
Полная версия:
Городъ Нежнотраховъ, Большая Дворянская, Ferflucht Platz
– «NEUZHELY?» – удивлённо переспросил Гаргантюа, оказавшийся вблизи пухлым очкариком с мешками под глазами. А после подбоченился и с французистой ухмылкой покосился на ржавый шпиль городской ратуши, на котором трепался растерзанный флаг неявного цвета бебе, но явно из трёх компонентов.
– Ват ист даст Нежнотраков? Де ми? Что эт ест? Панург, тьи бюдешь отвечьать за свои некудишни проказ! Это тебье не Франс! Это гораздо хьюж! Стари ловеляс! Куда мы попали, чёрт подери твои неуместные выпендрясы! Я не собирался забираться в такую глушь от своих окороков и винных погребов! Я не кочу тут жит на старост лет! Тут одни жулики живут, Я уже вижу! Вина нет, окорок нет, ничего нет! Как ти не понимай менья! Яволь?
И тут мы видим всё.
Сказав краткую речь, доблестный Гаргантюа расстёгивает выпирающий многометровый гульф и с ходу начинает решительно орошать улицы мощной струёй, которая, пройдясь сначала по ратуше Конестабилёров и пустой площади Часов, а потом направив действие своего божественного бранспойта на Малую Дворянскую и Третью Мещанскую улицы. Наконец янтарным поток устремляется вниз и по Большой Дворянской, затопляя всё на пути, снося пешеходов и автомобили, пореворачивая троллейбусы, а также заполняя каньон Дворянской улицы горячим едким паром.
Народ, увидев издали уличную парную, думает, что опять прорвало теплоцентраль, твари, суки, наследили, …но опять будет бить в небо метров на сто, а следовательно, в домах месяца два суки не будет горячей воды и сального полусферического тьфу на них газа. Только Шура Андрейко так не думает. Ах, милый Шура! Он вообще ни о чём не думает. Поведя косым плутовским глазом справа налево, потом слева направо, прискорбный наркоман Шура Андрейко, уже с утра забивавший косяк за косяком и теперь воспринимавший свой смешной город сквозь колеблющуюся солнечную арку смешных видений и грёз, сразу опознал фигуру гигантского разрушителя Гаргантюа в голубых кальсонах и алом шёлковом лапсердаке, с аксельбантами. Он увидел также, что рядом с ним был какой-то сомнительный тип с небритой шеей, выступающим кадыком и умным взглядом, точно таким, какой он когда-то видел у Жака Ива Кусто, когда тот для прикида надевал противогаз.
– Люблю подводные одиссеи! Чмошники перловые! Перелётные кузнечики мои и богомолы! Люблю вас! – говорит Андрейко мечтательно, – Здравствуйте, мои пернатые друзья энтомофаги! Мохноноги святые! Истинно говорю вам! Я в вашем распоряжении! Ешьте меня! Рвите на части! На куски рвите! Я претерплю! Не так уж много миру осталось колбасить!
Настаёт минута абсолютной тишины, ответственности и отпада.
Снова подняв воспалённую голову, Шура Андрейко увидел золотую лестницу на небо с негром посредине и маленькими мохноногими таиландками по бокам, засмеялся и стал припоминать имя Роберта Планта.
– Плант, прости меня! Я не помню твоего имени! Убей бог, не помню! Непростительно забывчивый Шура! Как ты можешь забывать такое! Это всё равно, что забыть мать! Ё!
А потом на палках пришёл вялый анчоус из банки и мятым вороным цилиндром накрыл всё гнездо.
– Мистер Рэбелл, это вы? – спросил анчоус, обратившись к Андрейку, но увидев глаза того, поперхнулся. Абсолютно красные кроличьи глаза.
– Хахаха! – сказал Андрейко, – Ха-ха-ха! Врёшь ты всё, фришка! Фисташка моя! Врёшь! Нет тут ничего! Нету! И тебя тут нет! Не-ту-ти! Ха-ха-ха!
