Полная версия:
Как жаль, что так поздно, Париж!
Зойка родилась в сорок седьмом, остальные еще позже, кроме Клавдии Васильевны, никто не помнит блокаду, но тост понравился, все, смеясь, повторяют:
– Блокаду пережили, а уж это-то как-нибудь!
Мюзикхолльские, хоть и не понимают о чем речь, тоже смеются:
– Конечно, девочки! Да все будет в порядке! Не сомневайтесь вы!
– А мы и не сомневаемся! – кричит кто-то, смеясь.
…Сколько всего переменилось за эти годы! Той парикмахерской уже нет. Умерли безвременно Таня Першина и Галя Попова. Маша (в рассказе она Римма) уволилась, но мы с ней по-прежнему вместе и часто вспоминаем те времена, бурные и горькие.
Как надо было поступить в той круговерти, брать ли на себя парикмахерскую или отказаться? До сих пор это не до конца ясно…* * *
Я тоскую, как по дому,по Тбилиси давних лет,по себе по молодомус той, которой больше нет.Е. ЕвтушенкоОднажды с удивлением обнаруживаю, что очень многие стихи про Грузию написаны в одном ритме. У разных поэтов!
Мне Тифлис горбатый снится,Сазандарей стон звенит…(Мандельштам)Я прошел над Алазанью,Над причудливой водой…(Тихонов)Как-то в сумерки ТифлисаЯ зимой занес стопу.(Пастернак)И вот Евтушенко, и даже я в этом ряду: «Позови меня в Батуми / На террасу в “Салхино”…» Что-то там, видимо, звучит-звенит в самом воздухе. От гор? От моря? Не знаю.
Батуми, как и всё в жизни, возник случайно. Наталья Вернандер сломала руку, лежала после операции в Склифосовского, Татьяну Борисовну (семь лет неподвижную) надо было срочно устраивать в больницу. Я поехала в Москву. Это 79-й год, я еще работаю в «Авроре» и мечусь между работой и Москвой. Татьяна Борисовна тем же летом умерла. Мы хоронили ее без Наташи, она все еще оставалась в больнице. Помню, как на похоронах я спросила Димку: «Как ты думаешь, им страшно?» – и показала глазами на друзей Татьяны Борисовны, ее ровесников (им тогда было, должно быть, по семьдесят пять – семьдесят семь лет). «Не больше, чем тебе», – мудро ответил Димка. «Да мне вообще не страшно». – «Ну и им тоже».
Как прав был Солженицын, когда писал: «Мы-то не умрем». И как прав был Димка, которому и жить-то оставалось каких-то десять лет…
…Все на свете проходит,все на свете проходит,и опять чей-то поездот вокзала уходит…Я не плачу, не плачу,Ах, честное слово!Полюби меня снова,Полюби меня снова.Но сейчас не про Димку, верного Димку, а про Батуми.
Я решила, что после всего случившегося надо поехать с Наташкой на юг, например, в Батуми, где живет наша подруга Бокерия.
В университете со мной учились грузинки с загадочными именами: Лонда, Ламара, Тинатин… Тинатин (Тина) была замечательна тем, что, увидев в доме на Бауманской портрет Льва Толстого (гравюра на дереве), спросила Наталью: «Это твой дедушка?» А взглянув на великое множество книг, предположила: «Твоя мама, наверное, библиотекарь».
Четвертой в этой грузинской компании была Нелли Бокерия. Вот она-то, совсем не похожая на остальных, и стала нашей подругой.
И вот мы в Батуми.
