Читать книгу Кузница милосердия (Алексей К. Смирнов) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Кузница милосердия
Кузница милосердия
Оценить:
Кузница милосердия

4

Полная версия:

Кузница милосердия

В общем, они захотели нас в гости, мы пришли.

И жаркая пани обратилась ко мне с просьбой. У нее был не в порядке паспорт. По-моему, она опоздала с выездом и просрочила визу или еще что, хотя я не помню, чтобы в 90-м году кто-то требовал польскую визу. Или в Польше – нашу. Ну, наплевать, не в этом суть. Суть в том, что она просила у меня печать себе в документ. Пускай, дескать, пограничники знают, что опоздала она не просто так, а потому, что была у врача. «Поставь», – соблазнительно мычала она.

Я никак не мог взять в толк, при чем тут я. Что тебе поставить? Мой фиолетовый анонимный штамп?

«Да.»

«Но зачем?»

«Неважно. Поставь. Прошу тебя.»

«Писать ничего не буду», – предупредил я.

«Не надо».

Я раскрыл ее паспорт и впечатал в него: «Невропатолог».

Она была совершенно счастлива, и даже Андрейка сурово улыбался: одобрял.

Больше я о них ничего не слышал.

Мне до сих пор чудится жаркое собачье дыханье. Много лет прошло, но Джульбарс уже взял мой след. Он сильно одряхлел, и потому расплата затягивается.

Functiо laesa

В том, что Россия – родина слонов, я никогда не сомневался, потому что против мороженых мамонтов не попрешь. Но Россия, конечно, родина не только слонов.

В западных врачебных справочниках я с трудом узнаю многие известные симптомы, потому что из их именных названий куда-то исчезают отечественные фамилии, которые после черточки. Сдается мне, что прибавлялись эти фамилии легко: чуть изменил угол щелчка по пальцам или угол поворота больного бедра – и вот уже был симптом Боннэ, а стал симптом Боннэ-Бобровниковой. Может быть, я чересчур пристрастен; может быть, Боннэ был наш человек, сугубо русский, как профессор Россолимо; не исключено, что дьявольский запад из вредности не признает за нашей научной мыслью права даже не первой, а второй ночи. Но сомнения меня не покидают.

Со студенческой скамьи в моей башке засела знаменитая четверка латинских слов: rubor, tumor, calor и dolor (не dollar). Это признаки воспаления: краснота, припухлость, жар и боль. Тетраду эту придумал не помню уж, кто, кто-то из очень древних – может, Гален, а может, Цельс, а то и совсем Гиппократ, хотя с чего бы ему по-латыни изъясняться. До советской власти тетрада влачила неполноценное существование, смущая умы. Но при советской власти она приросла пятым элементом, по числу отростков у красной звезды. Отечественная наука открыла пятый признак воспаления: functiо laesa, что означает «нарушенная функция».

Функция – самое важное свойство всего и вся, будучи средством построения светлого будущего. Зарубежным метафизикам не приходило в голову, что при наличии калора, рубора, тумора и долора функция может нарушиться. В их красном, опухшем, жарком и ноющем пальце не было никакой диалектики, сплошная статика.

Но палец без функции, как и всякий другой орган, бесполезен и вреден, так как нечем даже указать в направлении светлого будущего, а если вдруг и найдется чем, то это будет реакционное учение «фрейдизм».

А если есть и долор, и все остальное, но функция не пропала, то палец здоров и никакого воспаления нет, а потому больничный за такой палец не полагается, и, будучи выписан, повлечет за собой уголовное наказание согласно постановлению Совнаркома от 1937 года о порядке выдачи больничных листов.

Скажу еще, что даже в нашем неврологическом отделении было сделано некое открытие по привычной схеме: дописали неизвестный признак к пятерке или семерке других, давно известных. Я только забыл, к сожалению, о чем шла речь.

Все потому, что в нашем отделении был Ленин. Нигде в больнице, где одних нервных отделений набралось шесть штук, не было Ленина. А у нас был. Он стоял в холле бюстом, на подставке, под сенью кадочных пальм.

У Ленина в отделении не было никакой функции, но не было и рубора-колора, потому что Ленин никогда не краснеет. Напротив, он бледен и хладен, как хладен его замаринованный прототип, в чем есть высокая художественная правда.

Однажды процедурная сестра из самых дружеских побуждений стала мыть его тряпкой. Заведующая увидела и чуть ей голову не отъела за непочтение.

