
Полная версия:
Смерть чистого разума
– Всё-то вы знаете, Маркевич, во всём разбираетесь. – Фишер сел на стул около стены и привалился к ней всем телом. – Лучше расскажите, чем нас кормили вчера вечером: я не сомкнул глаз ни на минуту.
– Кажется, это называется лазания. Я спал как убитый.
Над Се-Руж сквозь привычные уже низкие облака вдруг пробилось мандариновое солнце.
– Вы собирались в горы, – сказал Фишер.
– Да, погода, кажется, располагает. Во всяком случае, дождя быть не должно. Но я решил сперва переговорить с проводником. Уж больно его доктор вчера нахваливал.
– Все эти гиды одинаковые, – пожал плечами Фишер. – Что в горах, что во Флоренции. Гонору много и всё время клянчат на водку.
– Я вовсе не собираюсь его нанимать, – возразил Маркевич, – тем более что покорение Монблана пока не входит в мои планы. Мне нужно посоветоваться касательно маршрута и экипировки.
– Про экипировку у товарища Тера разузнайте, вон у него её сколько, в комнате не помещается.
(Тер-Мелкумов и впрямь выставил один из своих чемоданов, самый большой, в коридор, и Маркевич, выходивший на рассвете из комнаты по нужде, чуть не упал.)
– Вы и его недолюбливаете? – спросил Маркевич.
– Почему «и»? А, вы про вчерашнее. Бросьте, Маркевич, вы же не обиделись? Я вас в деле, извините, не видел, никаких теоретических работ у вас тоже вроде бы не имеется. Веледницкий говорил, что вы в студенческой дружине были. Коли так, примите, так сказать, уверения. Сейчас здесь, за границей, много всякой русской сволочи вьётся вокруг нашего брата. И все-то дерзкие, все-то языкатые. Навроде вас.
– Вы удивительный человек, Фишер. Я в жизни не встречал никого, кто менее вас хотел бы понравиться окружающим.
– Вы не могли мне сделать комплимента лучше. Впрочем, в будущем всемирном музее мизантропии зал, посвящённый вам, будет сразу вслед за моим.
– Напротив. Я люблю людей. Точнее, мне они интересны. Вот товарищ Тер, который вам нравится ещё меньше, чем я, интересен мне как тип человека, целиком состоящего из увлечений. Воздухоплавание, фотография, горовосхождения, джигитовка, какое-то там «офицерское многоборье»…
– …революция.
– А хоть бы и революция. Нельзя же делать революцию профессией.
– Вы это Плеханову рассказать не пробовали? Или Ленину? Или хотя бы нашему вчерашнему говорящему экспонату?
– Я не уверен, что Ленин хочет до конца жизни делать революцию. Думаю, что он хочет рано или поздно увидеть, как она победит.
– И что из этого следует?
– Из этого следует, что он в первую очередь политик. Впрочем, насчёт Корвина вы, скорее всего, правы. Революция для него процесс, а не цель. Особенно сейчас.
– Ну по крайней мере относительно товарища Корвина у нас с вами расхождений нет, – хмыкнул Фишер.
– Ну не знаю. Вы вчера всю церемонию провели с таким уксусным лицом, что, право, я испугался, что от одного вашего присутствия скиснет молоко в корвиновском кувшине.
– Он просто старый идиот. Сумасшедший, позорящий наше дело. Спросите в Париже – ну хорошо, не в Париже, где-нибудь в Америке – «что такое русская революция?». Каждый второй абориген вам в ответ закатит глаза: «О-о, Корвин!». А что, спрашивается, Корвин? «О-о, это так невероятно. Я читала это в журнале “Новые ежемесячные выкройки”, там есть раздел “Интересные истории”. Он такой храбрый. Он был рабом на галерах у турок, а потом бежал, чтобы освободить poor Russian peasants как Линкольн освободил негров. И он все время хотел убить царя. Он такой отважный, это ваш Кервель».
Маркевич рассмеялся.
– Боритесь с этим. Напишите памфлет. Анна Аркадьевна говорит, что у вас великолепный английский. Кстати, где вы нахватались?
– Домашнее обучение. Я же, представьте себе, не всегда служил секретарём. Были когда-то и мы седоками и рысаков мы имели гнедых… Полный Вальтер Скотт в шкафу, мадонны на стенах, бранзулетки в горках, мерзость, почитаемая якобы как величайшая красота. Отрыжка человеческого безделья. Мбда. Что до памфлетов, то проку от них никакого. Кошельки его поклонников неистощимы, а полные фонды не терпят фронды. Нам, кстати, вчера ещё повезло: Николай Иванович не взял с нас свою обычную мзду.