…Тяжелые листья магнолийЛожатся ладонями вверх.А небо ночное от знояСтановится черным, поверь.Забрать бы с собою на счастьеШумящий батумский бульвар,Да он под дождем моросящимНе будет таким, как бывал.Цветастым, горячим, гортанным,Искрящимся, точно вино,С висящей на кране портальномНад портом батумским луной.Оглянешься: Бог мой! Давно ли?Распахнута легкая дверь,И рыжие листья магнолий,Как прежде, ладонями вверх.Нелька встретила нас на вокзале со своим приятелем-журналистом, обеспечившим машину, гостиницу, а потом и прием в ресторане, и морскую экскурсию…
Тринадцать дней мы прожили в Батуми и тринадцать дней он, Роберт Перадзе, собкор «Зари Востока» по Аджарии, забросив все свои дела, а заодно и жену с сыном, не отходил от нас ни на шаг. Остроумный, искрометный, совершенно необычный человек, вскруживший голову и себе, и мне.
Фиеста кружится тринадцать дней,Ты, мне не суженый, гони коней.Те кони крадены, в испуге ржут.Я виноградинку в зубах держу.Когда он в следующем году приехал в Ленинград, я в тот же вечер отправила его обратно. «Выгнала, как собаку», – говорил он, смеясь, Наталье, вернувшись в Москву, а оттуда уже в Батуми.
Коль не уйду, так пропаду —Закон судьбы суров.Давайте славить тамаду —Он стоит лучших слов.Учусь мешать вино с водой,Пьянит меня вода.Но нет вины за тамадой,Он – прав, он – тамада.И что там будет, все равно!О чем жалеть, жалеть,Когда янтарное виноМерцает на столе?Жаровни гаснут в свой черед,И утро входит в дверь…Кто с нами был, тот не умретНи позже, ни теперь,Бессмертны наши голоса,И море в синей мгле,И виноградная лозаБессмертна на земле,И не умчится, отпылав,На скорых поездахЛюбовь, которая былаВысокой, как звезда.Как удержать в руках звезду?Как выжить в этот зной?Последний тост за тамаду,И этот тост – за мной.Он умер в 60 лет, какие прекрасные некрологи были о нем в грузинских газетах…
Конспект романа«Ева одна в 76 лет имела 15 любовников».
Я и теперь, спустя годы, все так же смеюсь над этой нелепой фразой. Ее придумал Митя, чтобы запомнить номер Надиного телефона. Номера тогда были шестизначные и начинались с букв. Е1-76-15.
Номер и сейчас прежний. Всё изменилось, а номер остался. Впрочем, и номер изменился. Никакой Евы – просто 261…
Я набираю этот номер и вижу, как Надя снимает трубку, снимает осторожно, боится, что разъединят. Она всегда этого боится и, когда в трубке начинает трещать, испуганно говорит: «Что-то с телефоном, сейчас разъединят».
Мы живем в разных городах, связанные одной жизнью, и средство этой связи – телефон, потому что письма я давно разучилась писать. Как и все вокруг. Как и Тамаз.
– Ты писем от меня не жди, я их писать не умею, – сказал он.
Я это помню и писем не жду. Я жду, что он приедет. Когда на работе меня зовут к телефону, я вздрагиваю: вдруг это он? Уже приехал и звонит с аэродрома или из гостиницы.
– Здравствуй, – говорит он, – я здесь, ты рада?
– Здравствуй, – говорит он, – я приехал. Ты меня не забыла?
– Здравствуй…
Тысячу раз я прокручиваю этот разговор. Я никогда не знала, что умею ждать.
– Ты ведь ждать не умеешь, – говорит мне Надя. – Тебе вынь да положь!
Я жду и жду. Было лето, потом осень, и вот уже зима. Идет снег.
– Идет снег, – говорю я мужу, подойдя утром к балконной двери. – Как плохо, уже зима.
– Почему плохо? – спрашивает он.
Как объяснить? Как объяснить всё, что объяснить нельзя?
– Не люблю зиму, – говорю я и иду на кухню готовить завтрак.
Надо завтракать, надо ехать на работу, надо натягивать сапоги, надо говорить: привет! как дела? – надо улыбаться, улыбаться, улыбаться, чтобы не заплакать.
