
Полная версия:
Отличник
С сыном Скорого, Арунасом, я познакомился задолго до этой встречи с его отцом, и даже задолго до того, как решил связать свою жизнь с театром. Странным образом я себя тогда вел. Работал на стройке, а шил рубашки с косым воротом в ателье. Кстати, они обходились дешевле купленных в магазине, обычных. И сидели они на мне превосходно. А решился я на индивидуальный пошив из-за того, что строение тела у меня особенное, я худой и высокий, а советская промышленность подобной продукции не выпускала. По той же причине я и брюки себе шил в ателье. С обувью были проблемы.
И вот, в сшитой косоворотке, цвета спелой вишни, в черных брючках, в туфельках стоял я на ступеньках театра «Современник» и ждал неизвестно чего. Вокруг меня сновали желающие попасть в театр, все спрашивали лишнего билетика, но все было зря. И тут вдруг появился Арунос, он ждал, как узнал я впоследствии, актрису своего театра Спиридонову. Ту самую, что могла бы преподавать мне в студии мастерство актера, но не случилось. Она не пришла, и тогда он отдал свою контрамарку мне. Да, но прежде чем отдать, он должен был ее получить. Мы прошлись с ним к служебному входу, он вызвал по местному телефону известного актера, занятого в этом спектакле, передал ему от отца, какую-то редкую книгу и извинения за то, что тот не смог прийти. Затем мы пошли к администратору и на имя этого известного актера получили контрамарку. Пока ходили то туда, то сюда, разговорились. Арунос первый заговорил, поинтересовался:
– Студент театрального?
– Нет, – сознался я и представился. – Меня зовут Дмитрий.
– Да погодите вы, – устало сказал он, – может быть, еще никакой контрамарки не будет.
– От этого мое имя другим не станет, – сказал я.
Арунос усмехнулся и с интересом посмотрел на меня, но сам так и не представился, то есть дал понять, что на продолжение знакомства я могу не рассчитывать. Я, собственно, и не рассчитывал, благодарен был ему уже и за то, что он дал мне возможность посмотреть спектакль. Весь зал был забит битком, я сидел на ступенях балкона и при этом был счастлив.
До этой встречи я Аруноса видел во многих советских фильмах, он играл подростков, был не на много старше меня, и я ему завидовал, его счастливой судьбе. Служил он, равно как и сестра его, Августа, в одном театре с Фелицатой Трифоновной, играл исключительно «кушать подано». Выносил на сцене самовар гостям, в лучшем случае исполнял роль шестого матроса, у которого была только одна реплика: «Уходим», и в эдаком творческом пространстве он существовал. Мне, глядя на него, становилось жутко. Как, думаю, он еще не запил, не озлобился, руки на себя не наложил.
Заметив, что я прихожу в театр с Фелицатой Трифоновной, и, узнав меня, Арунос как-то поплакался мне в жилетку. Выпили, разговорились, он сказал:
– Было режиссерское совещание, режиссеры распределяли актеров, и меня не взял ни один. Что мне делать? Как быть?
Я вспомнил, как кричал его отец в гостях у Фелицаты Трифоновны, что Букварев подсунул ему одно дерьмо. Получалось, что родной его сын даже в эту категорию актеров не входил? Был хуже? Хотя казалось бы, куда уж хуже. Я молча выслушал все жалобы Аруноса и в тот же день поинтересовался у Фелицаты Трифоновны, почему так бывает, что не дают актеру роль. Она объяснила:
– В любом театре есть актер, которого при распределении не берет ни один режиссер. Как правило, это такой актер, который еще не состоялся. Он может быть внутри очень хорошим актером, но в него просто никто не верит. Поскольку нагрузка в театре такая большая, что любого мало-мальски талантливого человека обязательно задействуют, и даже работа находится для самых бездарных. Все одно есть какие-нибудь маленькие роли. Понимаешь, если он вообще никому не нужен, то он и в театре не нужен. Как правило, те, что не нужны никому, это молодые актеры, которые недавно выпустились из училища и первую или вторую роль свою лажанули по неопытности. И их не хотят. А в них зреет. Был такой момент, когда известный тебе актер, Олег Янковский, теперь уж поди, его не знай, сыграл в фильме «Щит и меч» и вместе с Любшиным стал любимцем всего Советского Союза. Фильм вышел, получил Государственную премию, Янковский стал лауреатом премии комсомола, если не ошибаюсь. Это был по тем временам грандиозный фильм о войне, чуть ли не первый многосерийный на эту тему. И при всем при этом, в Саратовском театре, где он служил актером, собрался худсовет, и главреж сказал членам худсовета: «Товарищи, вот у нас есть такой актер Янковский, он выступил в фильме. Мы видели его, он там как бы неплохо сыграл. Он лауреат премии. Фильм выдвинут на премию Ленинского комсомола, на что-то большое. Мы не можем пройти мимо этого факта. Мы должны перевести его со ставки 60 рублей на ставку 62 рубля 50 копеек». И худсовет завалил это предложение главрежа, сказав: «Но он же бездарный». Потому, что он до этого фильма и после фильма в театре заваливал все роли. Он очень тяжело в театре начинал. Честно говоря, он и до сих пор в театре, так себе играет. Ну, сейчас у него уже мастерство, опыт, какие-то другие вещи, но.