Читать книгу Тихая Заводь (Алёна Анатольевна Зорина) онлайн бесплатно на Bookz
Тихая Заводь
Тихая Заводь
Оценить:

5

Полная версия:

Тихая Заводь

Алёна Зорина

Тихая Заводь

Название: Тихая Заводь

Автор(-ы): Alyona Zorina

Ссылка: https://author.today/work/537327

Глава 1. Пресная каша

Лука открыл глаза. Потолок был серым. Просто серым, как всегда. Брёвна над головой уходили в полумрак, и где-то там, в углу, темнело пятно старой копоти. Лука смотрел на это пятно и пытался вспомнить, от чего оно осталось. От лучины? От свечи? Мысль ускользала, как рыба из пальцев.

Он сел на лавке. Тулуп, которым укрывался, сполз на пол. Половицы леденили босые ступни – он знал это, потому что дерево должно быть холодным поутру. Ступни отметили прикосновение, но холод почему-то не пробрал до костей, не заставил поёжиться. Просто – пол. Просто – утро.

Лука потёр лицо ладонями. У печи возилась мать. Горбатая тень на стене повторяла её движения с мгновенным запозданием – зачерпнуть, помешать, зачерпнуть. Пахло… ничем. Лука принюхался. Должен быть запах дыма, или каши, или хотя бы сырости от кадки у двери. Но воздух был пустым и ровным, как вода в глубоком омуте. Простыл, – подумал Лука. – Опять нос заложило.

– Мам, – позвал он.

Мать обернулась. Лицо у неё было спокойное, гладкое, как у деревянной куклы-панки. Глаза смотрели на Луку, но одновременно – куда-то сквозь него, в точку за его левым плечом.

– Проснулся, сынок? Каша стынет.

Голос был правильный. Мамин голос. Но что-то в нём царапнуло, как заусенец на гладкой ложке. Лука не понял что.

– Иду.

Он встал, натянул рубаху. Ткань была мягкой, застиранной до потери цвета – белая? Серая? Лука не помнил, какой она была, когда мать её шила. Он вообще смутно помнил, как мать шила. Образ ускользал: вот она сидит у окна, вот игла ныряет в полотно… а потом – ничего. Словно кто-то вырезал кусок из холста и аккуратно сшил края.

Стол стоял там же, где всегда – у стены, под образами. Лука сел на лавку. Перед ним уже стояла миска. Каша. Серая, как потолок. Серая, как небо в окне. Лука взял ложку и зачерпнул. Поднёс ко рту. Проглотил. Ничего. Не горячо. Не холодно. Не солоно, не пресно – просто никак. Каша распадалась во рту, но не таяла, словно он жевал мягкую глину или размокшую вату. Желудок наполнялся тяжестью, но сытость не приходила. Лука смотрел в миску и старался вспомнить, когда последний раз еда была вкусной. Когда последний раз он обжигал язык, дуя на ложку? Когда давился от жадности, запихивая в рот слишком большие куски? Он не мог вспомнить. Это было странно. Это было *неправильно*. Но мысль скользнула мимо, как и все остальные мысли этим утром, – не за что зацепиться. *Болею*, – решил Лука.

– Вкус пропал. Бывает. – Хорошая каша, мам, – сказал он. Зачем сказал? Он не чувствовал вкуса. Но слова выскочили сами – привычные, правильные, обкатанные, как горошины из стручка.

Мать кивнула, не оборачиваясь. Мешала что-то в горшке – хотя горшок был пуст, Лука видел это краем глаза. Пустой горшок, а ложка всё равно ходит по кругу – зачерпнуть, помешать, зачерпнуть. Он моргнул. Горшок был полон. Показалось.

Лука доел кашу. Миска опустела, и он уже не помнил, как подносил ложку ко рту. Просто – полная, потом – пустая. Между этими двумя точками не было ничего: ни движения, ни времени, ни вкуса.

– Пойду пройдусь, – сказал он, вставая.