Мобилизация

Больной должен знать, что с ним происходит. Знание лечит и мобилизует.

Я этого раньше не понимал и даже, было дело, едва не свалился в обморок. Это было на пятом курсе, когда меня прихватила такая межреберная невралгия, что я шагу ступить не мог. Мы тогда как раз изучали травматологию, и я, будучи студентом прилежным, явился на урок. Тем более, что шагов требовалось немного, я приехал на троллейбусе. И в перерыве, не сдержавшись, пожаловался ведущему. Ведущий ожил и сказал, что устроит демонстрацию. Привел меня в процедурный кабинет, оголил, усадил на операционный стол. Набрал огромный шприц жидкости и стал объяснять моим товарищам:

– Вот я беру йод. Вот я смазываю участок. Вот протираю спиртом. Теперь я прокалываю кожу. Осторожно подвожу иглу к ребру – видите? я дошел до него. Вот я на нем остановился иголкой и покачался. Теперь берем косо…

На этом этапе добрые групповые подруги взяли меня за руки, потому что я вдруг смертельно побледнел. Но я напрасно бледнел, потому что добрый доктор ввел мне не только новокаин, но и спирт, и все прошло, и я немного развеселился.

Потом-то я понял, как важно информировать пациента о всех своих действиях. В нашей больнице работал один ловкий умелец, до которого мне было далеко – разве что фамилии у нас были одинаковые. Положил он большую, упитанную больную на живот и рассказывает:

– Вот я беру йод. Вот я смазываю кожу. Вот протираю спиртом. Теперь я прокалываю кожу. Завожу иголку… Чувствуете приятное распирание, приятное тепло? По ноге растекается тяжесть, болит уже не так сильно…

И верно – болело уже не так сильно.

Правда, доктор Смирнов ничего ей не ввел, а просто приставил к пояснице иголку и рассуждал.

Мы потом сообща решили, что нужно создать платную кабинку вроде тех, что устроены для моментальных фотографий. Кидаешь рубль, входишь, садишься. Шторки на миг раздвигаются, являя целебный портрет доктора Смирнова. Сдвигаются обратно. Следующий!

Три гипотезы

Медицина – родоначальница многих метких афоризмов. Вот одно емкое и крылатое наблюдение: «Только покойник не ссыт в рукомойник».

Почему это верно? Я думаю, причины две.

Во-первых, дело в живучем подсознательном протесте, направленном против асептики и антисептики. Стерильность гнетет и обременяет. Хочется поднагадить. И никакого Герострата, сугубая анонимность.

Во-вторых, доктора мужского пола редко владеют ключами от корпоративного сортира. Ими либо владеет специальная ключница, либо они висят на гвоздике в сестринской. И если мужской разновидности доктор возьмет или, не дай Бог, попросит этот ключ, то вся больница сразу узнает, куда и зачем он пошел. И следом за ним пойдет посмотреть, как там.

Поэтому один мой знакомый доктор рассказывал:

– Стою я и в раковинку: жу-жу-жу, жу-жу-жу. Тут меня из коридора зовут (типа: Акакий Акакиевич!). А я дверку ногой прижал и жу-жу-жу, жу-жу-жу.

Может быть, есть и третья причина. Доктора вообще близки к природе и выбирают себе функционирование попроще. Помню, устроили мы с урологом К. себе отдельный кабинет, чтобы глупости не слушать от местных женщин. Холодный, зато с телевизором. Начмед стоял насмерть: нельзя! Он-то думал соорудить там еще одну платную палату и грести денежки. На это уролог сказал, что нуждается в специальном помещении, и даже выторговал себе гинекологическое кресло; это кресло принесли в разобранном виде, и в этом-то виде мы его и свалили в угол.

Накрыли стол клеенкой, раскрашенной яблоками и тупыми грибами, и стали жить.

Однажды я не выдержал. Сижу, попиваю чай и спрашиваю:

– Чем это, черт побери, так несет?

Уролог принюхался. Затем радостно ударил в ладоши, полез под стол и выволок оттуда мусорную корзину, доверху, с горкой, набитую использованными перчатками. Он их туда сбрасывал, как увядшую кожу, ознакомившись с очередной предстательной железой. Или как носки, та же кожа.

Живые и мертвые

Латынь в медицине давно себя изжила. Знаете, как нас учили латинскому языку? Во-первых, решили ограничиться четырьмя падежами, да и те не понадобились.