Надю я знаю всю жизнь, мужа – полжизни. Тамаза – два месяца. В детстве мы с Надей и Митей ходили в немецкую группу. Людмила Ивановна, наша немка, не разрешала в своем присутствии говорить по-русски и поощряла ябед. Со всех ног мы бежали к ней, чтобы торжествующе крикнуть: Митя spricht russisch! Сконфуженного Митю наказывали, но жалости это ни в ком не вызывало. Удивительно, как мы не выросли мерзавцами, спрягая немецкие глаголы!
Иногда втроем – Митя, Надя и я – мы вспоминаем всякие смешные подробности того далекого времени. Но это бывает редко, мы редко видимся. Они живут в Москве, я – в Ленинграде. Но и там, в Москве, они видятся не чаще, разве что когда я приезжаю.
Я люблю приезжать в Москву. Особенно зимой. Самое лучшее время в Москве – зима. После летней бестолочи, потных и пыльных вокзалов, оголтелых очередей, после осенней изморози и слякоти вдруг возникает в какой-то день тишина высоких сугробов, и где-нибудь на Басманной поскрипывает снег под ногами, и синие тени ложатся на белые деревья в Милютинском саду.
Ничего этого, впрочем, уже нет. Нет сугробов, нет тишины, нет Милютинского сада. Скоро это станет таким же далеким воспоминанием, как немецкая группа в довоенном детстве.
Перед войнойНа МоховойТри мальчика в немецкой группеПрилежно ловят клецки в супе…Это – Межиров. Я теперь все время читаю Межирова, он из той жизни, которая была в Батуми.
…Когда начался ливень, настоящий тропический ливень, Межиров сказал: вот вы и застряли у меня. Мы говорили о стихах (Надя даже ввязалась в спор), о стихах и о Батуми.
– Вы не в первый раз в Батуми?
– Что вы! Я жил здесь подолгу. Есть какая-то загадка в этом городе.
Я знала какая, но промолчала. Просто здесь ощущаешь движение времени. В других местах этого не ощущаешь так явственно.
Когда мы вышли, ливень еще продолжался, по улицам неслись потоки воды, машины не ехали – плыли, и в таком виде – с волос течет, платье прилипло – я предстала перед Тамазом.
– Вот что бывает, когда ты вздумаешь променять меня на Межирова, – смеялся он.
Интересно, что сказал бы Митя, расскажи я ему про Батуми. Он решил бы, что я сошла с ума.
* * *Зима. В самом деле зима. Крупные редкие снежинки опускаются на тротуар и не тают. Я хочу, чтобы приехала Надя. С Надей я могу говорить про Батуми. Она была со мной и все знает и не думает, что я сошла с ума, то есть, конечно, сошла с ума, но так и нужно было, и прекрасно, что было.
– Прекрасно, что это было, – говорит Надя.
Меня в этой фразе не устраивает слово «было». Я хочу, чтобы было и есть. И вот тогда она говорит:
– Не сходи с ума.
От Петроградской до Литейного автобус идет по лучшим в мире местам. Вдоль Лебяжьей канавки, мимо Летнего сада, Михайловского замка. Мимо дома графини Фикельмон, где, если верить Нащокину, Пушкин был счастлив одной зимней ночью…
Теперь в этом доме Институт культуры и вечерами окна его светятся мертвенным светом люминесцентных ламп. Но сейчас, днем, когда идет снег, ничто здесь не кажется измененным.
Разве это время проходит? Это мы проходим.
Как верно сказано, как безысходно и печально.
Автобус идет по лучшим в мире местам, но мне это не помогает. Иногда помогает, а сегодня – нет. Сегодня началась зима, может, поэтому. Лето кончилось. Осенью оно еще было, а сейчас кончилось. Длинное лето, в которое так много произошло.
– Я несправедлив, но прав, – сказал Тамаз.