– Нынче небо хмурое, – отозвалась мать всё тем же ровным голосом. – К грозе, видать.

Лука посмотрел в окно. Небо было серым. Без облаков, без просветов – просто ровная пелена, как застиранная холстина. Где здесь гроза?

– Угу, – сказал он. – К грозе.


На крыльце Лука остановился. Деревня лежала перед ним – три десятка дворов, раскиданных по пологому склону. Внизу блестела река, но как-то тускло, словно старое олово. За рекой начинался лес. За лесом – туман. Туман был всегда, сколько Лука себя помнил. Иногда гуще, иногда реже, но всегда – стена молочной мути на горизонте, за которую никто не ходил.

Почему? Вопрос возник и тут же растаял. Не ходили – значит, незачем. Старики говорили: там топи, бурелом, волки. Или не говорили? Лука потёр висок. Голова была ватной, мысли – тяжёлыми, как мокрый песок. Он спустился с крыльца и пошёл по улице. Деревня просыпалась. Или нет – деревня уже не спала, но ещё не вполне жила. Люди двигались, говорили, делали дела, но во всём этом была какая-то замедленность, как в предрассветном сне, когда знаешь, что пора вставать, но тело не слушается.

У третьего двора дед Егор ковырял забор. Лука знал, что дед Егор ковыряет забор, ещё до того, как увидел его. Знание было таким же привычным, как вкус воды: дед Егор всегда чинит забор. Каждое утро. Одну и ту же штакетину.

– Здорово, дед Егор. Старик поднял голову. Глаза у него были блёклые, как осеннее небо, и смотрели они на Луку с тем же выражением, с каким смотрела мать, – сквозь, мимо, в никуда.

– Здорово, Лука. Чинить – не перечинить. Вон, штакетина опять расшаталась.

– Угу. Лука пошёл дальше. За спиной раздался стук молотка – ровный, мерный. Лука сосчитал удары: раз, два, три, четыре… На пятом он остановился. Сколько раз я слышал этот разговор? Вопрос был странный. Неуместный. Он слышал этот разговор сегодня утром, вот только что. Почему тогда кажется, что он слышал его уже сотню раз? Тысячу? Что каждое утро дед Егор говорит те же слова, теми же интонациями, с теми же паузами между ударами молотка? Заболел, – снова подумал Лука.

– Голова не соображает. Надо у Авдотьи трав попросить.

Он пошёл дальше, к колодцу.


Марьяна стояла у сруба, вытягивая ведро. Верёвка скрипела на вороте – равномерно, протяжно. Марьяна была красивая. Это Лука знал точно, как знал, что трава зелёная, а небо – нет, какое небо? Серое. Небо серое. Он подошёл.

– Здравствуй, Марьяна.

Она обернулась. Улыбнулась. Улыбка была правильная, миловидная, но Луку вдруг передёрнуло – губы растянулись, а глаза остались неподвижными, как нарисованные.

– Здравствуй, Лука. Нынче небо хмурое. К грозе, видать. Слова были те же. Те же. Слово в слово, как у матери.

– Да, – сказал Лука. – К грозе.

Он хотел сказать что-то ещё. Спросить, как она спала. Или пошутить – раньше он умел шутить с девушками, кажется. Но слова застряли в горле, а Марьяна уже отвернулась к ведру, и верёвка снова заскрипела на вороте, и Лука понял, что разговор окончен. Был ли он вообще? Он стоял у колодца и смотрел в чёрный провал сруба. Там внизу поблёскивала вода – тускло, маслянисто.

Лука наклонился, чтобы разглядеть своё отражение… И резко отпрянул. Не от страха. От знания. Он вдруг понял: если он сейчас заглянет в воду, то не увидит там ни лица, ни неба. Только черноту. Тело сработало быстрее мысли, отбросив его от сруба. Грудь осталась пустой и тихой – сердце не ёкнуло, только глухое, далёкое беспокойство нарастало внутри, как звук колокола из соседней деревни. Почему я побоялся увидеть своё отражение? Он не знал. Не хотел знать. Развернулся и пошёл прочь – быстрым шагом, почти бегом, прочь от колодца, прочь от Марьяны с её неподвижными глазами, прочь от деда Егора с его вечной штакетиной.