… Вот была такая история. С одной стороны, не скажешь, что не актер. Актер. Актерище! Хороший. А вот было. Я к чему это говорю? Человек внутри может быть очень хорошим, большим актером, а вот общественное мнение в театре сложилось.… Одну роль завалил, вторую, и его никто не берет. И тогда этот актер может очень хотеть.… Внутри он может быть гением. У Смоктуновского была похожая ситуация, ну и у массы, наверное, людей. Это я говорю о тех, которые пробились, а сколько не пробилось? Сколько погибло других таких Янковских, Смоктуновских, рутиной задавленных. Так что такой человек может быть в театре.
– Значит, его выживают? – не выдержал я.
– Есть три варианта, – спокойно отвечала Фелицата Трифоновна. – Первый, его выживают. После того, как он слажал, его посадили играть роль зайчиков и на выездах играть пятый пень в лесу, а на большую сцену, к примеру, не выпускают. Второй вариант. Человек он очень талантливый и очень хорошо играл, но пару раз сорвал спектакли, пил. Это совершенно страшная страница в истории всех театров столичных, а провинциальных особенно. В нашем театре, ты знаешь, есть такой актер по фамилии Елкин. Его на моей памяти одиннадцать раз выгоняли из театра и одиннадцать раз брали обратно. Брали за талант, выгоняли за пьянку. Он завязывал, давал честное слово, держался, не пил. Его брали в театр, он репетировал, играл главные роли, играл замечательно. А потом на месяц, просто в лет. Валялся в канаве, был весь в синяках, оборванный. Хуже бродяги выглядел. Опять выгоняли из театра, по приказу: «Нарушение трудовой дисциплины». Через месяц приходит трезвый, плачет, просится. Букварев смотрит на него, разводит руками, а у самого план горит, ему позарез нужен этот актер. Он знает, что Елкин богом может быть на сцене. Берет. Вот такая может быть ситуация. Есть третий вариант. Талантливый человек, но настолько неуживчивый характер, что просто спасу нет. Это в театре очень часто случается. Настолько как бы демагог, пустомеля… Есть люди, которые репетируют и углубляются в себя, а есть такие, которые репетируют, хорошо репетируют, но при этом создают вокруг себя ауру конфликта. Такой актер возбуждается творчески оттого, что сажает режиссера в лужу.
Я даже вздрогнул от услышанного и подумал: «Неужели ж она говорит про себя?». Дело в том, что когда я присутствовал на последней репетиции, то Фелицата Трифоновна именно таким вот образом всячески «сажала в лужу» Букварева. Я еще подумал: «Был бы я на его месте, взял бы тебя за ноги, да головой об стену». А он все сносил. Я был настолько бестактен, что все это рассказал Фелицате Трифоновне. Она не обиделась, даже, как мне показалось, повеселела и ответила так:
– Причем ты, Дмитрий, учти, что Букварев по природе своей тиран. Он один из самых кровавых режиссеров в истории советского театра. Он как бы самый неуемный, самый, самый. Но даже он понимает, что такое актриса Красуля и как бы в такие моменты прощает ей очень многое. А ведь он чудовищно самолюбив. Легенды ходят о том, что, поймав на себе косой взгляд, он мог вычеркнуть человека из своей жизни. Вот даже как. Режиссура – страшное дело. Он, конечно, сука, пидор, палач и говно, но он талантлив, это безусловно. Он очень неординарная личность. Он садист, он напалмом выжег всю московскую режиссуру, чтобы иметь вокруг себя мертвое пространство, чтобы он царил один, но при этом многие о нем отзываются очень светло. Именно он может прощать такие вещи, которые простить невозможно. Стульями в него кидались актеры, били после репетиции. Елкин очки ему разбил, чуть без глаз не оставил. А он понимает, что такое Елкин, вот ему он прощает все. Нужно иметь сверхмужество, находясь на такой вершине, на которой он находится, чтобы прощать и спускать на тормозах все, что тот вытворял. Нужно обладать какой-то высшей мудростью. Ведь он же, кроме того, что мощный режиссер, он же еще и чиновник, обласканный партией и правительством. И при всем при этом, он понимает, что такое Красуля, что такое Елкин. Ты знаешь, ведь приход Елкина в театр ознаменовался просто какой-то чередой скандалов, начиная с милиции, и заканчивая самыми высшими чинами КГБ. Елкин был заводной, он не разбирался, кто перед ним стоит, сразу бил в хлебало, он лишал чести и девственности иностранок прямо на Тверском бульваре, в сугробе. Сейчас, правда, немного угомонился, только пьянки беспробудные остались, а был – орел.
