучше, чем на тахте, отначенной Ягодой у Рябушинского.

Тут у меня вдруг из левого моего шнифта искры посыпались, очень больно стало, я просыпаюсь, думаю в первый момент, что Чернолюбов покушение на мою особу устроил, и решаю со злости ноги у него выдернуть, поскольку я не либерал какой-нибудь Витте, а нормальный человек Фан Фаныч. Просыпаюсь, значит, окончательно, а в бараке – последний день Помпеи! Света нету, шум стоит, зубы скрипят, хрип.

Зажигаю спичку. Человек двадцать бьются в падучей, в проходах между нарами и отдельно друг на дружке. Совершеннейшая каша, в окно луна светит, на вышках на всякий случай стреляют в эту белую луну, а эпилептики от выстрелов попадали с нар, бьются в падучей, стонут, хрипят, языки перекусывают, зубами скрежещут. Надо им под головы подушки подкладывать, ложками языки прикусанные освобождать, руки-ноги держать, жалеть, испарину со лба вытирать, а Чернолюбов сидит на нарах, покуривает солому из матраца и говорит мне как ни в чем не бывало:

– Эта эпилептическая зараза от Достоевского у нас пошла. Почему мы с Белинским тогда его не ликвидировали? Не понимаю. Ведь ничего подобного мы бы сейчас с вами не наблюдали.

Пришел надзор с керосиновыми лампами. Стоят мусора, от хохота надрываются, за животы держатся, некоторые даже своих баб и детей привели посмотреть на такое представление. Начали я и еще четверо, побросавших вечером свои партбилеты, успокаивать больных. К утру успокоили. Смотреть на них было страшно. Рыла синие, рты в крови, еле дышат, и несчастные у всех, мертвые уже почти, нечеловеческие глаза. В зрачках по желтой лампочке Ильича. Они зажглись под утро.

Подкемарить, Коля, в ту ночь я так и не успел. Рельса звякнула. Подъем. Птюху притаранили. Потом налили по миске ржавой шелюмки. Подхожу к Чернолюбову и говорю, что если только замечу вторую попытку покушения на мою личность, то вечноголодные вохровские псы обглодают его до самой шкелетины, а обглоданную шкелетину я, освободившись, оттараню в Музей революции. Схавал он мои слова и отвечает, что речь шла действительно обо мне, но не о покушении на меня, а о попытке привлечь к изучению истории партии, которое эквивалентно моей ликвидации и даже еще более эффективно.

– А теперь расскажите, товарищ Йорк, что еще нового на воле? Как Организация Объединенных Наций? По-прежнему ли это послушное орудие действует по указке США и неужели партия не понимает, что Вышинский – палач и провокатор охранки на трибуне ООН – компрометанс? Ведь мы сами компрометируем себя на каждом шагу!

Тут, Коля, Чернолюбов потрепал меня по плечу, ухмыльнулся, как провинциальный босяк, и говорит:

– Ну хватит, хватит. Мы раскололи вас. Вы – английский товарищ. Чувствуется почерк Галахера. Большой мастер. Я не удивлюсь, когда узнаю, что английский двор вступил в партию. Где ваш мандат, Йорк?

Тут я с ходу затемнил, разошелся, похвалил всех за то, что не поддались на провокацию и продолжают оставаться крупными деятелями Коминтерна и МОПРа.

– А посажены вы, – говорю, – лично Сталиным по согласованию с Торезом, Тольятти и Тельманом для сохранения ваших жизней. Ибо на воле во всем мире идет тотальная война на уничтожение старых большевиков, бравших Зимний и работавших бок о бок с Лениным и Свердловым. Даже внутри нашей, – говорю, – страны трудно поддающиеся разоблачению силы не останавливаются ни перед чем. Поэтому план партии вынужден был быть, как всегда, гениальным и простым. Так что от имени политбюро тридцати компартий имею честь передать вам, героям нашего времени, о том, что вы не осуждены. Вы, товарищи, тщательно законспирированы, и ни гестапо, ни ФБР, ни Сюрте женераль, ни наш Интеллиженс сервис и другие выдающиеся легавки мира не дотянутся кровавыми своими лапами до ваших жизней.

Сначала, Коля, я просто растрекался от злобы и мертвой тоски, но смотрю: разрыдались по новой, слушая меня, мои большевики, за руки взялись, и даже те, которые после групповой падучей закукарекали потихонечку, задышали поглубже, бедняги, глаза у них слегка ожили и синие губы порозовели.

Опять стоят и поют, мычат, от волнения голоса обрываются внутрях, свой гимн. «Мы наш, мы новый мир построим…» Пойте, думаю, птички, пойте, стройте на самодельных международных аренах новый мир и перелицовывайте под руководством своего главного закройщика и бухгалтера революции Кырлы Мырлы мир старый.