Замедленным повотом оглянувшись налево, Шура видет танец золотыз Кириешек. Они пляшут на маленьких изящных ножках на пуантах и делают такой банман-тандю, какого и в Большой Сиэтре никто давным-давно не делает. В центре круга кириешей резвится Бейсболист с большой битой на плече.
– Кто это? – тревожно задаётся Андрейко у мировго пространства и получат ответ от невинного крылатого младенца, посылающего вибрацию из-за его спины.
– Это знаменитый Кинг-о-Танг, король Бефлюкани! – нежно шепчет мальчик, трепеща перламутровыми крылышками, – Он Великий Мечтатель и Убийца! Ограбление века и содержание притонов в Кирбойде – дело его умелых рук! Я всегда хотел познакомить вас, но не знал, как это сделать, он так занят! Вас что-то беспокоит, Шура? Что с вами?
Шура, не в силах сформулировать мысль, только икнул ангелу в розовое ушко.
– А? Что вы говорите? – преклонился мальчик, – О как дело обстоит! Здесь хуже худшего и уж надежды нет! Но я не буду вас задерживать! Кажется, вы чем-то недовольны?
Только успел откланятся Бейсболист, как оказался потерянным для Шуры, найдя Голубую Переливающуюся Богиню.
– Вы любите мусорный дизайн? – внезапно спросила Богиня, – Многие этим сейчас увлекаются?
– Дизайн? – едва дыша ответил Шура деревянным языком, – Дизайн?
– Да, дизайн! Мусорный! – и Богиня подмигнула глазом, тоже ослепительно голубым.
– Да, дизайн! Мусорный! Я люблю! – ответил он, потупившись.
– Так же, как я! – сказала Богиня и сжала Шуру в объятиях.
Когда Шура наконец очнулся, картина была уже совершенно другая.
Медленно переведя хрустальный взор ещё на два градуса в северо-восточном направлении, Шура впервые детским взором увидел фатерлянд-Нежнотрахов, спальный пригород Нежнотрахова (бывшего Жлобина и Нежнотрахова) преображённым – полным храмов, девственниц, птиц, житниц, гаремов, слонов, наложниц, фейерверков и радости. Город был преображён. Из зачуханной безнадёжной провинции, родины лаковых лаптей, он вдруг по мановению стал центром мироздания. Пророки наводнили пустынные улицы. Афинская школа, сияя накрахмаленными тогами, кучковалась у дровяного портика. Шахматная федерация считала деньги на международный, межпланетный Шахматный турнюр. Сцыкальные фонтаны извергали стометровые струи огня и живой воды. Как красиво кругом! На центральной площади по гранитным квадратам, гремя заклёпками, уже гарцевали двухэтажные шахматные фигуры – белые, как кипель, и чёрные, как смерть. Висячие сады повисли над висельниками в партере. И чисто-чистое, голубое-преголубое небо распластанными крылами широко и привольно распахнулось надо всем этим великолепием! Господи, неужели же это дела твои? Жители не заслуживали такой красоты!
– Франция! Милая Франция! – какого-то хера дрожащим голосом произносит географ Андрейко, – Как я люблю твои зелёные холмы! Близ Тосканы и впритык с Саксонией лежат твои нетленные земли! Если бы ты знала, как люблю тебя! Я знаю, что сейчас в Залиможье убирают виноград! Ба! Рачительные французы, а большей частью – француженки, соберут урожай в большие плетёные корзины, подавят сапогами спелые ягоды, сольют терпкий (а каким же ему быть, каким же ему быть, как не терпким?) сок в чан, а потом сделают из свежего сока красное вино «Лиможский Перлимонж» разлива этого года! Я буду его пить на Галапагосских островах, закусывая хреном из черепашьего черепа. Буду есть питательную заячью икру. Они молодцы, эти французы. И француженки – тоже! Нет, право, как хорошо жить на земле! У француженок ноги – совершенно французские! Белые! Стройные! Это я узнал из газет. Французские учительницы ради благополучия своих семей способны подрабатывать на панели! Молодцы, сучки! Французики! Лягушкины дети! Люблю вас! А всё-таки, как научить их делать самогон! При их трудолюбии у них бы красиво получилось! Здорово! Как всё здорово!