Во-вторых, на каком-то этапе наплевали и на эти падежи, велели просто заучивать корни. Но не бездумно, конечно, с переводом. И, не заботясь об античных тонкостях, смело мешали их с греческими.

Сам я глубоко убежден, что международным медицинским языком должен быть русский. Мертвые наречия должны быть спрыснуты живой водой.

Уже спрыскиваются.

У нас одного спросили, на гинекологии:

– Чем, по вашему мнению, можно осмотреть полость матки?

Тот важно поправил очки:

– Ну, есть такой прибор: маткоскоп.

– Тогда уж давайте совсем по-русски, – уважительно подхватил гинеколог. – Маткогляд.

«Курение вредит вашему здоровью»

К сожалению, у меня нет коммерческой жилки, а то я мог бы сколотить состояние.

Например, в борьбе с табакокурением, никотинизмом и табакизмом (как правильно? я и то, и другое, и третье видел).

Потому что все эти пластыри, жвачки – ерунда. Иголки тоже не помогают. Однажды мне поставили очень хитрые иголки, в ухо, серебряные и золотые; сенсей по этим иголкам пощелкивал, шептал над ними, подкручивал, окуривал их полынью. Активизировал мне чакры, продул каналы, переженил Ини с Янами. А я взял и закурил! Нарочно. Дай, думаю, закурю.

И кодирование тоже не помогает. Если в тебя вселился со стороны оздоровительный бес, нужно его выкурить. И он без труда изгоняется.

Но мне случилось попробовать еще один, очень действенный способ. Не рассказывал? Ну, повторить не вредно. Минздрав постоянно предупреждает, а я не хуже минздрава.

Я учился на первом курсе. Заканчивал его через пень-колоду. Солнышко, апрель, все греются; я тоже пошел погреться на скамеечку. Прогулять что-нибудь. А на скамеечке уже сидел мой знакомый с четвертого курса; человек опытный и, конечно, казавшийся мне недосягаемым авторитетом. Уже доктор, считай – куда мне до него. Мы с ним познакомились, когда в порядке трудовой повинности строили почечный центр. Корчевали там один пень три недели.

Закуриваем.

У меня были сигареты-мальбро, они тогда после Олимпиады еще остались. Наши власти не рассчитали, погорячились и запаслись слишком основательно, так что хватило собственному населению.

Сидим, курим. И вдруг приближается к нам некий больной в мышином халате и неприглядной пижаме.

– Можно, – спрашивает, – сигаретку?

Я протягиваю пачку. – Можно две?

Ну, я веду себя, как кондитер из фильма «Высокое звание». «Бери, мальчик, петушков, сколько душа просит. Хоть три!»

Смотрю, как больной лезет поганой лапой в пачку, ворочается там, шшупает себе чего понаваристее.

А после мой приятель равнодушным голосом замечает:

– Зря ты ему дал в пачку лезть рукой. Это больной с кожной кафедры. Я его курировал.

– Ясненько, – говорю.

Снялся с места и пошел в химический корпус, где наши курили под лестницей, осторожно сверкали оттуда не то сигаретами, не то глазами. Там я держал такую речь:

– Мужики, я курить бросил. Баста. Налетайте, разбирайте.

Как они кинулись! Пачку разодрали единым ударом прокуренного когтя. Хватали кто по две, кто по четыре штуки. Не друзья, а прямо апокалиптическая саранча.

Когда они сыто задымили, я продолжил выступление. Объяснил им, в чем штука.

Никакой театральной мелодрамы с эффектным концом не получилось, потому что не стал же я стоять-дожидаться, побежал.

Седые рецепты

Мне зачитывали выдержки из 30-томной медицинской энциклопедии под редакцией Семашко, выпуска 1927 года.

Там изложены дедовские приемы, ныне, увы, прочно забытые. А зря. Гордиться славою предков не только можно, но и должно.

Например, при истерии лучшим лекарством была «настойка струи бобра». Знакомый, который мне все это прочитал, никак не мог выяснить, что же это такое. Наконец нашел: оказалось, что ее делают из препуциальных желез бобра, которые, стало быть, располагаются под его крайней плотью; очень вонючая жидкость.