Дома мать всё так же стояла у печи. Горшок – полный. Ложка – по кругу. Зачерпнуть, помешать, зачерпнуть. – Проснулся, сынок? Каша стынет. Лука замер в дверях.

– Мам… я уже ел. Мать посмотрела на него. Сквозь него. Глаза – пустые, гладкие, как речные камни.

– Проснулся, сынок? Каша стынет.

Та же интонация. Тот же наклон головы. Даже ложка звякнула о край горшка в ту же самую долю секунды, что и час назад. Словно кто-то отмотал время назад, но забыл стереть память Луке. Он попятился. Наткнулся на дверной косяк, едва не упал. Выскочил на крыльцо. Небо было серым. Деревня лежала внизу – та же, что час назад. Дед Егор стучал молотком. Марьяна скрипела воротом. Над рекой стоял туман – вечный, неподвижный, глухой. Лука сел на ступеньку. Он не понимал, что происходит.

Голова гудела, но по-другому – не как при болезни. Словно внутри черепа надувался пузырь, готовый лопнуть. Он пытался ухватить мысль, любую, и удержать её, рассмотреть, понять – но мысли рассыпались в пальцах, как сухой песок.

Когда я последний раз чувствовал вкус еды? Не помню. Когда я последний раз видел закат? Не помню. Сколько мне лет? …

Лука поднял руки и посмотрел на них. Руки как руки. Ладони, пальцы, ногти. Знакомые. Его руки. Но сколько им лет? Девятнадцать? Двадцать? Он родился в… в… В каком году я родился? Ответа не было. Лука сидел на крыльце и смотрел на серое небо, и небо смотрело на него – равнодушно, пусто, никак. Где-то внизу дед Егор стукнул молотком. Раз. Два. Три.

– Чинить – не перечинить, – донеслось до Луки. – Вон, штакетина опять расшаталась.

Он закрыл глаза. Это просто плохой день, – сказал он себе. – Завтра станет лучше. Но даже произнося это, он чувствовал – не слышал, не знал, а чувствовал костями, – что «завтра» не наступит. Что «завтра» здесь не бывает. Что есть только серое небо, и пустая каша, и дед Егор с молотком, и Марьяна у колодца, и мать у печи – одно и то же, снова и снова, вечность в форме одного бесконечного дня. Но эта мысль была слишком большой. Слишком страшной.

И Лука сделал то, что делал всегда, – отодвинул её в сторону, спрятал за спину, забыл.

Встал. Пошёл к калитке. Надо пройтись. Надо занять руки. Надо делать что-то, иначе мысли сожрут изнутри. Мне нужно доказательство, – вдруг подумал он.

– Хоть что-то, что я изменил в этом мире и что осталось измененным. Та береза… инициалы. Если они там, значит, я был мальчишкой. Значит, время шло.

Лука толкнул калитку и вышел со двора.

Глава 2. Заевшая пластинка

Дорога к лесу шла через всю деревню – мимо дворов, мимо амбаров, мимо покосившихся плетней, за которыми копошилась чужая жизнь. Лука шёл и старался не смотреть по сторонам. Не думать. Просто переставлять ноги – левая, правая, левая.

Не получалось.

У дома Прохоровых баба Нюра трясла половик. Удар о перила – облачко пыли. Ещё удар – ещё облачко. Лука знал эти движения, как знал биение собственного сердца. *Если оно ещё бьётся*, – мелькнула мысль, и он тут же её прогнал.

– Здорово, Лука, – сказала баба Нюра, не прерывая работы. – Нынче небо хмурое.

– К грозе, – машинально откликнулся он.

– К грозе, милок. К грозе.