– Фелицата Трифоновна, объясните, зачем Буквареву понадобилось приглашать в театр Скорого, если вы говорите, что он на дух никого не переносит, боится, что подсидят?
– Есть такая штука, как план постановок и три штатных единицы режиссерских. Главный и два очередных режиссера. Сложилась ситуация, что штат не заполнен, да и спектакли ставить надо. За это Минкультуры, да и идеологический сектор горкома КПСС дрючит. Если положено ставить шесть спектаклей в год, а всего два режиссера в театре, Букварев да Валя Жох, то в этом случае они просто вынуждены кого-то приглашать, даже заведомо плохого. Даже с таким условием, что спектакль будет снят потом. Просто заложены в смете деньги на шесть спектаклей, хочешь или нет, а их надо истратить. А у главрежа норма, в год он должен поставить один или два спектакля. Очередной обязан поставить два спектакля. Это в штатной книге, в КЗОТе отражено, не имеет права ставить меньше. И складывается такая ситуация, при которой Валя Жох, очень хорошо разбирающаяся в бухгалтерии, после того, как поставила третий спектакль в год, получила очень большие деньги, так как это внештатная работа, что-то вроде сверхурочных. И что получается? Три постановки Валиных, Букварев без сил, кое-как свой плановый спектакль свалил с трудом и выдохся, – четыре. А нужно шесть, то есть нужно еще два. А ставить некому. Вале давать? Она усиливается. Если режиссер талантливый, то с каждой постановкой его позиции усиливаются, а у главрежа позиции ослабевают. Это очень тонкая штуковина. Главному всегда выгодно иметь слабых очередных, слабую поросль. Вот и появился у нас в театре Скорый. Ты знаешь, считанные единицы были в стране, которые не боялись растить подрастающую смену, то есть брать в театр режиссера, который потом тебя заглотит. В Москве Попов не боялся брать сильных режиссеров. Кнебель Мария Иосифовна, она руководила Центральным детским театром. Она очень многое сделала для того, чтобы Эфроса вытащить из провинции. Как правило, главреж давит очередных и самое приятное для него, когда очередной обосрамится. Деньги потрачены, что нормально с точки зрения бухгалтерии. Можно отчитаться и как бы сказать: «Ну, вот, неудача. Зачислили в штат замечательного известного человека, но вот коллектив не одобрил Семена Семеныча, не смог Скорый с коллективом ужиться. Не смог стать лидером в маленьком коллективе, делающем спектакль. Ну, что тут поделаешь, с такими людьми мы будем безжалостно расставаться».
Глава 4 Возвращение Леонида
С интересом и с затаенным трепетом ждал я возвращения Леонида со службы. Пока же мог судить о нем только по фотографии метр на полтора, той самой, да по рассказам его матушки.
И вот Леонид вернулся. Случилось это в начале мая. Признаюсь, не без тайного трепета поднимался я по ступеням знакомой лестницы. «Какой он? – сверлили меня мысли. – Неужели, как на фотографии, такой же мрачный, всем и всему чужой?».
Дверь мне открыл веселый и жизнерадостный молодой человек и так, словно целую вечность мы с ним были знакомы, запросто, по-домашнему, обнял меня и сказал: «Заходи». Не дав мне даже разуться. – пришлось это делать потом, – он проводил меня в большую комнату и усадил за стол рядом с Керей Халугановым. За столом уже сидело человек тридцать гостей. Фелицата Трифоновна была в незнакомом мне малиновом платье. У нее были ярко накрашенные губы и неприлично блестящие глаза. Взгляд был беспокойный и перебегал с одного лица на другое. Меня она в этот день упорно не замечала.