– А он получает деньги с визитёров Корвина?
– Будто вы не догадывались[11]. С чего же он, по-вашему, живёт? Но гости не остаются внакладе. Я своими глазами видел в Берлине объявление, приглашающее на лекцию «Мои встречи с великим человеком: новейшие соображения д-ра Корвина о социализме и половом вопросе». Какой-то Альтер-Шмальтер-Юнгер-штейн. Небось с тех пор уж и книжонку написал. По половому вопросу.
– Пусть. При гениях – а вы же не будете отрицать, что Корвин гений, надеюсь, – всегда обретается толпа шарлатанов. Не кормите их – только и всего.
– Не в этом дело. Вокруг этого вашего гения вертятся бешеные деньги – в то время как настоящим борцам не хватает средств на оружие, типографии, на подкуп надзирателей, да просто на поддержку товарищей, выбравших, вопреки вашему скепсису, революцию своей профессией. Вот бы выяснилось, что он провокатор, что он разоблачён как враг нашего дела, – это стало счастливейшим днём в моей жизни.
– И если бы вам предложили привести в исполнение приговор?
– Нет. Это не доставило бы мне радости. В сущности, он тяжело больной человек.
– Но ваша рука в случае чего не дрогнула бы?
– Экие вы, товарищи, ранние пташки! Вода для кофе ещё не кипит и мадемуазель Марин ещё не выглядывала посмотреть на молочника. И не холодно вам тут?
Николай Иванович Скляров был почти в неглиже – халат, персидские туфли, – но умыт и даже, кажется, напомажен.
– Ничего-ничего, бог с ним, с молочником, – он принялся расставлять вокруг стола опрокинутые им же на ночь стулья. – Я сейчас самолично вам чайку организую. Хороший был вчера у меня чаёк?
– Исключительный, Николай Иванович, – сказал Маркевич, а через минуту добавил:
– Как вы думаете, Фишер, он нас слышал?
– Бог весть, – задумчиво ответил Фишер, глядя на закрывшуюся за Скляровым дверь.
…К чаю – или, вернее, к кофе, потому что пока они собирались, прибыл молочник, и обе хозяйки приступили в к исполнению служебных обязанностей (их завтрак, как пояснил Николай Иванович, суть забота мадам, мадемуазель же хлопочет для «одного особенного пациента») – кроме них троих вышел только Шубин.
– Ну-с, ждать никого не будем, – бодро сказал Николай Иванович. – Александра Ивановича я видел на террасе, он имел вид крайне озабоченный – готовится к походу. Ну а дамы, равно как и семьи, имеют право на определённую свободу. Здесь превосходные булки, попробуйте, Степан Сергеевич, вы ж вчера проспали это удовольствие.
– Благодарю. Кто их печёт?
– Здесь, в деревне. Господин Шубин, что скажете? Не хуже филипповских?
Господин Шубин промолчал. Первую чашку кофе он выпил залпом под осуждающим взглядом Склярова и теперь неспешно смаковал третью, время от времени поглядывая, не слишком ли быстро уменьшается груда в хлебной корзинке. Что-то, однако, отвлекло Шубина от этого занятия, и это был, конечно, велосипедист.
Он выехал из-за поворота, вихляя по размытой дождями дороге, да и вообще держался в седле неуверенно, каждое мгновение норовя опрокинуться в грязь. Поэтому он сосредоточенно смотрел на переднее колесо, словно помеха была именно там, на земле, а не в нём самом.
«Мундир-то линялый, прям как у наших, – подумал Маркевич. – Отчего у всех полицейских на свете – кроме немецких, разумеется, – так быстро теряют цвет мундиры? Даже у англичан, даром что аккуратисты и шерсть на шитье идёт, наверное, превосходная. От трудового пота? От стыдливого презрения к собственному ремеслу? В Таганской тюрьме, когда туда приехал с концертом Шаляпин, стражников переодели в новое. Через неделю у всех форма превратилась в обноски… Откуда же он ехал на этом своём уродце? Не из Эгля же. Впрочем, может, и из Эгля».
А вслух на вопрос полицейского ответил:
– Да, Маркевич это я.