– У вас преступные мысли – сказал загадочный голос, – Я буду гнаться за вами вопреки вашим чаяньям, Эндрю! И постараюсь догнать вас! Вы не уйдёте от меня даже на мокроступах! Не уйдёте! Не надейтесь!
– Не надо! – нашёлся с ответом юноша, – Не надо меня догонять! Устал я от этого! Одни погони кругом! А душе хочется покоя и наслаждения! И что такое в конце концов ваши гнусные мокроступы пред красотой вселенной?
И не заметил юный Андрейко, как стал убегать от длинной бесплотной тени в чёрном капюшоне и носках. Дохлик! Через люкарну он вылез на крышу башни, с которой открывался широкий вид на город, огромными прыжками пересёк ендову и, помедлив несколько мгновений, прыгнул-таки вниз, незнамо куда – оказалось, что упал в море, подняв фонтан воды, и волна, которая понесла его вместе с пузырьками воздуха, была величественна, как картина Айвазовского «Треугольных Смерч в Анапе».
Он всплыл среди норвежских фьордов, где рядами стояли новенькие, блистающие никелем немецкие подводные лодки, с яркими флагами на флагштоках и подводниками в чёрном, построенными на корме. Как ни странно, они приняли его за своего, и тут же дали положенный паёк: немного шоколаду в серой упаковке и серый офицерский полувер. Кофта пришлась ему впору. Назавтра он уже был в море и с песнями, скрежеща зубами, топил суда союзников-саксончиков, беспрерывно выпуская в них железные сигары с крестом на тупом носу. За время похода к его уху несколько раз наклонялась долговязая фигура в чёрном капюшоне и вкрадчиво, блевотинным дикторским голосом говорила:
– Андрюша! Камерад! Чем более неосмысленной жизнью живёт человек, тем он ближе к Природе, а следовательно – Богу! Эту закономерность в отдалённые времена заметили создатели так называемых священных книг, совершенно справедливо полагая, что бедный, неухоженный, покинутый всеми человек – будущий единовластный хозяин поднебесного царства! Это ты! Вселенная теперь – вся твоя! Почему ты не возьмёшь её? Бери её! Бери! Вперёд!
И тень исчезала, как приходила, из тумана в туман!
А потом снова проявился обоссаный Гаргантюа.
Уважительно проводив взором плотного гиганта, зло рвущего коротящие троллейбусные провода и с грохотом давящего песчаные здания стопой в жёлтом слоновом башмаке, нарком Андрейко радостно засмеялся, как ребёнок, к которому наконец-то пришла надолго задержавшаяся в гостях мама. У него были такие голубые глаза, такие!.. Его дед был другом врага народа, а потому раньше престрадал за всё. Его отец, да что отец, что отец?!.. Андрейко давно забыл про эти детали, ибо не вылезал из протяжённых химических грёз.
И тут он слышит голос, проникновенный и строгий голос, который не просит, а утверждает:
– Шура! Мальчик мой! Откуда в вас столько цинизма? Ведь вы были в детстве хорошим мальчиком с галстуком на шее и соплями под носом, добрым малышом в матросской фуражке с золотой надписью «Крейцер Аурора»! Помните ваши лакированные ботиночки Тупиурлю? Помните ваши постоянно мокренькие штанишки? У вас были сбитые на асфальте коленочки, и радость жизни так и играла в вашем сердечке. Ничего вам не надо было, кроме зелёной веточки в руке и конфетки за щекой! У вас была мама, которая мечтала, чтобы вы стали нормальным савейсцким гражданином, чтобы вы стали полноправным членом общества, стали, может быть, гм, главным почтальоном на Главпочтамте, и уж потом разносили добрым людям с улицы XX-летия Октября праздничные телеграммы, нужную газету «Красная Звезда», журнал «Работницу» наконец! Радовали их! Утешали! Шурочка! Почему этого не произошло в вашей жизни? Вы так хотели найти собственное Я! Своё Я! Что с вами случилось? Где Рубикон, не перейдённый вами по слабости характера и произволению судьбы? На вас лица нет! Что произошло? Как давно вы курите эту гадость? Не доведут вас до добра эти наркотики! Поверьте мне! Не доведут!