Рядом с ней за столом сидел Савелий Трифонович в своем адмиральском кителе с золотой звездой Героя Советского Союза на груди. Рядом с ним, на том дальнем, противоположном от меня, крыле стола, сидело еще трое военных, один из них так же был морской офицер, в чине капитана первого ранга. Два других были генерал-полковниками Советской Армии, бронетанковых войск.
Из людей, мне известных, была соседка Вера Николаевна, гражданская жена Савелия Трифоновича. Худрук замечательно устроенного театра, Букварев Иван Валентинович, Кобяк, самый старый актер театра, стоявший у истоков создания театра и немало поспособствовавший тому, чтобы театр был и существовал. Семен Скорый, режиссер театра и педагог ГИТИСа, на курсе Букварева. Актер Елкин, пьяница и дебошир. В данный момент находящийся в завязке и потягивающий с отвращением минеральную воду. Сидел молодой актер Ягодин, игравший в театре роль Гамлета, присутствовал всесильный директор театра Герман Гамулка. Других гостей я просто не знал.
Скажу пару восторженных слов про стол, такие столы накрывают, наверное, только в России. На жаренных молочных поросятах, как на конях, верхом, прижавшись друг к дружке, сидели жареные куры. Над осетром горячего копчения, в широких и глубоких вазах, предназначенных для фруктов, высились горы черной икры, не севрюжьей, не осетровой, а белужьей, как узнал я потом, то есть самой лучшей, но в таком количестве, будто была самая худшая. Если такое понятие вообще приемлемо к такому продукту, как черная икра. Шампанское, вина, водки, коньяки, от одних названий язык в узел завязывался, то есть целый парад.
Как только сел я за стол, так сразу же чьи-то заботливые руки положили в мою тарелку салат с горошком, говяжий язык и лососину. Налили в рюмку водки, и дополнительно дали бутерброд с черной икрой. Причем кусок хлеба был тоньше обычного втрое, а слой икры толще обычного вчетверо.
Керя Халуганов меня о чем-то спрашивал, я невпопад ему отвечал. Я все еще не мог прийти в себя, все еще находился под впечатлением от встречи с Леонидом. Поразило меня то, что он совершенно был не похож на убийцу. Я следил за ним, стараясь что-то эдакое все же уловить. Казалось, присмотрюсь чуть пристальней и поймаю тот самый тяжелый взгляд, ставший таковым под гнетом содеянного преступления, прислушаюсь и услышу низкий, хриплый грудной басок. Но ничего похожего не наблюдалось. Душа компании. Легкий, жизнерадостный молодой человек с ясным взором лучащихся глаз с чистыми, баритональными нотками в голосе, и ничегошеньки от убийцы.
Леонид, в то самое время, когда я присматривался и прислушивался к нему, стоял с рюмкой водки в руке и говорил тост. Начал с того, что поблагодарил всех присутствующих за то, что они пришли. Памятуя свою позорную выходку на проводах и понимая, что такой чести совсем не заслуживает, сразу после этого стал благодарить мать за то, что она есть, говорил, что только в казарме, да в узилище понял настоящую цену дома и материнской любви. Фелицата Трифоновна плакала, но никто не обращал на это внимание, гости, как завороженные, раскрыв рты, смотрели на Леонида и слушали его речь. Слушали, стараясь уловить в ней что-то, касающееся лично их, что-то необходимое для дальнейшей жизни. И, надо отдать должное Леониду, он не забыл никого из присутствующих. Даже меня, «человека, заменившего матери сына», о чем я и не подозревал. «Она мне писала о Дмитрии объемные письма, и в них рассказывала, с каким упорством он трудится над собой, с какой жадностью глотает книги, как совершенствуется на глазах, и мне это придавало силы; заставлял себя тоже читать, готовиться, и, теперь, надеюсь, мы вместе будем держать экзамен, и Бог даст, станем учиться на одном курсе».
Букварев одобрительно кивал головой, он любил Леонида всем сердцем.