И мне теперь не дает покоя вопрос: из живого бобра вытягивают эту живую воду или из покойного? Потому как мало словить бобра, отвлечь его от социалистического строительства – ему еще нужно сдвинуть крайнюю плоть, подергать все это дело, подставить склянку. Или явить ему какой-нибудь эротический образ, чтобы увеличилась рабочая поверхность органа – в общем, весьма дорогой препарат. Зато любую истерию – как рукой.

Еще там расхваливали пиявок, вкупе с хитроумными устройствами для их полостного внедрения. Эти устройства не снились никакой инквизиции, пиявку можно подселить буквально куда угодно и там оставить до обоюдного удовлетворения. И вообще этот метод преподносился как самый передовой.

Однако самое сильное впечатление на меня произвели банки. Это не те безобидные банки, которые мы знаем и которыми в душевной простоте пренебрегаем. Как бы не так. Большая кастрюля, с встроенным насосом! Абсолютный вакуум. И это еще полдела, к той кастрюле присобачены специальные ножи, штуки четыре, которые автоматически надрезают кожу. Фирма гарантирует качественный отсос до трех литров крови.

Я начинаю думать, что Дело Врачей неспроста затеяли. Сперва Врачи поставили кастрюлю Крупской, потом – Горькому, или в иной последовательности, забыл; потом хотели поставить Сталину, но он оказался проворнее и поставил им свою.

Овощной Бог

Благодарные больные бывают совершенно несносны. Еще хуже бывают их родственники.

Лежала у меня, помню, старушка, обезножевшая. Ездила в кресле. Хорошая бабушка, приветливая, я к ней проникся добрыми чувствами, и она ими тоже пропиталась, и постоянно обещала сделать мне некое поощрение за медицинскую сердечность. Полтора месяца будоражила воображение. Мне уже казалось, что она завещает мне квартиру.

Когда наступил последний день нашего общения (я уходил в отпуск), она не находила себе места.

– Что ж мой дед-то не едет! – причитала она всякий раз, когда натыкалась на меня в коридоре. – Всегда, как не надо, он здесь, а сегодня не едет!

Я утомился ее утешать и стал прятаться. Время шло, бабушка убивалась. Мы с коллегами уже отпраздновали день медработника, который надвигался неумолимо. Уже переоделись и пошли на выход совсем, как люди. И вдруг я слышу: стойте! стойте!… Оборачиваюсь и вижу Формулу-1: мчится бабушка. Сияет: дед приехал.

Подарила мне водку в лимонадной бутылке, завернутую в позавчерашнюю газету.

Выпили с урологом в лесу.

Или еще случай, но уже не со мной, а с маменькой. Она, как я выражался в 1-м классе, «каждый день детей рОдит». Работает в родильном доме. Однажды там кто-то родил, и у нас на квартире объявился свежий папа. Пришел, сел за стол, стал пить чай. Лысый, круглый и не без высокомерного барства. Наконец, отодвинул чашку, вздохнул и заговорил с таким видом, будто сжигал понтонный мост, перегородивший Рубикон:

– Ну, ладно. Вы знаете, КТО Я?

Это было сказно так, что у мамы моей возникло чисто детское любопытство. Мультфильмовое, как я его называю. Неужели бог? Она склонила голову и поощрительно шепнула:

– Кто?

Оказалось лучше бога: директор овощного магазина. К сожалению, он размножился.

Косарь и Отличница

Когда мы изучали фармакологию, сенсей велел нам играть в увлекательную игру.

Условия были такие: один прикидывается доктором. другой наряжается больным, а третий – медсестрой. Доктор лечит, больной нарушает, а медсестра все путает и делает неправильно. Задача: вылечить больного вопреки неблагоприятному расположению звезд.

Доктором назначили одну очень правильную Отличницу, больным – известного Косаря, не слишком усердного в медицинской учебе. Медсестрой же, если мне не изменяет память, был я сам и глубоко вжился в этот образ.

Понятно, что Доктору пришлось несладко. Отличница искренне хотела помочь Косарю. Но тот обнаружил фантастические познания по части разного рода диверсий, изобретательно нарушал режим, пил в больничном туалете водку, выбрасывал в унитаз таблетки, прописанные Отличницей. Что касается Медсестры, то в моем исполнении она приобрела уголовно наказуемые черты.

Косарь уверенно вел партию к недетскому мату. Отличница решилась назначить последнее средство.

– Да? – ликующе замер Косарь.

– Да, – твердо сказала Отличница.