Так мог говорить если не сам Харистос, то точно – пророк Мухаммед или Юнг Будда.
Но это был не Харистос, не Будда и тем более не Магомет. Это был собственной персоной Владимир Ильич Ленин, только что вернувшийся из эмиграции и готовый к новым политическим акциям. Посещение Швейцарии пошло ему явно на пользу, он был весёлый и подвижный, как весенний сперматозоид.
– Скажите мне, Тютиков, а почему в эмиграции вы не хотите быть Паламарчуком?
– Владимир Ильич, вы же понимаете, вы же понимаете… – отвечал будущий Паламарчук, даже уж не зная, что сказать выдающейся персоне.
– Что с механизьмом? – вдруг грубо сказал Ильич, перестав улыбаться и превратившись в скалу.
– Не фурычит, товарищ Ленин! Но мы перелопатим всё, всё на уши поставим! Дело будет сделано охеренно! – едва слышным голосом прошептал Паламарчук.
– Вот вы какой, товарищ Караокин, вот вы какой! – сказал тут, грассируя, Ильич Андрейку, стоявшему напротив Тютикова (вполоборота к нему) и схватил парня за худой локоть.
– Вот вы какой!? Я думал, вы не такой! Я думал, вы – сухонький брюнет с родинкой на подбородке, а вы квёлый блондин, батенька, вот такой! Ха-ха-ха! Такой! Пятка такая! Супер-мупер-растакой! Эдакий коцаный субьектишко! Ха-ха-ха! Повернись-ка ты! О, какой стал! О какой! Андроид! Архимон! Ха-ха-ха! Сидор Пистоныч! Какие кагошие..здюки у нас гастут! Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! «Дорогой Сидор Пистоныч! Я никогда больше не буду любить вас так, как прежде,, никогда больше не буду отдаваться вам, как тогда, в мшанниках – до тех пор, пока вы не найдёте в себе силы виртуозно овладеть словом «Фешенебельно». Это было бы лучшим подарком и отрадой для моего утомлённого Вашей любовью сердца!
Ваша Адель.
Надо было добавить – любящая!»
Он начал так смеяться, и таким заразительным смехом, и так на ровном месте, что можно было позавидовать такому искреннему восторгу.
Андрейко, делать нечего, вместе с Паламарчуком ему вторили.
– Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! – веселились они.
«Архимон! Архимон!» – кричал Ильич, – Ну истинный Архимон!
Похоже было, что он завёлся и завод долго не кончится.
И с криком «Вот вы какой, сударик Караокин! Вот вы какой! Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! Как-кие же книги, дон Залупанцо, вы хотели бы пгочитать! Я дам! Дам! Как-ков, шустгик!» – Ленин скрылся в удачно подвернувшейся чёрной арке, которая тут же и склеилась за ним, как почтовый конверт.
– Врёшь ты всё, Фришка! – глухо сказал неведомый голос сверху вниз, – Изоврался уж весь! Протёк! Проказник! Никого не слушается, пьёт, куролесит, Машеньке под юбку лазит без спроса, а слова ему не скажи в ответ, сразу кулаком в харю заедет! Сразу в нос бьёт! Грозится ещё, котяра, в кашу гвозди подложить! Это уж ни в какие врата не влазит!
– Я прозрел! – хрипло отвечает Андрейко, повернув на 360 градусов обескураженное детское личико с выкатившимися гнойными глазёнками к говорящему идиотскому невидимке, – Не нада! Здесь не Принстон! Я знаю! Здесь люди не могут жить, а кто здесь живёт, я не знаю! Не мучайте вы меня! Я не смогу ответить вам, как подобает! Я серьёзно болен! Я знаю тайну мироздания! Я знаю! Нет, здесь не Принстон! Не Калифорния! Это даже не Оклахома-сити! Я наконец понял, где я нахожусь! Хахаха! Чмошск – это! Осиное гнездо мира! Ад! Хахаха! Вот он, ад! Имперья зла! Тут даже центральные улицы не освещают! Ничего этого не существует на самом деле! А это только видение и ничего больше! Гадость проклятая! Хахаха! Хахаха-ха! И моя голова – не моя! Уши не мои! У меня ничего нет! Ничего! Никого рядом со мной нет! Иззыдьте все! Хахаха! Хахаха! Хахаха! Гаргантюа! Милый! Ты? Толстёнок! По нёбу тучи бегают, пошли они все в зад, под старою телегою здесь будет город-сад!