Лука прошёл мимо. Сосчитал шаги до следующего двора: семь. Или восемь? Он не мог сосредоточиться. Голова была как чугунок, набитый мокрой ветошью.

У колодца – другого, на этом конце деревни – стоял Митяй-кузнец. Широкий, бородатый, с ручищами как лопаты. Он вытягивал ведро и смотрел на Луку немигающим взглядом.

– Здорово, Лука.

– Здорово, Митяй.

– Нынче небо хмурое. К грозе, видать.

Лука остановился.

Слова были те же. Не похожие – *те же*. Тот же порядок, те же паузы, та же интонация. Марьяна, мать, баба Нюра, теперь Митяй – все говорили одно и то же, словно по сговору. Словно кто-то вложил им в рот одну и ту же фразу, как монету в руку нищего.

– Митяй, – сказал Лука медленно. – Какой сейчас год?

Кузнец моргнул. Впервые с начала разговора его глаза дёрнулись – не к Луке, а куда-то в сторону, влево и вверх, словно ища ответ на небе.

– Год? – переспросил он.

– Год. Какой?

Молчание. Митяй стоял неподвижно, и ведро в его руке тоже застыло, не покачиваясь. Даже верёвка не скрипела. Деревня вокруг словно затаила дыхание.

Потом Митяй улыбнулся. Улыбка была широкая, добродушная – и абсолютно пустая.

– Хороший год, Лука. Урожайный.

– Это не…

– Нынче небо хмурое, – сказал Митяй ровным голосом. – К грозе, видать.

Лука отступил на шаг. Потом ещё. Развернулся и пошёл прочь – быстро, почти бегом. За спиной снова заскрипел ворот, и Митяй крикнул вслед:

– Заходи вечерком, Лука! Подкову справим!

Какую подкову? У меня нет лошади. У меня никогда не было лошади.

Лука не обернулся.


Деревня не кончалась.


Это было глупо – три десятка дворов, он прошёл их тысячу раз, он знал каждую выбоину в дороге, каждую лужу, каждый покосившийся столб. Но сегодня улица тянулась и тянулась, и дворы мелькали мимо – одинаковые, серые, неотличимые друг от друга.

Баба Нюра трясла половик.


Снова?


Лука остановился. Посмотрел назад. Он точно помнил, что прошёл мимо дома Прохоровых, – это было… когда? Минуту назад? Пять? Он сосчитал дворы впереди: пять до околицы. Обернулся – пять дворов позади. Но дом Прохоровых был третьим от края, значит…


Голова закружилась.


– Здорово, Лука, – сказала баба Нюра, выбивая половик. – Нынче небо хмурое.


– Я уже проходил здесь, – сказал Лука. Голос прозвучал странно – сипло, как у простуженного. – Только что. Ты уже говорила мне это.


Баба Нюра улыбнулась.


– К грозе, милок. К грозе.


Лука стиснул зубы и пошёл вперёд. Считал шаги: раз, два, три, четыре… На пятнадцатом – околица. Изгородь из жердей, а за ней – поле, а за полем – лес. Он не оборачивался. Не хотел знать, что там, позади. Не хотел видеть, как баба Нюра снова поднимает половик.


*Деревенские*, – сказал он себе. – *Ограниченные люди. Живут по привычке. Ничего не меняется, вот и говорят одно и то же. Ничего странного. Просто… быт. Рутина.*


Объяснение было хлипким, как гнилая доска. Лука чувствовал это. Но хлипкая доска лучше, чем ничего, – есть за что ухватиться.


Он перелез через изгородь и пошёл к лесу.


Поле было мёртвым.


Не в том смысле, что ничего не росло, – трава стояла по пояс, густая и ровная. Но она была *одинаковой*. Лука шёл и смотрел под ноги, и каждый стебель был точной копией предыдущего: та же высота, тот же изгиб, то же количество листьев. Словно кто-то нарисовал один стебель, а потом размножил его тысячу, миллион раз.