Пока они ждали дилижанса (свой велосипед жандарм попросил разрешения оставить в пансионе), проснулись все остальные обитатели дома. Доктор Веледницкий имел с гостем беседу на повышенных тонах («Что значит “простая формальность”? В Швейцарии у иностранцев не требуют паспорта! Я сегодня же буду официально жаловаться вашему начальству»), мадам Марин принесла ему пепельницу, Лавровы делали вид, что никакого полицейского на террасе вовсе нет. Маркевич поднялся к себе, повязал галстук и сунул в карман паспорт и последнее яблоко из глиняной миски. Наконец, показался дилижанс, притормозил, возница кивнул капралу и показал кнутом на империал.
– У выжан в Приуралье есть странный обычай, – сказал, ни к кому не обращаясь, Фишер, когда дилижанс исчез за поворотом, – если один мужик сильно обидит другого, то самая страшная месть, которую может придумать обиженный, – повеситься во дворе у обидчика.
15. Из дневника Степана Маркевича
Со 2/VIII на 3/VIII. 1908
Эта ночь, в отличие от предыдущей, будет бессонной. Мой мозг устроен таким образом, что всё, что им зафиксировано, должно быть записано от руки в первые сутки, ещё лучше – в первые несколько часов. Не то чтобы бумага заменяет мне память – но во всей своей полноте воспоминания можно сохранить только письменно; и как я уже сказал, желательно по горячим следам. Verba volant scripta manent, как наверняка сказал бы по этому случаю доктор Веледницкий.
Итак, я должен записать все события уходящего дня и сделать это тем тщательнее, ибо кто знает, для чего и при каких обстоятельствах мне это теперь сможет понадобиться. Уезжая сегодня утром в сопровождении жандарма в Эгль, я и представить себе не мог, каким богатым событиями (страшными или не очень – пока сказать не может никто) окажется этот день.
В Эгле ничего любопытного меня не ждало. Капрал Симон – так звали приехавшего за мной жандарма – был удручён моим задержанием не менее, чем я сам. Впрочем, причины у него на то были особые. Сегодня он собирался пораньше закончить служебные дела – заключавшиеся, сколь я понял, в надзоре за утренней торговлей на рю де Бур – и отправиться в соседний Иворн к невесте. Вместо этого ему пришлось чуть свет тащиться на велосипеде в Вер л’Эглиз, потому что денег на дилижанс ему дали только на обратную дорогу. При этом, по уверению господина капрала, дело моё не стоило и выеденного яйца, потому что в противуположном случае наверняка послали бы как минимум троих. Так, разумеется, и вышло. Коллега Симона, тоже, сколь я понял, в капральском чине, тщательно переписал содержимое моего паспорта, подтвердил, что обычно ничего подобного не требуется, но бывают и исключения, и угостил плохим кофе. Словом, дело было покончено в каких-нибудь полчаса – дорога в Эгль и обратно занимала вчетверо большее время.
С обратной дорогой, впрочем, имелись известные трудности: денег у меня при себе не было ни сантима, оба капрала же уверенно заявили, что водуазская кантональная полиция оплачивает лишь доставку задержанных сюда, но вовсе не обязана оплачивать дорогу отсюда. Таким образом мы препирались ещё не менее получаса, пока второй капрал не принялся энергично посматривать на ходики, намекая на приближение обеденного времени. Так бы, вероятно, дело дошло до унизительного займа у полиции, но тут откуда-то из глубин канцелярии появился господин, видом своим отличавшийся от капралов как архиепископ от архивариуса: та же ищейка, но с барскими манерами, золочёным пенсне и идеальным, в нитку, пробором в черных волосах.
(Листок, вклеенный после этих строк значительно позднее:
Всё, что я теперь знаю об этом человеке, наводит меня на мысль о необходимости создания марксистской теории предопределения. Нет ни единой причины считать это идеалистической гилью: коль скоро инструменты исторического развития общества могут быть описаны строго научно, то почему предопределение как часть исторического механизма, не может стать предметом марксистской онтологии?)
«Вам непременно нужно вернуться в Вер л’Эглиз засветло?», – спросил господин с пробором.
Я был так возбуждён, что в первые несколько секунд не сообразил, что он обратился ко мне по-русски.
Говорил он довольно правильно, но с порядочным акцентом, причём не французским, округлым и мягким, а каким-то щёлкающим и твёрдым: «зашвэтло».
Он явно был доволен моим замешательством и повторил свой вопрос по-французски.
«Это было бы крайне желательно, – с вызовом (как мне показалось) ответил я тоже по-французски. – Я нахожусь на излечении и не хотел бы пропускать целый день из курса по вине вашей полиции, которая, видите ли, возит добропорядочных путешественников только в один конец».