Мы ехали в машине, было поздно, я понимала, что ему надо домой, его ждут, а мы ехали в Махинджаури.
– Тебе надо домой.
– Надо. Но я хочу быть здесь. Там – долг, здесь – душа. Я несправедлив, но прав.
Я закрыла глаза, чтобы лучше понять происходящее. Четыре для назад я не знала, что этот человек есть на свете.
Несправедлив, но прав…
Он умел брать на себя все заботы мира. Вот что было удивительно. Почему я говорю «было»?
– Три тысячи верст ничего не значат, – сказал он мне, прощаясь. – Я не расстаюсь с тобой.
Автобус медленно тащится мимо освещенных окон бывшего дома Фикельмон. Час пик. Я возвращаюсь домой. На сегодня – всё. Если он приедет, то уже только завтра. Я свободна до завтра. Я пуста, как кошелек, из которого вытрясли мелочь.
Двадцать лет назад я приехала в этот город насовсем. Тогда, впрочем, ничего не казалось «насовсем». Насовсем уезжаю из Москвы? Да вы что! Оказалось, насовсем. В Москве на вокзале меня провожала уйма народа, и я помню, как одна из моих подруг сердилась, что я ни на кого не обращаю внимания, а только на чемодан, у которого оторвали ручку.
– Она не сможет элегантно выйти к мужу из вагона, это же ужас! – хохотали вокруг.
Какая ерунда занимала – ручка! – и никакой мысли не было, что все в последний раз, в последний раз. Казалось, ну что особенного – Ленинград, ночь пути. А вышло – другая жизнь. Вог почему я не верю в то, что три тысячи верст ничего не значат. Они значат все, потому что ничего на свете нельзя обратить вспять.
Разве время проходит? Это мы проходим, чтобы не возвращаться.
Между прочим, с Межировым тогда в Батуми мы разговаривали в день смерти Симонова. Это и было поводом для встречи: редакция поручила Бокерии попросить у Межирова отклик на смерть Симонова, а мы увязались с ней.
– Я не так уж близко знал его, – рассказывал Межиров. – Но однажды мы вместе ехали с какого-то банкета, и он вдруг сказал, что, если перестанет быть мужчиной, немедленно покончит с собой. Меня тогда поразило, с какой страстной убежденностью это прозвучало…
* * *Да будем мы к своим друзьям пристрастны!Да будем думать, что они прекрасны!Терять их страшно, бог не приведи!Б. АхмадулинаНазад, назад в 1982-й год, в тот день, когда на Тверском бульваре в машине Лены Брусковой изумляюсь превратностям судьбы, толкнувшей меня к «Московскому роману».
Но ничего бы и не произошло, если бы не мои прекрасные друзья. Вот уж на что мне везло и везет всю жизнь!
Сколько замечательных людей встретилось мне! Всех и не перечислить. И хоть считается, что только в юности человек обзаводится друзьями, вряд ли это так уж верно. С Нелей Пляцковской мы, например, подружились чуть ли не в пятьдесят лет, а сейчас нельзя и представить себе жизнь без ее заинтересованного участия. Еще мы связаны общей памятью о Наташе Крымовой, нашей любовью к ней.
О некоторых своих друзьях я написала в журнале «Невский, 70». Его несколько лет выпускал Союз журналистов стараниями Гали Кряжевских и Лены Шарковой (она-то и придумала обратить адрес в название), потом уже подключились мы с Мариной, тогда еще Гусевой. Там я придумала рубрику «Столичный гость» и написала о Брусковой, Руденко, о Боре Тархове…
Спасите наши души!Мы были бы раздавлены жизнью,если бы не были добры друг к другу…Генрих ГмайнерЦарское Село было, как известно, сначала переименовано в Детское Село, а потом – в город Пушкин. Как это ни удивительно, его второе название может вскоре вновь оказаться актуальным: дело в том, что именно здесь начнется строительство Детской деревни – SOS, третьей в России. Первая успешно работает в подмосковном Томилине, недавно приняла маленьких сирот новая деревня в Лаврово под Орлом, а в 2000 году должна открыться «наша» деревня.