Он почти визжал, так убило его очередное открытие века.
– Да, лучше бы вы так и остались в неведении! – продолжил голос, – Когда ты знаешь то, что тебя повергает ниц, а ты ничего не можешь сделать, это ещё хуже, чем пребывать в полном неведеньи! Не надо! Не надо много думать! В конце концов, от многих знаний – много печали, как говорил великий Али Удри Шаруд ибн Бахмани! Ну и что, что не Принстон? Ну и что? А вы знаете, что говорил Абуль Фарадж? Нет? Не знаете? Жаль! А Фарук Бен Огильви? Тоже невдомёк вам? Зоя Клёнова, нежная, как маковая сомомка? Шон Абердыкин- отец? Фока Кирдыпекин? Товарищ Мазо? Не слышали речи товарища Мазо? Нет? А вы Мао не читали? Зря! Они о многом говорили! Но я не буду мучить вас воспоминаниями и скажу просто! Скажу самую малость из того, что можно было сказать! Милый мой! Найдите себе бабу! Просто бабу! Глупую и взбалмошную! И прекратите ходить в церковь к жрецам! Там вас ничего хорошего не ждёт! Мыши там и крысы! А воры! А больше там ничего хорошего нет! Лучше тогда займитесь ананизмом дома! Поверьте мне! За совет ничего не беру с вас! Есть предложения? Нет? Принято единоутробно! Прощайте!
И голос, умноженный эхом, ушёл в тихий рай.
О как похожи разговоры всех времён, как похожи! Сто лет назад, ровно сто лет назад ровно на том же месте происходил ровно такой же разговор, который Автор ровно тогда же и слышал, и не только слышал, но и записал. Тогда разговор вели двое внешне интеллигентных людей, одного из которых величали Япошкин, а другого звали Дрыкин. Япошкин, числивший себя солидным философом, на самом деле был отпетым гулякой и бабником, что не раз было замечено как окружающими, так и соглядатаями, наводнявшими в то время не только Санкт-Петербург, но и Нежнотрахов (Жлобской). Дрыкин был тих, как девушка, и боялся всех двуногих. Раньше эти двое были очень далеки друг от друга, и первым прозрел Дрыкин. Тогда он впервые открыл в Япошкине качества, какие раньше даже не мог подозревать, и которые в дальнейшем сблизили их – несомненную тонкость ума и отличную работу желудка.
– Сударь! Давайте сблизимся с Шеллингом! Он так хорошо говорил о пластических искусствах, так точно определили эстетические критерии своего времени, что я не умудрился ничего добавить к его инсинуациям! – шёпотом сказал Япошкин, наклоняя голову в лакированном цилиндре к красному уху сотоварища Пипиёкина, – Браво!
– А по-другому нельзя? – спросил Дрыкин, вдруг испугавшись.
– Нет! Нельзя! Европеизм этого не поймёт! Философизм нас осудит! Надо стоять на своём! Замкнуться! Остудить! Платон… Платон…
При воспоминании о Платоне он чуть не зарыдал.
– Ну, уж если нельзя… Не перетрудитесь тогда понапрасну!
– Знаете ли, а я пишу философические ноэли! Мне не советовали, а я всё равно пишу! Марфа Ильинична очень завистлива, она никогда не похвалит за дело! Я закрываюсь на щеколду в туалете и целиком посвящаю себя поэзии. Газет не читаю, а сочиняю поэмы. Хорошо творить в ночной тишине!
– И что, помогает? Пишите, пишите, Шура, если помогает!
– Помогает, знаете ли! Помогает!
– И как помогает? В чём выражается?