«К сожалению, это правда. Полиция кантона Во не имеет возможности ни доставить вас обратно, ни оплатить вам дилижанс. Но я думаю, что кое-что всё же можно сделать».
«Что именно?» – спросил я.
«Дело в том, что по случайности мне тоже нужно в Вер л’Эглиз, и именно сегодня. Я, пожалуй, возьму служебный шарабан и прихвачу вас обоих с собой».
«Нас обоих»?
«Ну да, вас и Симона. Должен же бедняга забрать свой велосипед».
Дело складывалось как нельзя лучше, но я, разумеется, обязан был уточнить:
«Мне бы хотелось, месье…»
«Целебан. Инспектор Целебан, если угодно».
«Мне бы хотелось, господин инспектор, чтобы мы с вами с самого начала избежали каких-нибудь недоразумений, вытекающих, возможно, из вашего предложения. Коли вы отвезёте меня в пансион – что, по моему убеждению, полиция сделать обязана в любом случае, – я буду вам, разумеется, признателен. Но не более того. Ни на йоту не более».
Целебан расхохотался, да так, что был вынужден прикрыть платком рот. После чего продолжил по-русски:
«Послутшайте, господин Маркевич, в Швейцарии не вербуют осведомителей за поездку длиной в несколько миль. Шчто вы за народ такой, политические эмигранты? Везде видите полицейские уловки».
«Я вовсе не политический эмигрант, господин Целебан».
«Тем лучше, тем лучше. Значит, вы примете не только моё предложение отвезти вас в ваш санаторий, но и приглашение со мной отобедать здесь, в Эгле. Дело в том, что мы не можем отправиться прямо сейчас, уж извините. Мне предстоит короткое, но важное свидание в половине третьего. Так что, к сожалению, для вашего лечения сегодняшний день всё же будет потерян. Но я обещаю, что вы успеете к ужину. Во сколько там у вас его подают?»
Пообедать я, конечно, согласился. Целебан привёл меня в кафе с видом на Ле Шамосер и угостил едой простой и сытной, но, конечно, приведшей бы в ужас и мадам Марин, и доктора Веледницкого. Нам подали что-то вроде запеканки с картофелем и пореем, а вместо десерта – обваленные в сухарях сырные шарики.
«Знаете, как это называется?» – спросил Целебан.
«Не имею ни малейшего представления».
«Это малакофф. Говорят, это блюдо придумали во время Крымской войны солдаты Швейцарского легиона. И назвали в честь битвы за редут Малакофф».
«Мы, русские, называем это место Малахов курган. Разве швейцарцы участвовали в Крымской войне?»
«Боюсь, что да. Впрочем, я не знаю».
Остаётся добавить, что когда я спросил у гарсона молока, тот посмотрел на меня как на святотатца. Пришлось выпить вместе с инспектором стаканчик белого вина, впрочем, превосходного. Итак, я второй день подряд пью вино, считая вчерашний шартрез у доктора. Неплохое лечение нервных болезней!
/Получасом позже/.
Мы выехали из Эгля, когда ещё не было трёх. Инспектор Целебан оказался довольно сносным спутником (разумеется, я не беру в расчёт то обстоятельство, что путешествую за его счёт): мы обсудили «Испанскую рапсодию» и «Тайну жёлтой комнаты», поговорили об американских туристах, которые никогда не берут с собой в горы проводников, а когда бесследно исчезают, из Женевы мчится консул и устраивает такой скандал, как будто Швейцария объявила Соединённым Штатам войну. Разительный контраст с британцами, которые даже в горах являют собой превосходные образчики дисциплины! От британцев мы плавно перешли к регби-футболу (Целебан, как выяснилось, учился в Париже, ну а я за год, проведённый в Твикенхеме просто обязан был научиться хоть немного разбираться).
«Швейцарцы никогда не будут играть в регби», – сказал он.
«Почему?».
«Если в наши руки что-то попало, мы любой ценой попытаемся это сохранить и никогда ни с чем не расстанемся. Пока не преумножим»[12].
До пансиона оставалось, вероятно, не более получаса, когда я все же решился спросить:
«Могу ли узнать, откуда вы так хорошо знаете русский?»
«Можете. Мой отец поляк. Бывший российский подданный. Кстати, вас не затруднит в дальнейшем говорить со мной только по-русски? Мне чертовски необходима практика».
«А для чего она вам?»