Давайте уберем кавычки в слове НАША! Давайте будем считать своей обязанностью участвовать в информационной поддержке этого благородного проекта. Но прежде познакомимся с самой идеей и с людьми, продвигающими ее в жизнь и тем спасающими детские израненные души.
Герман Гмайнер, Хельмут Кутин и Елена Брускова
Герман Гмайнер, великий австрийский гуманист, родился в 1919 году в Австрии, в крестьянской семье. После Второй мировой войны, оставившей сиротами тысячи детей, он, сам еще в раннем детстве потерявший мать, задумал создать для обездоленного ребенка настоящий Дом детства, да не один, а целую деревню таких Домов! В тирольском местечке Имст и появилась эта первая деревня-SOS Kinderdorf.
Вспоминая первые годы, Гмайнер писал: «Моя идея Киндердорфа находила мало поддержки у людей, к которым я вначале обращался, скорее всего, потому, что это было в послевоенные времена, когда нужда достигла своего пика. И вот мне тогда пришла в голову мысль привлечь к моей идее население. И как только я обратился сначала к тирольцам, а потом ко всем австрийцам, произошло чудо. Откликнулись люди, которым самим не хватало на жизнь… Сначала откликнулись бедные, потом пенсионеры и рабочие. Позже – обычные горожане и богатые. Последние были самыми сдержанными, но и они жертвовали – иногда даже много – особенно после того, как убеждались, что мы действительно хотим делать добро».
Гмайнеровская модель помощи детям получила мировое признание: в ста тридцати странах действуют сейчас Детские деревни, опекаемые международной благотворительной организацией «SOS-Киндердорф Интернациональ». После смерти Германа Гмайнера в 1986 году к рулю этой организации встал воспитанник и соратник Гмайнера Хельмут Кутин. Он вырос в Имсте, в той первой деревне, созданной Гмайнером, и с детства впитал идеи и принципы великого своего учителя.
А на российскую землю эти идеи впервые привезла журналист Елена Брускова. Она услышала о Германе Гмайнере в Австрии, куда на дипломатическую работу был направлен ее муж Владимир Сергеевич Брусков.
Какое счастье быть живым!
Володя Брусков из тех московских мальчишек, что ушли на войну восемнадцатилетними. А ему даже и восемнадцати не исполнилось, и в одном из первых своих боев он был так страшно ранен, что этого на всю его жизнь хватило. «Я мог погибнуть в сорок первом. Значит, все остальные годы – мне в подарок», – говорил он незадолго до смерти.
Все меньше и меньше на земле людей из этого поколения. Хлебнувшие лиха, они умели быть великодушными, добрыми, щедрыми, потому что, в отличие от многих, знали, какое это счастье – быть живым!
Именно таким был Володя Брусков. Таким, наверное, был и Герман Гмайнер. Защищая детей, он защищал жизнь.
Когда в Австрии Брусковы впервые услышали о Kinderdorf, их поразила сама система устройства сиротских учреждений, ничего общего не имеющая с обычными нашими детскими домами. Ребенка должна окружать доброта – вот какой принцип исповедовал Гмайнер. Только доброта научит маленького человека радоваться жизни, ценить жизнь и стать в дальнейшем строителем, а не разрушителем мира.