– Вам всё разжуй! Я… без рояля! Какие уж тут непонятки? Природе не нужна героическая смерть своих сынов и дочерей, природа призывает всех только к продолжению жизни, к славе и бессмертию. Видимо, в этом и есть смысл всего сущего. А государство призывает к другому… К самопожертвованию, к смерти… К маразму и троцкизму, под пологом коего легко очищать кошельки.
– О как! Грустно! Всё-то вы знаете, везде шкрябали! А вот луче скажите мне, профессор, луче скажите мне, профессор, скажите мне луче, почему женщины так мало и так необильно пукают?
– О-о-о-о! О, мой любознательный друг-студиозус! О, мой Волька и Лёлька в одном лице! О мой ласковый Чук и единовременно донельзя добрый Гек! Сиамские блязняшки моего разбитого сердца! О, мой усёный Соломон и доблая, хитлая Фетинда! Я не буду течь всякой дрянью по древу, сея рознь в паке туевом! Не буду будить гуслей в Риме лазлатном, Пащити Ромулремовой, аки надыть! Мироволюсь я! Гонобоблю! Терплю! Виды отмеваю! Тохочу! Хо! Какие, однако, вопросы! Да-с! Что ж, мой маленький друг… Ответ на этот вопрос уникально элементарен! Уникально! Вау! У них маленький желудок! Такой желудок в месяц едва-едва может переварить одну горошину!
– О-о-о! А мозг? А мозг? Отвечать быстро, не задумываясь ни на секунду, поторапливаясь!
– Ха! Тоже маленький!
– А жопа?
– Жопа?
– Да, жопа?
– Большая!
– Большая?
– Да-с, большая, прошу заметить! Как правило!
– Вы видели?
– Да, прошлый раз в одна тысяча девятьсот…
– Не надо таких интимных деталей! Меня волнует не факт, а философия факта! Квинтессенция! Жом!
– Что-что?
– Да так! Я погорячился!
– Как хотите! Как хотите!
– Профессор! А скажите мне, скажите мне, скажите, так что же вы мне все мозги засрали?
– Я??? Какой вы циник, господин Япошкин! Вы мне покойного Панноньева напоминаете! Какой вы, однако, отпетый циник! Конечно, это поддерживает во мне огонёк живой мысли и истинного вдохновения! У человека должно быть то, что он вспоминиет с нежностью души своей, и в сущности разве важно, что это! После Пушкина это была некая субстанция…
– О как!
– У меня опять ухо заложило! Должно быть, мощная ушная пробка! Ударьте меня в ухо, она может вылететь! Ударьте в левое ухо, чтобы вылетела в правое! Прошу вас! Не бойтесь! Да не бойтесь же! В полнолуние у меня в ушах всегда образуются мощные ушные пробки! И не только в ушах! Ничего не слышу, кроме вас! Да ударьте же вы! Вот, я подставил! Бейте, не бойтесь! Да не бойтесь же! Ой! Ой! Ой! Вы что, дурак? Гирей от часов ударил! Ну и ручиша! Ты, что, дурак? А у меня миозит! Умираю! Ну не так же! Я вас просил нанести излечивающий удар, а вы дали мне в ухо, как бандит! то не удар был, это хук, козлина стоеросовая! Сильно как! Так нельзя! В ухе как будто колокол звучит, не умолкая! Не понимаете, что ли?
– Прощайте! Я свершил то, что вы просили! Вы не можете даже дослушать друга! Вы влюблены в себя! Я ухожу непонятым! Залейте в уши касторки! Наверно, Вы очень одиноки и непристроены? Вас, вероятно, можно пожалеть! Но как?
– Ну, давай! Дуй, дрозофила! Катись колбаской! Ответ был не по существу! Иду к врачу! К гинекологу! Ту-туууууу!
– Ну что тут сказать! Сам ты таков! Иван Кривда!