«Обожаю языки. Говорю на всех здешних – их, как вы знаете, четыре – а также на польском и английском. Ну вот я и решил, что было бы странно, имея российские корни, не выучиться как следует ещё и русскому языку. Так что же, окажете мне подобную услугу?»
«Разумеется, господин инспектор».
«Вот и славно. Можете спросить меня ещё о чём-нибудь».
«С удовольствием – если только мой вопрос не покажется вам нескромным. Какие дела у вас в Вер л’Эглиз?»
«Сугубо личного свойства».
«Простите великодушно, просто я…»
«…просто вы думаете, что я сойду вместе с вами у пансиона. Нет, увы. Я сойду у гостиницы, где надеюсь получить сносный ужин. Потом пройду полсотни шагов и вот я и у цели. Это дом моей матушки. Я, признаться, нечасто в нем бываю. А тут такая замечательная оказия».
Но всё же мы сошли вместе.
/Ещё четвертью часа позже/.
Мне нужно быть очень внимательным. Детали опасны не тем, что в них прячется мифический вельзевул, а тем, что легко могут увести мысль по ложному следу – опасность, перед которой ничто все властелины ада. Мозг любит аккуратность – у моего учителя есть мысли и пооригинальнее, но сейчас это именно то, что мне нужно.
Итак, сперва я увидел доктора Веледницкого. Он стоял у самой калитки и, казалось, застыл, разведя в недоумении руки. Был он без пиджака и галстука и эта невообразимая для доктора небрежность в одежде ещё более подчёркивала необычность ситуации. Но поскольку смотрел он не на дорогу, а, напротив, на входную дверь пансиона и французское окно террасы, то причиной этого странного столбняка была вовсе не полицейская повозка (которая к тому же была лишена всяких опознавательных знаков). На террасе же стояли обе хозяйки, толстая и тонкая, а также Николай Иванович – все трое с крайне растерянным видом. Сейчас, спустя несколько часов, мне кажется, что эта растерянность и это недоумение так бросалось в глаза, что его не могли не заметить ни инспектор, ни туповатый капрал Симон, ни даже кучер. Но в ту минуту никто, решительно никто не обратил на это никакого внимания – за исключением меня.
«А, это вы, Маркевич», – сказал Веледницкий, когда я вышел из шарабана буквально в шаге от него. «Вижу, вас доставляют с почётным эскортом. Или это конвой?»
«Ни то ни другое. Инспектор Целебан любезно захватил меня с собой. Он тоже ехал в Вер л’Эглиз. Ну а месье капрал сейчас потребует от вас свой велосипед».
Я сказал это по-французски, хотя Веледницкий говорил со мной по-русски. Простая вежливость требовала от меня представить доктора и инспектора друг другу, что я и сделал.
«Наслышан о вашем учреждении. В основном, конечно, благодаря вашему знаменитому постояльцу», – сказал Целебан тоже по-французски.
«Я тоже наслышан о вашем… учреждении», – ответил Веледницкий. Тут я, вероятно, вытаращил глаза – во всяком случае пришёл в немалое удивление: ответ доктора звучал почти грубостью. Главное же, что хотя Целебан и вышел из шарабана для поклона, Веледницкий так и не двинулся с места, перекрывая калитку.
До сего момента доктор казался мне воплощением гостеприимства. Целебану, вероятно, тоже. Мы помялись несколько секунд, после чего Веледницкий сделал приглашающий жест – но он так очевидно касался меня одного, что я совершенно оторопел. «Весьма приятно», – сухо сказал Целебан, оставаясь на месте. «Весьма», – подтвердил Веледницкий. Инспектор остался у повозки, ожидая, чем завершится эта удивительная сцена.
«Господин Целебан, я должен поблагодарить вас за услугу». (Я говорил всё ещё по-французски.)
«Пустяки», – отозвался инспектор. «Тем более, что вы наверняка остаётесь в уверенности, что вас должны были доставить обратно».
Мне ничего не оставалось, как признать его правоту.
Целебан протянул мне руку на прощание. Что ж, руку я пожал.
Мы вошли во дворик. Мадам и мадемуазель уже куда-то испарились и только Николай Иванович – всё с тем же неописуемо изумлённым видом – стоял в дверях. Он открыл было рот, но доктор Веледницкий жестом попросил его молчать и далее; затем прямо из hall’а, не дав мне даже снять пальто, почти насильно втолкнул меня в свой кабинет. Не предложив сесть и не сев сам, он выдохнул и сиплым голосом сказал:
«Лев Корнильевич исчез».