Как я уже сказал, Леонид упомянул всех в общем тосте, после чего стал обходить стол и говорить каждому что-то приятное в отдельности. С дядей он даже персонально расцеловался. Этому предшествовали покаянные слова, прижатие правой руки к левой груди и попытка встать на колени. Чего Савелий Трифонович, конечно, сделать ему не позволил. Дошла очередь и до нас с Халугановым. Подойдя к своему другу и взлохматив ему шевелюру, Леонид у Кери спросил:
– Ну, как ты тут? Как живешь? Сыграл что-нибудь стоящее? Поговорил на сцене с Богом?
Керя пристально посмотрел ему в глаза, затем перевел взгляд на губы, задавшие такие серьезные вопросы. Он, похоже, старался понять, разобраться, шутит, дурачится Леонид или говорит серьезно. И, как-то очень трогательно, тоном, не подходящим к застолью, грустно ответил:
– Плохо живу. Ничего мне не удалось.
Леонид не стал говорить фраз, утешать пустыми словами, похлопал слегка рукой по спине, шепнул «Потом поговорим» и подошел ко мне.
– Ну, здравствуй, покоритель Москвы и Московской области. Мне матушка в письмах столько о тебе рассказывала, что я, признаться, и не знаю, с какой стороны к тебе подходить. А дядька, тот так прямо и сказал, что если бы не Митя, то не стал бы хлопотать. – Так впервые, между делом, он обмолвился о своем преступлении. – Не знаю, что уж там ты предпринял, что сказал в мою защиту, но запомни, теперь я должник твой, по гроб жизни.
Сказав эти трогательные слова, он крепко пожал мне руку и вернулся на свое место.
Как только хорошенько выпили и закусили, так сразу же Савелий Трифонович снял с себя свой адмиральский китель, взял в руки баян, и все сидящие за столом запели:
– В парке Чаир распускаются розы,
В парке Чаир расцветает миндаль…
Все с удовольствием пели одну песню за другой. Нет ничего прекраснее хорового пения под гармонь, да когда еще стол с угощениями рядом.
Из молодых актеров, как я уже сказал, был не только Халуганов, но еще и Ягодин, но он нас что-то сторонился, а к генералам, узнав, что они танкисты, «присуседился», стал спорить с ними о том, кто победил на Курской дуге.
– Манштейн, к примеру, уверяет, – говорил Ягодин, – что они победили, и их потери были незначительны.
– А почему тогда его группа армий начала удирать? – охотно вступили с ним в спор приятели Савелия Трифоновича. – Вы, молодой человек, если так любите немецких генералов, так почитайте Гудериана, главнокомандующего танковыми войсками Герамании. В своих «Воспоминаниях солдата» он прямо свидетельствует о том, что потери немцев под Курском были огромны, и что поражение под Курском предопределило поражение во всей войне.
– Пусть так, но оправдывает ли это такие огромные потери танкистов и танков под Прохоровкой? Единственным настоящим военачальником, сумевшим как следует противостоять врагу на Курской дуге, я считаю генерала Ротмистрова.
Генералы, не сговариваясь, рассмеялись, переглянулись и рассмеялись повторно.
– А что смешного я сказал?
– Да так, ничего. Просто всем известно, как Сталин его похвалил за это.
– Как похвалил?
– Сказал: «Что ж ты, мудак, танковую армию за пятнадцать минут спалил?». После чего он был отстранен от командования переставшей существовать армии, и больше Верховный его командующим никогда не назначал.
– Но как же так? Ведь он же Герой Советского Союза, маршал. Главнокомандующий бронетанковых войск, профессор. Возглавлял академию БТВ? Ему бы не дали Героя и маршала, если бы он, как вы говорите, оказался мудаком под Курской дугой.
– Геройство свое он получил к юбилею, на 20-летие Победы, в 1965 году, а маршала не на поле брани, не за боевые заслуги, а за профессорско-преподавательскую работу в Академии Бронетанковых Войск.
Крыть Ягодину было нечем, и тут он заговорил словами Гоголя из поэмы «Мертвые души»:
– «Есть люди, имеющие страстишку нагадить ближнему, иногда вовсе без всякой причины. Иной даже человек в чинах, с благородною наружностью, со звездой на груди, будет вам жать руку, разговорится с вами о предметах глубоких, вызывающих на размышления, а потом, смотришь, тут же, пред вашими глазами и нагадит вам».
Леонид схватил Ягодина за шкирку, выволок из-за стола и проводил до дверей. Я не выдержал, подошел и поинтересовался у генерал-полковника бронетанковых войск, представившимся мне Константином Андреевичем, за что все же Сталин Ротмистрова «мудаком» назвал, и как тот умудрился за пятнадцать минут спалить целую танковую армию.