Об Австрии или – плохо, или – ничего
Лена Брускова пришла в «Комсомолку» еще при Алексее Аджубее. Потом был Юрий Воронов, потом Борис Панкин. Славу знаменитым редакторам приносили знаменитые журналисты: Песков, Руденко, Голованов, Брускова, младший Аграновский… Уехав вслед за мужем за границу, Лена стала собственным корреспондентом газеты в Австрии. Но что у нас тогда писали об Австрии (Америке, Германии, Испании…)? Или – плохо, или – ничего. И надо было быть Брусковой, чтобы, ни на что особенно не надеясь, все же изучить этот опыт – поехать в Детскую деревню, посмотреть в счастливые детские глаза, познакомиться с педагогами, психологами…
Что может человек
Несколько лет ей не удавалось рассказать об этом в советской прессе, и ни в каком самом волшебном сне невозможно было представить, что пройдут годы, и под Москвой, в Томилине, появится улица, носящая имя Германа Гмайнера, а на ней – целый чудо-городок из веселых кирпичных коттеджей, в которых зазвенят детские голоса.
Вот так изменилось время. Но разве оно само по себе изменилось? Вовсе нет. Это сделали люди. Их настойчивость, доброта и вера. Помните, у Некрасова: «Воля и труд человека дивные дивы творят»? Это – и про Елену Сергеевну Брускову.
Когда-то она, тогда еще Лена Гусева, числилась дочерью «врага народа». Окончив педагогический институт, работала в школе, потом в годы оттепели пришла в журналистику. Статьи, очерки, книги… и вдруг – такой поворот судьбы и такое блистательное превращение Слова в Дело. Сейчас она – президент Российского комитета «Детские деревни – SOS», и вы уже, конечно, поняли, что без Брусковой никаких детских деревень на российской земле не появилось бы.
* * *А этот очерк – про Бориса Тархова.
Все мы – из гоголевской «Шинели»Мальчик рос в уральском городе Орске и, сколько себя помнит, всегда хотел петь. А время было трудное, послевоенное, и мама решила, что сын должен приобрести настоящую профессию, которая и кормила бы, и одевала. Послушно окончив индустриальный техникум, он – полуголодный и полуодетый – все же сорвался туда, куда манило неясное предчувствие судьбы. И дальше все в самом деле получилось как в сказке.
Московские родственники ютились чуть ли не вшестером в одной комнате, и потому незваного гостя определили на ночлег в сарай для дров, а наутро выяснилось, что он приехал напрасно: прием документов во все столичные вузы уже закончился.
– Ну давай я тебе хоть Москву покажу, – предложил двоюродный брат. – А то так и уедешь, ничего не увидев.
И они отправились гулять. Почему возник на их пути дворец культуры завода «Каучук», почему они зашли туда, а услышав из-за двери чье-то пение, заглянули в комнату? Судьба! Провидение!
– Вам что, молодые люди? Хотите спеть? – спросил человек, сидевший у рояля.
– Вот он хочет, – сказал двоюродный брат.
Когда Борис спел, человек, сидевший у рояля, что-то записал на клочке бумаги и предложил прийти завтра по этому адресу. А адресом-то оказался Собиновский переулок, знаменитый ГИТИС, театральный институт, вожделенная мечта многих и многих, а незнакомец из «Каучука», представьте себе, заведовал в этом институте кафедрой вокала.
Вот так все случилось, и через сорок лет на сияющей сцене Московского академического камерного музыкального театра заслуженный артист России Борис Тархов принимал цветы, поздравления, слова восхищения, благодарности, аплодисменты…
Для своего бенефиса он выбрал «Шинель». Трудный трагический спектакль, поставленный Покровским по опере Холминова. Борис Покровский, создатель и бессменный руководитель театра, который все в Москве и зовут театром Покровского, в своем Слове о Тархове назвал его звездой и великолепным русским артистом.