– Очень хорошо! – воскликнул Косарь. – На следующий день больной умер!

– Да, – кивнул довольный сенсей и объявил игру законченной. – Больной умер.

– Ага, падла!.. – прошелестели мы с Косарем.

Протозоя

Забрался я, было дело, по неестественной надобности на один медицинский сайт. Речь там шла об эпидемиологических исследованиях.

У меня в глазах потемнело от формул с интегралами да логарифмами.

А я-то, глупый, двадцать лет ломаю голову, зачем нас на первом курсе учили высшей математике и физике. Мне и не снились такие высоты.

Более того – мне не снились даже равнины.

Хотя наш коллективный разум – еще не медицинский, но уже и не школьный – вполне походил на эти равнины; такой же был плоский во всем, что касалось точных наук.

Наш физик, похожий на высокого молодого филина, которого рвут на части ночные соки, но некуда их выплеснуть, садился, подпирал щеку и молча глядел на нас сквозь дымчатые очки. Потом вздыхал:

– Господи, какая же с вами тоска.

И вывешивал плакат: Микроскоп в разрезе. С издевательской бодростью объявлял:

– Микроскоп. Какие будут гипотезы?

Лекции нам читал маленький добрый человечек, профессор Замков, единственной заслугой которого было то, что он числился сыном скульпторши Мухиной. Никто его не слушал. Швырялись пивными бутылками, выкрикивали хульные слова.

На экзамене мне достался вопрос про какую-то интерференцию и опять же про микроскоп. Благодаря этой загадочной интерференции можно было рассматривать болезнетворное простейшее, протозою, без всякого для него ущерба. И я полчаса жалел эту протозою космодемьянскую, и радовался ее счастливому избавлению, пока меня не перебили и не спросили:

– Тройки за наглость хватит?

– Да, – сказал я.

Теперь я думаю, что не такой уж я был наглый. Я, во всяком случае, не кидался бутылками в сына Мухиной. А те, кто кидались, сейчас кого-нибудь лечат, ни уха и ни рыла не смысля в физике.

Доктор Томсон

В медицине меня часто спрашивали, когда же я начну заниматься наукой.

Больничный профессор выжидающе рассматривал меня, думая, что я вот-вот созрею и начну возить его пробирки в Институт Экспериментальной Медицины.

Но он не дождался.

Я насмотрелся на разную науку, когда учился на нервной кафедре. Там мне открыли глаза. В частности, на большие старинные шкафы, набитые уродливыми позвонками и пробитыми черепами вперемежку с авоськами, полными бутылок. Я в жизни не видел столько пустой посуды – разве что в пунктах ее приема.

Мне объяснили, что на кафедре царит групповщина, и пьют узкими группами по два-три-четыре человека, причем эти группы никогда не пересекаются. А шеф жрет в одиночестве.

Такие обычаи, может быть, меня бы не остановили. Но я уже носил в себе первый кирпич нелюбви к науке, заложенный доктором Томсоном, когда я на третьем курсе учился у него патологической анатомии.

Доктор Томсон слыл извергом; как-то получилось, что мне повезло, меня он не тронул. Но в душу запал.

Он был молод, высокомерен, со злым голливудским лицом.

– Моя фамилия Томсон, – подчеркивал он. – Не Томпсон.

Как будто это что-то объясняло.

Доктор Томсон без передыху сыпал избитыми гадостями: «стервоидные гормоны», «введение – неприличное слово».

Он на дух не переносил практическую медицину и намекал, что близок к важному открытию.

На каждом занятии он возбужденно прищуривался и заводил разговор о лейкоцитах:

– Что это за функция такая – прибежать по сигналу тревоги и превратиться в гной? Примчаться, чтобы погибнуть? Не значит ли это, что они – функциональные импотенты?

И делал паузу, чтобы мы успели оценить глубину его догадки. Мне было наплевать на потенцию лейкоцитов, потому что я уже заранее предвидел, что дело закончится тасканием пробирок. К тому же на войне, как на войне, а палец – он поболит и пройдет, несмотря на половую несостоятельность всякой мелочи.

– Мне вот это интересно, – доктор Томсон все сильнее и сильнее себя взвинчивал. – А вы, если вам это не интересно, можете отправляться в деревню Яблоницы Волосовского района и щупать старушек.

Он угадал наполовину, старушек мне хватило и в Питере.

Нынешняя наука не по мне, не та эпоха.