– У немцев появились тяжелые танки, Т-6, «тигры», – отвечал Константин Андреевич, – с мощной пушкой, калибра 88-мм и толстенной броней. И тактика в наступлении была такая: «тигры» шли впереди, прикрывая танки Т-3, Т-4. Задача «тигров» была не борьба с пехотой, с пулеметом, а уничтожение наших противотанковых пушек и гаубиц, а самая соблазнительная цель – наши танки, так как они «тигра» пробить не могли, а он своей пушкой жег их, как спичечные коробки. А Ротмистров сделал то, о чем немцы и мечтать не могли, навстречу немецкому танковому клину бросил наши танковые бригады, то есть устроил тир, всех и постреляли.
– А что нужно было сделать?
– Пропустить танки на минные поля и артиллерийские позиции. А пятой гвардейской армии генерала Ротмистрова расступиться и не бить лбом о стену, а атаковать по флангам и тылу. Атаковать там, где находились Т-3, Т-4. Видимо, за это Сталин его отругал.
Рассказав мне о днях минувших много интересного, Константин Андреевич вместе со мной вернулся в день нынешний, мы вместе запели, поддержали Савелия Трифоновича, исполнявшего песню о том, как танки грохотали.
Скажу крамольную мысль, пришедшую в тот момент мне на ум: «Вот он, прообраз Рая, – решил я, – сидеть бы вечно за таким столом, выпивать, закусывать, петь песни и радоваться всей душой, вместе с такими же, как ты, чистосердечными, веселыми людьми». Прекраснодушие и радость переполняли настолько, что то и дело песни прерывались веселым смехом. Смеялись то на одном конце стола, то на другом. Смеялись вместе, особенно не интересуясь причинами, этот смех вызвавшими.
Оставив старшее поколение за столом, вечером того же дня, я, Леонид и Керя поехали в общежитие Замечательно Устроенного Театра. Там, в одной из комнат, накрыли стол, и в эту комнату набились все обитатели общежития. Леонида хорошо знали, и не столько как сына Красули, сколько как актера их театра, так как он с двенадцати лет практически жил на сцене, играл большие и малые роли. Стол, конечно, был поскромнее того, что мы оставили, но на это никто внимания не обращал. По дороге мы купили двенадцать бутылок водки, каждый нес в руках по четыре.
Запомнилась самая первая минута, как Леонида встретили. Все искренне были рады, с каждым и с каждой он обнимался и целовался. Это у театральных людей так заведено, я к этому уже успел привыкнуть, но вот в комнату вошла девица Спиридонова. Та самая, которую Фелицата Трифоновна выгнала из студии в первый день нашего знакомства за нерадивость, та самая, которую когда-то напрасно ждал у входа в театр «Современник» Арунос. Была она на себя совсем не похожа, совсем не злая, причесанная, приятно возбужденная. Все сразу как-то притихли. Леонид посмотрел ей в глаза и улыбнулся. А обнялись они так, что у обоих захрустели ребра, их губы, слившиеся в этот момент в сочном, сладком, длительном поцелуе, казалось, не разлепятся уже никогда.
Но губы разлепились, из объятий они друг друга все же не выпустили. Стояли, смотрели друг другу в глаза и улыбались. Присутствующие, до этого хранившие гробовое молчание, ожили, стали напоминать, что «молодые» в комнате не одни. Кто-то, добродушно смеясь, благодарил за доставленные минуты радости, кто-то шутейно бранился и звал всех за стол. И мы, не успев прийти в себя после одного застолья, оказались за другим.
Леонид делился новостями, а я больше слушал, да перемигивался с одной девушкой. Где-то ближе к двум часам ночи Леонид вместе со Спиридоновой незаметно исчез, а ко мне, заботливо беспокоясь, подошел один актер, предлагал свою койку для ночлега.
– А где же ты ляжешь? – интересовался я.
– О-о, а обо мне не беспокойся, я могу всю ночь не спать. Буду бродить по Москве, любоваться памятником Пушкину.
«Какие удивительные люди, – подумал я, – постель мне свою предлагает». Я все же не решился воспользоваться его благородством, нельзя было допустить, чтобы этот добрый человек остался без койки. У той девушки, которая подмигивала мне, я поинтересовался, где мне можно голову преклонить, и узнал, что прямо в этой же комнате. Мы еще с ней потанцевали, а далее мне предоставили постель, я лег и заснул.