Что мы видим далее? Что? А то! Вот и вечный студент Ипполит Ферамонов, которого мы, как инженеры человеческих душ, хотели бы познать лучше, идёт в университет, стуча грубыми деревянными ботинками о вывалившиеся камни и влача по земле приспущенные реперские брюки на лямках. Университет вроде бы ждёт его, однако их любовь не взаимна. Вечному студенту Ферамонову осталось учиться в этом заведении ровно три месяца, после чего после некрасивой истории в Лесном Общежитии он будет из него изгнан навсегда и исчезнет из Нежнотрахова, аки липов цвет. Тогда же и мы навсегда потеряем его из виду.
Глава 29
В течение которой мы медленно объезжаем большую лужу, в которой живут удивительные существа, а также предаёмся лёгкой меланхолии по поводу вынужденной поездки в последнем вагоне электрички.
Долгое дело – жизнь. Иногда и не уследишь за её черепашьим ходом и совершенно неприметными изменениями, а она обгонит, обмишулит и оставит человека посреди невесть чего без ничего, в пустыне какой-нибудь, в одном носке, с букварём и, может так случиться, с пустой птичьей клеткой в руке. Только не уследи, споткнись один раз – и всё пошло всё через пень-колоду в тартары небесные. Умер кто-то, был в горе, обокрали, как это у нас водится, огорчился, потом запил, пьяного обманули бандиты, как их, чёрные риэлторы, и подло отняв квартиру, выгнали человека на улицу… Вот итог – нет человека, и никто не спросит, чья это тень круглый год до морозов мозолит скамейку в вытоптанном слонами сквере? А потом и тень исчезает незаметно, как будто её и не было…
Вдоль Концовского сквера, через серые неприкаянные дворы, а затем длинной Среднеморской улицы, застроенной уже изрядно закопчёными и потрёпанными жизнью хрущовскими полу-домами, перемежающимися кое-где с древними, тоже почерневшими избушками, проезжает античная пожарная дрезина с болтающимся сбоку слоновым хоботом. Она медленно объезжает деревянную будку с какой-то покосившейся вывеской, кажется – стеклорезку, проезжает шальную стройку с огромным котлованом произвольной формы, с которой на проезжую часть нанесено столько мусора и грязи, сколько не было даже при Великом Потопе. Котлован наполовину заполнен мутной водой, отражающей невесть что. В нём плавают щепки и тряпки. Кажется, вот там крутится в потоке полузатопленная пластмассовая кукла. С откоса с томительным всхлипом в воду иногда сползают жирные пласты народного чернозёма. Вчера сюда забрела свинья. Она целый день с видимым удовольствием плескалась в пёстрой колониальной жиже, а потом, натешившись, ушла в маленькие домики размышлять об общем смысле жизни и конечности бытия. Римский котлован пребывает здесь уже два года и удивительно, что в нём ещё не обитают вечные утки – лучшие жительницы нашего цветущего края. Земля здесь хорошая, жирная, чёрная, как смола. Если взять её в руку, то потом руку невозможно отмыть неделями. Люди, как утверждают некоторые – тоже. В годы войны, по укоренившейся литературной традиции тевтоны вывозили отсюда нашу чёрную землю вагонами в Германию. Впрочем, может, вывозили, а может – и не вывозили, кто его знает? Это разные рассказчики после войны рассказывали. Тут такого могут наговорить, что за голову схватишься! Верить тут никому нельзя! Наврут с три коробки!
Когда дрезина, обогнув котлован, вьезжает ещё в одну огромную лужу, больше похожую на колхозный утиный пруд, от разлетающихся брызг в разные стороны шарахаются разнополые прохожие граждане, среди которых мы видим двух людей среднего возраста и разного телосложения – одного худощавого в синей французской куртке, а другого плотного – в серой английской. Несмотря на окружающую грязь и тряпичную куклу на покосившемя заборе, куртки у них довольно чистые, хоть и помятые. Но зато запачканы штаны и уже заляпаны коричневые ботинки. Судя по их брезгливому виду и оживлённой мимике, они очень недовольны своей жизнью в городе Гомнодавове, где сейчас находятся, и недовольство это имеет свою очень давнюю историю и глубокие корни. Уже начинает вечереть, и сладкая тьма постепенно наполняет неосвещённую фонарями улицу. Контуры размыты, и кажется, что и слова, звучащие сейчас, тоже несколько размыты и неопределённы.