И цветов не было. Ни ромашек, ни васильков, ни клевера – только серо-зелёная трава, одинаковая до последней травинки.


Лука сорвал стебель. Покрутил в пальцах.


Трава была настоящей. Или казалась настоящей? Он растёр её между ладонями – должен быть запах, сок, зелёные пятна на коже. Но ладони остались чистыми, а запаха не было. Как с кашей. Как со всем остальным.


Он выбросил стебель и пошёл быстрее.


Лес надвигался – стена деревьев, тёмных на фоне серого неба. Сосны, ели, берёзы. Лука знал этот лес. Исходил его вдоль и поперёк ещё мальчишкой. Ставил силки, собирал грибы, прятался от материного гнева. Там, на опушке, была *его* берёза – та самая, с зарубкой.


Он ускорил шаг.


Лес принял его неохотно.


Ветки цеплялись за рубаху, корни лезли под ноги, а темнота между стволами была гуще, чем должна быть в это время… дня? Лука поднял голову. Сквозь кроны виднелось небо – всё такое же серое, ровное, без солнца. Он не мог понять, где верх, где низ, откуда падает свет. Свет был везде и нигде – рассеянный, мутный, как в пасмурные сумерки.

Который час?


Он не знал. Солнца не было. Теней не было – вернее, тени были, но странные: неподвижные, одинаковые, не зависящие от направления света.


*Сколько я уже иду?*


Он не знал этого тоже.


Деревья вокруг стояли молча. Ни ветерка, ни шелеста листьев, ни птичьего щебета. Тишина была такой плотной, что давила на уши, как вода в глубоком омуте. Лука слышал только свои шаги – хруст веток под ногами, шорох одежды.


*Подожди.*


Он остановился.


Шаги продолжились.


Хруст-хруст-хруст – где-то позади, где-то близко. Лука обернулся. Никого. Деревья, мох, папоротник. Никого.


Шаги смолкли.


Лука стоял и вслушивался. Сердце… нет, сердце не билось. Он *ждал*, что оно забьётся от страха, но грудь была пустой и тихой. Просто тело замерло, и глаза шарили по лесу, и уши ловили тишину.


– Кто здесь? – спросил он.


Лес не ответил.


*Показалось*, – сказал он себе. – *Эхо. Свои же шаги услышал.*


Он пошёл дальше. Быстрее. Не оглядываясь.


Берёза нашлась там, где он помнил, – на маленькой прогалине, в десяти шагах от поваленной сосны. Белый ствол светился в сумраке, как свеча. Лука подошёл и положил ладонь на кору.


*Гладкая. Тёплая? Нет. Не тёплая, не холодная – никакая.*


Он обошёл дерево кругом, ища зарубку.


*Вот она.*


Буквы были на месте – «Л.К.», вырезанные ножом. Лука вырезал их в… когда? Давно. Ещё мальчишкой. Лет десять назад. Нет, больше. Сколько ему сейчас лет? Девятнадцать? Двадцать?


Он не знал. Мысль ускользала, как рыба из пальцев.


Но зарубку он помнил точно. Он вырезал её, когда отец был ещё жив. Отец тогда отругал его за испорченный нож, а потом рассмеялся и показал, как вырезать буквы ровнее. Это было… было…


*Давно.*


Лука провёл пальцем по буквам.


И замер.


Зарубка была свежей.


Не затянувшейся, не потемневшей от времени – свежей, как будто её сделали вчера. Из-под содранной коры сочился сок – липкий, прозрачный, пахнущий весной. *Пахнущий*. Лука впервые за весь день почувствовал запах – резкий, сладковатый, *настоящий*. Он уставился на свой палец, испачканный в берёзовом соке.


*Десять лет.*


Зарубке десять лет. Минимум. Может, больше. Она должна была зарасти, затянуться, почернеть. Берёза *вырастает* за десять лет. Но эта берёза была точно такой же, как в его памяти, – той же высоты, с тем же сломанным суком на уровне глаз, с той же рогатиной наверху.