Если бы мне выдали астролябию с чучелом замученного крокодила, да поселили в кирпичной башенке, то там я, укутанный в мантию звездочета и его же колпак, открыл бы, наверное, планету Хирон, ошибившись по средневековому невежеству в букве. А без колпака – извините.

Горнило

Люди делятся на деликатных и не деликатных.

Деликатным жить трудно, остальным – легко.

Помню, был у меня больной, которому, хоть он и больной был, было легко, а мне, здоровому, с ним было плохо. Потому что я ставил ему банки.

Я был студент и подрабатывал медбратом. А эта туша отдыхала ничком, на рыболовецком пузе: румяная, многосочная, с легким бронхитом. Я ставил банки, а туша хакала-крякала: «Эх! Эх!» Потом с удовольствием испортила воздух, сама того не заметив. Вернее, не придав значения. И снова закрякала.

Скольких проблем не стало бы, если б так уметь.

У меня есть приятель, очень робкий и тревожный на людях. В студенческие годы у него тоже случился похожий Урок Мужества – правда, чуть иного рода. В колхозе.

Один студент сгонял на выходные в город и вернулся с банкой ветчины.

Выставил людям, те быстренько сомкнулись в круг, а мой приятель остался за его пределами. И там подскакивал, за магическою чертою, заглядывая через плечо.

Наконец, умирая от неудобства, осведомился у хозяина ветчины, под дружные звуки большой коллективной ротоглотки:

– А можно мне взять один кусочек?

Один едок, сидевший ближе других не сдержался. Его мой приятель уже достал своими аристократическими вывертами.

– Чтоооо?!… Кусочек?!… Сожри всё!… и еще пизды ему дай!…

Унтер-антидепрессант

Сколько я перевел всякой всячины про депрессию и как ее лечить – уму непостижимо.

И вот блиц-сеанс из жизни.

Есть одна воинская часть, под Питером, и прибыло в нее пополнение. Молоко там, не молоко – черт его разберет, что у них; короче, не обсохло еще. Ходят ошалелые, форма мешком болтается. Вчера писали диктанты, а сегодня уже служат.

И вкалывают с ночи до ночи: копают, носят, перетаскивают, складируют.

Через несколько дней на утренней поверке одного недосчитались: нету.

Старшина, или кто там распоряжается, пошел искать.

Завернул в сортир, начал проверять кабинки. Заглядывает в одну и видит: нашелся боец. Сидит, заливается слезами и пилит себе вены.

– Ты чего это? Ты что тут делаешь?

Солдат, всхлипывая:

– Я… я… никому, никому здесь не нужен…

Старшина изумился так, что на минуту лишился речи. Он совершенно искренне поразился и даже обрадованно всплеснул руками:

– Как? Почему? Как это не нужен? Работы сколько! Быстро пошел, быстро бери лопату!…

Дрянная зависимость

Иногда загрустишь, как задумаешься, от какой дряни зависит твоя благополучная жизнь.

Я, конечно, не про людей говорю, про обстоятельства.

В институте, например, у меня была тройка по ЛОР-болезням. И мне, по-моему, не дали из-за нее стипендию. А может быть, дали, но все равно обидно.

И кто же приложил к этому руку?

Один, в частности, тип. Мне его выдали для курации. Я должен был внимательно его изучить и написать про него самодельную историю болезни с оригинальными мыслями.

Этого типа, как выяснилось, ужалила в ухо какая-то мошка-молодец. Ухо разнесло в целое блюдце диаметром. Ну, и что тут выяснять? Он сидит и не соображает ни хрена, да и соображать нечего. Цедит что-то сквозь зубы, рассматривает свои шерстяные носки, а те уже не шерстяные, а керамические. И такая от них двинулась ударная волна, что у меня, как и положено в ЛОР-болезнях, перехватило и горло, и нос, и ухо заложило.

Понятно, что за мои соображения по поводу уха и мошки влепили нечто нехорошее.

И на экзамене припомнили, потому что я уже, получилось, себя плохо зарекомендовал.

Вообще, лютая была кафедра. Мелкая и злая. Их профессор, молодой еще совсем, настоящее удовольствие получал от своих темных дел. Сидит за столиком один негр, готовится отвечать по билету. Надеется попасть к кому-нибудь подобрее. Ему, негру, что горло было, что нос – все едино, одинаковый занзибар.

bannerbanner