…Все действие оперы разворачивается в пространстве, ограниченном больничной койкой, выдвинутой на просцениум, где Акакий Акакиевич Башмачкин в сером, словно арестантском халате заново проживает свою трагическую историю. У артиста на этом малом пространстве есть лишь два «инструмента», при помощи которых он должен передать зрителям весь ужас обыденной жизни, загнавшей в угол «маленького» человека. Эти инструменты – глаза и голос. Неповторимый голос, звучащий то жалобно, то гневно, и взгляд, полный скорби, муки, мольбы…
Я сказала, что есть лишь два инструмента? Это не так. Чтобы с такой необычайной выразительностью звучал голос, чтобы прямо в душу смотрели глаза, надо прожить свое время, все предыдущие годы не в башне из слоновой кости, а в гуще и грохоте российской действительности, про которую Высоцкий – помните? – спел так: «Эх, рассказать бы Гоголю про нашу жизнь убогую, ей-богу, этот Гоголь бы нам не поверил бы».
Быть включенным в жизнь, всё понимать, всё чувствовать для артиста – необходимость и обязанность. Только так можно «соткать» роль, и только тогда на нее отзовется зритель. Впрочем, это аксиома. Впрочем, по-другому вряд ли и бывает. У Бориса Тархова тем более: он включен в жизнь не только сам по себе, но еще и благодаря своему окружению. В семье три журналиста – жена Лина Тархова, ее сестра Инна Руденко, племянница Таня Чернова. И муж Инны, Ким Костенко, был журналистом… А если за столом даже два журналиста, то это, как известно, всегда летучка. У Лины недавно вышла замечательная книга[5], в которой многострадальная история страны увидена глазами кремлевских детей и прокомментирована пером острого, честного, умного публициста.
По правде сказать, Тархову сказочно повезло не только тогда, когда он в ДК «Каучук» встретил свою оперную судьбу, но и когда золотоволосая Лина Руденко, студентка факультета журналистики Московского университета, согласилась стать его женой. Он и сам всегда говорит, что нe устает благодарить судьбу за столь щедрый подарок. И еще за красавицу-дочь, артистку Юлию Тархову, за двух прелестных внучек – Сашеньку и Марусичку. И за Плещеево озеро, над которым стоит деревенская изба, где все они живу летом, и за ярославские просторы той русской земли, что, как в «Слове о полку Игореве», всегда «за шеломянем еси».
…Все мы, не только наша литература, в известном смысле «вышли из гоголевской шинели». Вот почему так щемит сердце, когда несчастный Акакий Акакиевич голосом Тархова вопрошает, обращаясь к залу: «За что вы меня обижаете?»
Если будете в Москве, непременно пойдите в Камерную оперу, что на Никольской. Это возле «Славянского базара», где когда-то основоположники Художественного театра, замысливая его, мечтали об актерах, которые принесут с собой на русскую сцену дыхание подлинной жизни. Наверное, Станиславский и Немирович остались бы довольны, увидев и услышав Бориса Тархова.
* * *Ах, что бы я делала без своих друзей, вступив на писательскую стезю! Во-первых, они были терпеливыми слушателями, а это так важно! Леня Левинский, Галя Зяблова, Лена Швецова… Иногда я писала всего по три-четыре странички. По-настоящему дело продвинулось только в Хаапсалу. Из Москвы туда приехала Наталья, из Ленинграда – Ленька. Не из-за романа, конечно. Отдыхать. А тут я «душý трагедией в углу». Наталья, как всегда, вначале не вполне уверенно: «Нет, хорошо, по-моему, хорошо». Ленька уверенно и решительно: «Замечательно!»
Потом роман читают московские подруги – Инна, Лина, Лена, Юля Хорицкая, Наталья Крымова. Потом его читает по просьбе Инны Анатолий Стреляный, и вот тут-то все начинается.
«Давайте делать книгу», – предлагает он, в то время редактор отдела прозы в «Советском писателе». Опять в моей жизни возникает (со значением!) улица Воровского – родина моя. Налево – Трубниковский, по правую руку – дом Ростовых, а в голубом особняке (Поварская, 30) – издательство.
Какая книга? У меня же ничего, кроме этого романа нет (рассказ «Инга» не в счет). К тому же уже накатывает болезнь, катастрофически теряю силы, плачу без причин – какая книга?