*Ничего не изменилось.*


Ничего. Ни берёза, ни деревня, ни дед Егор с его забором, ни баба Нюра с половиком. Всё осталось там же, где было десять лет назад. Двадцать. Сто.


*Сколько?*


Лука отступил от дерева. Ноги подкосились, и он сел прямо на мох – мягкий, сырой, одинаковый до последней ворсинки. Голова гудела. Мысли бились, как птицы в клетке.


*Это неправильно.*


Зарубка не могла быть свежей. Время не могло стоять на месте. Люди не могли говорить одно и то же снова и снова. Небо не могло быть серым вечно.


*Неправильно.*


Но если это неправильно, то что *правильно*? Где настоящий мир? Где закаты, где времена года, где люди, которые говорят разное и по-разному? Где… где…


*Где я?*


Лука поднял голову и посмотрел на небо. Серое. Ровное. Бесконечное.


Он закричал.


Крик вышел хриплый, слабый – эхо проглотило его, не донеся до опушки. Лес стоял молча, равнодушно, мёртво. И Лука понял – так ясно, так остро, что захотелось выть, – что никто его не слышит.


Никто никогда его не слышал.


Он бежал.


Ветки хлестали по лицу, корни цеплялись за ноги, темнота смыкалась за спиной, как вода за тонущим. Лука бежал, не разбирая дороги, – прочь от берёзы, прочь от леса, прочь от правды, которая догоняла его с каждым шагом.


*Это сон. Кошмар. Я проснусь. Я проснусь.*


Поле вынырнуло из-за деревьев внезапно – серое, ровное, с одинаковой травой до горизонта. Лука пробежал его, не останавливаясь. Перескочил через изгородь. Ворвался в деревню.


Баба Нюра трясла половик.


– Здорово, Лука. Нынче небо хмурое.


Он пробежал мимо.


Митяй стоял у колодца.


– К грозе, видать.


Мимо. Мимо. Мимо.


Дед Егор стучал молотком.


– Чинить – не перечинить. Вон, штакетина опять расшаталась.


Лука влетел в свой двор. Рванул дверь. Вбежал в избу.


Мать стояла у печи.


– Проснулся, сынок? Каша стынет.


Лука остановился посреди комнаты. Дышал тяжело – по привычке, хотя грудь не горела, и воздуха хватало, и сердце… сердце…


*Оно не бьётся.*


Он прижал руку к груди. Под рёбрами было пусто и тихо. Никакого стука. Никакого движения. Просто – грудь. Просто – тело.


*Мёртвое?*


Нет. Нет, нет, нет. Он *двигается*. Он *думает*. Мёртвые не думают. Мёртвые лежат в земле и…


*А если нет?*


Лука медленно опустился на лавку. Уставился на свои руки. Обычные руки. Его руки. Но сколько им лет? И сколько они уже *такие* – без пульса, без тепла, без жизни?


Мать мешала пустой горшок. Ложка ходила по кругу – зачерпнуть, помешать, зачерпнуть. Движения были плавными, бесконечными. Механическими.


– Мам, – сказал Лука тихо. – Когда умер отец?


Ложка замерла на мгновение. Потом продолжила.


– Каша стынет, сынок.


– Мам. Когда. Умер. Отец.


Мать обернулась. Глаза – пустые, гладкие, как речные камни.


– Нынче небо хмурое, – сказала она. – К грозе, видать.


Лука закрыл лицо руками и заплакал.


Но слёз не было.

Глава 3. Свежая рана.

Лука не помнил, как наступил вечер.


Он сидел на лавке – в той же позе, в том же месте. Руки лежали на коленях. Глаза смотрели в стену. Сколько прошло времени? Час? Три? Вечность?


Свет в окне не изменился. Всё то же серое марево, ни светлее, ни темнее. Мать стояла у печи – ложка ходила по кругу, по кругу, по кругу. Может, она не останавливалась всё это время. Может, остановилась и начала снова. Лука не знал. Не хотел знать.