Несколькими часами позже доктор Веледницкий сказал, что был поражён моей первой реакцией на свои слова. «Вы совершенно не изменились в лице, только принялись крутить пуговицу на пальто, да так яростно, что оторвали её в одно мгновение. А потом спросили: “А это наверняка?”».
Признаться, про пуговицу я вспомнил, а вот про вопрос забыл. Не то чтобы я отличался особым хладнокровием, врачи склонны считать это формой меланхолии, но очевидно, сперва просто не поверил словам доктора. Для того, чтобы сообразить, что он не сошёл с ума и не шутит, впрочем, понадобилось всего несколько секунд.
«Как это произошло?»
«Прежде чем рассказать вам всё, Степан Сергеевич, я должен кое-что прояснить. Вы, очевидно, единственный из нас, кто совершенно точно никоим образом непричастен к событиям сегодняшнего дня; впрочем, нельзя исключать полицейский заговор и ваше в нём участие, но… Я не поклонник парадоксов и верю в то, что у истины всегда самое простое объяснение. За это меня и не любит Натансон. Таким образом, у вас своего рода алиби».
«Погодите, Антонин Васильевич. Слово “алиби” обычно употребляется, когда речь идёт о преступлении».
«Совершенно верно, – ответил Веледницкий. – Я думаю, что Корвин убит».
«Господи помилуй».
«Не спрашивайте меня, почему я так думаю. Я не видел его тела. У меня нет ни единого соображения насчёт cui prodest. И я, конечно, буду счастлив ошибиться. Но тем не менее сейчас я прошу вас о помощи».
«Какого же рода?» – спросил я.
«Поговорите с обитателями дома. Со всеми и порознь. Да, вы мало знакомы с Тер-Мелкумовым, но вам мирволит генеральша, да и господин Лавров не смотрит на вас как на пустое место, то есть как на меня. Думаю, даже его степенство вы в состоянии разговорить».
«Помилуйте, да для чего всё это? Даже если Корвин убит, почему вы решили, что кто-то из обитателей пансиона к этому причастен? И где в таком случае тело?»
«Это очевидно – на дне пропасти. Причём – с учётом того, что там что-то вроде реки – один Бог знает как далеко уже от Ротонды. Это ответ на ваш второй вопрос. Что до первого… Вы всё поймёте, если согласитесь с моим предложением и первым опросите меня самого», – сказал Веледницкий.
«Нет уж, всё же увольте. Пожалуй, в следователи я не гожусь. Chacun doit vivre de son métier».
«Varier les occupations est à l‘esprit recreation[13]. У вас же тут рекреасьон, не так ли?» – он кисло улыбнулся.
Что же делать? Я согласился. И доктор Веледницкий начал свой рассказ. (То есть сперва он снял пиджак, долго раздумывал куда его повесить – на спинку кресла или в шкап, затем всё же сделал выбор в пользу кресла, достал папиросу, помял её в пальцах и не закуривая, начал.)
«В котором часу вы уехали? Восьми ещё, вероятно, не было. Я был зол на полицию донельзя. Теперь их не могу. Зимой меня самого задержали по делу Спиро. Не помните? Какие-то молокососы попытались устроить в Лозанне экспроприацию. Ну да неважно. Так вот, едва вы уехали, как меня позвала мадам Марин: мол, около пансиона трётся какой-то господин. Русский – это было очевидно: только русские носят за границей эти ужасные пальто тараканьего цвета. Он спросил у мадам, есть ли свободные комнаты. Одна такая, как вам известно, есть, но я не могу её сейчас сдавать. Мадам Марин знает об этом. Она и сказала этому пальто, что все нумера заняты. Тот постоял ещё немного и ушёл обратно в деревню».
«Как у него с французским?» – спросил я.
Веледницкий кивнул.
«Я тоже поинтересовался первым делом. Ужасно. Очень старомодные обороты и подбирает слова. Явно мало практики».
«Вы его здесь раньше не видели?»
«Нет, но это ни о чём не говорит. Я довольно редко бываю в деревне – в Эгле и то чаще. А здесь – аптека, почта, мясник, иногда кафе – я пару раз в месяц люблю выпить настоящего кофе вместо тех экскрементов, которые приуготавливает дражайший Николай Иванович».
Тут я всё-таки, кажется, не сдержался и хмыкнул. Доктор Веледницкий явно был умнее, чем старался показаться своим пациентам.