*Проверить.*


Мысль пришла ниоткуда – острая, ясная, как первый луч солнца сквозь тучи. *Если что-то не так – проверь. Найди доказательства. Убедись.*


Или опровергни.


Лука медленно поднял правую руку. Повернул ладонью вверх. Закатал рукав.


*Шрам.*


Он помнил этот шрам. Длинный, рваный, от запястья до локтя. Ему было двенадцать, когда он напоролся на ржавый серп в сарае. Крови было много – он думал, что умрёт. Мать охала, отец ругался, бабка Авдотья зашивала рану конским волосом и бормотала заговоры. Шрам остался на всю жизнь – белый, выпуклый, уродливый.


Лука смотрел на свою руку.


Кожа была гладкой.


Ни шрама. Ни следа. Ни намёка на то, что здесь когда-то была рана. Кожа была не просто гладкой – она была *глянцевой*. Ни пор, ни волосков, ни крошечных морщинок на сгибе локтя. Словно руку вылепили из воска или выточили из кости минуту назад, забыв добавить следы жизни.


Он провёл пальцами по тому месту, где *должен* был быть шрам. Ничего. Идеальная, мёртвая поверхность. Может, он ошибся? Может, шрам был на левой руке?


Лука закатал левый рукав. Тоже гладко. Тоже восково.


*Этого не может быть.*


Он помнил боль. Помнил запах крови – железистый, тошнотворный. Помнил, как бабка тянула нитку сквозь кожу, и каждый стежок был как удар ножом. Помнил, как потом, много дней, не мог согнуть руку, и мать кормила его с ложки.


*Я помню.*


Но шрама не было.


* * *


Лука встал. Ноги держали – это хорошо. Он не был уверен, что они будут держать.


– Мам, – сказал он. – Помнишь, как я руку порезал? Серпом, в сарае?


Ложка замерла. Мать обернулась – медленно, как во сне.


– Каша стынет, сынок.


– Мам. Я спрашиваю про серп. Про рану. Бабка Авдотья зашивала. Помнишь?


Глаза матери смотрели сквозь него. Пустые. Гладкие.


– Нынче небо хмурое, – сказала она. – К грозе, видать.


Лука отвернулся.


*Ладно. Ладно. Она не помнит. Может, это просто… старость? Болезнь? Может, у неё в голове помутилось, и она забыла?*


Но тогда почему нет шрама?


*Проверить. Ещё что-нибудь проверить.*


Лука пошёл к двери. Остановился. Обернулся.


– Мам. Где могила отца?


Тишина.


Ложка снова пришла в движение – зачерпнуть, помешать, зачерпнуть. Мать не ответила. Даже не повернула головы.


– Мам!


– Каша стынет, сынок.


Лука вышел из избы.


* * *


Кладбище было за деревней, на холме. Лука знал это. Он был там – когда? – когда хоронили отца. Помнил свежую могилу, тёмную землю, запах сырости и ладана. Помнил, как мать плакала, а он стоял рядом и не мог выдавить ни слезинки, потому что горло сжалось и не пускало ничего – ни слёз, ни слов, ни воздуха.


Он помнил.


Тропинка вела мимо крайних дворов, через овраг, на холм. Лука шёл быстро, почти бежал. Ноги несли сами, минуя знакомые повороты, перепрыгивая через корни.


Овраг. Мостик из двух брёвен. Подъём.


Холм.


Лука остановился.


Кладбища не было.


Не «разрушено». Не «заросло». *Не было*. Просто – холм. Ровный, покрытый всё той же одинаковой травой. Ни крестов, ни оград, ни холмиков могил. Даже земля не была потревожена – гладкая, как спина спящего зверя.


Лука стоял и смотрел.


*Здесь должна быть могила отца. И деда. И прадеда. Здесь хоронили людей сто лет, двести, всю историю деревни.*

bannerbanner