banner banner banner
Правда и вымысел
Правда и вымысел
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Правда и вымысел

скачать книгу бесплатно

Женщины перепугались, бабушка немедля запрягла отдохнувшего коня и поехала, как в сказке, – куда глаза глядят. Матушка, видимо, решила задобрить гостя, на стол собрала, выставила бутылку водки, но тот пить-есть решительно отказался, дверь в горницу прикрыл, чтоб мы с дедом ничего не слышали, и начал с матерью какой-то разговор. Бубнили они долго, чуть ли не до утра, пока не возвратился отец.

– В нашем районе красных быков нету! – заключил он и пошёл смотреть, жив ли я.

Куда ездила бабушка, неизвестно, однако к восходу поспела, и когда её увидели в окно, дома сразу же возник радостный переполох: за санями шёл бык, привязанный к пряслу.

– Ведёт! Ведёт быка!

Отец с матушкой выбежали на улицу, а гость, говорят, даже в окно не посмотрел, только покряхтел и начал собираться.

– Ладно, полоротые, сидите и ждите. Сам пойду! – сказал он, когда все вернулись в избу.

– Дак чем этот-то не подходит? – возмутилась и перепугалась бабушка. – Ведь ни пятнышка на нём, с рожищами этакими и весь красный! Я же за него, лешака, столь денег отдала!

– А на лбу у него что?

– Дак звёздочка на лбу! И то махонькая!

– То-то и оно! – Путник зашёл в горницу и сунул мне в рот всего один кристалл соли. – Это значит, бычок родился ночью. А надо, чтобы на заре!

Хлопнула дверь, и в избе наступила полная тишина.

Должно быть, родители сели за стол, советоваться. Они всегда так делали, если требовалось обсудить что-либо важное, однако дед проснулся, откашлялся и кликнул бабушку.

– Вы там особенно не суетитесь, – сказал спокойно, без одышки. – Не найти нам быка. Пускай он приведёт.

– Он-то, лешак, приведёт! – сразу завелась бабушка. – Да ведь Серёжку заберёт за этого быка! Сказал: ежели сам найду, мальчишку с собой уведу!

– Так и так его уведут. Пускай уж он возьмёт.

– Как – уведут!?

– Ну, вырастет, найдётся ему девка какая и уведёт! – засмеялся дед и ко мне повернулся. – Ты-то как хочешь? Жениться или по свету походить?

– Сам всю жизнь бродяжил! – закипятилась она. – Сколь ты дома-то прожил, лешак? То война, то промысел, то и сказать грех – бабёнки гулящие. И не лежи сейчас, дак убежал бы опять куда!

– Да будет тебе! – добродушно отмахнулся дед. – Раз парню судьба такая выходит, ничего не сделаешь…

Бабушка видела, что мы оживаем, и уже ничем жертвовать не хотела.

– Ты что же, внука ему отдашь? Чего он такого сделал, чтоб робёнка забирать? Да где это видано?! Вы, должно, сговорились с ним!

Дед завернул таким матом, что бабушка сердито засопела и умолкла – вот это была игра слов! Однако ненадолго, скоро опять подсела к деду, спросила примиряюще:

– И на что ему бык-от? Вот заладил, ищи ему быка, да и всё. Как это он лечить собирается?

– Не наше дело, не лезь, – спокойно посоветовал дед – тоже не хотел ссориться. – Ничего мы не понимаем в этом деле, и понимать нам не надо. Вылечит, и ладно.

– А вы про что с ним три часа кряду разговаривали? – подозрительно спросила бабушка. – Ты его знаешь, что ли?

– Его не знаю, а людей из их племени встречал.

– Это что за племя такое?

– Ну, есть такое племя, на нас не похожее. Гои называются.

– Дак чего, нерусский он, что ли?

– Почему нерусский-то? Русские они…

– Что-то я не слыхала про этакое племя…

– Да ты много чего не слыхала и не видала…

– И где они живут?

– Кто их знает? Везде живут, ходят, ездят…

– Значит, цыгане! – определила она. – Я так и думала! То-то гляжу, зыркает!

– Не цыгане они! – Дед что-то скрывал и потому терпел, ещё не ругался, но был уже на пределе. – Порода такая – гои. Хорошие люди, совестливые, дурного не делают, живут по справедливости. И больше ничего не знаю.

– Знаешь, да сказать не хочешь! – не унималась бабушка. – А то бы три часа сидели шушукались… Тебя от тифа в гражданскую кто вылечил? Тоже эти гои? Уж не от неё ли лешак этот явился? От старухи-то, с которой ты робёнка прижил?

Дед даже материться не стал, махнул рукой, отвернулся к стенке и замолчал, а бабушка закусила губу, взяла красного быка со звёздочкой в повод и повела назад, откуда взяла.

Тогда я ещё не знал, что приключилось с дедом в гражданскую войну, об этом в семье никогда не говорили, и не понимал бабушкиной подозрительности и пытливости, однако с той поры запомнил это слово – гой, и когда сказки читал, где Баба-Яга спрашивала, мол, гой еси, добрый молодец, то сразу вспоминал этого путника и всё понимал. Но однажды на уроке, кажется, во втором классе, кто-то спросил, что это значит, и учительница неожиданно заявила, дескать, это просто игра ничего не означающих слов. Согласиться с таким суждением я не мог, поскольку Гоя видел живьём, а «еси» встречалось в молитве, которую слышал каждый день и знал назубок: «Отче наш! Иже еси на Небеси…». Чтоб было понятнее, бабушка переводила её для меня, и это звучало так: «Отец наш! Ты есть на Небе». Потому Баба-Яга не играла в слова, а конкретно спрашивала – гой есть, добрый молодец, или нет?

Все эти свои знания я и вывалил учительнице. Реакция оказалась непредсказуемой: батю вызвали в школу и стали ругать, что у нас в семье мракобесие и религиозная пропаганда. В общем, он вернулся домой и с помощью ремня объяснил мне, чтоб научился держать язык за зубами и в школе не разбалтывал, чему учат и что говорят в семье.

Но это уже было потом, а сейчас бабушка свела негодного быка, вернулась ещё более сердитая и заявила решительно:

– Хоть какие они, эти твои цыгане совестливые, а внука своего не отдам! И не надо нам ихнего быка и лекарства!

– Я говорил, не цыган он, а гой, – терпеливо напомнил дед.

– Всё одно, ко двору близко не подпущу! Пускай идёт со своим быком…

– Лучше пусть внук помрёт, что ли? – взвинтился он. – Или лежнем на всю жизнь останется? Раз обычай у них такой – на ноги поднимет и пусть забирает. Худого не будет, а может, внук через него в люди выйдет, мир посмотрит.

– Вот, опять своё начал, – забранилась бабушка. – Вечно путаешься с кем попало, всяких цыган в избу пускаешь. А ведь старик уже, три войны прошёл…

На сей раз дед запышкал, словно рассерженный медведь, и подтянул к себе еловый батожок.

Нелюбовь к цыганам у нас в семье началась с того, что они меня чуть не украли, когда мне было около года отроду. Я не помню этого случая и знаю по рассказам, что к нам в деревню на ночёвку заехали цыгане. Это был какой-то не покорившийся власти табор – им после войны запретили кочевать, а они будто уходили в дали несусветные – аж в Сербию. Цыгане встали за поскотиной и развели костры, но попросили, чтоб детей с одной старой цыганкой пустили переночевать в избу – дело было зимой. Бабушка как чувствовала неладное и пускать не хотела, мол, вшей натащут и украдут что-нибудь, однако дед на правах главы семьи разрешил. Около десятка цыганят поместилось на печи и полатях, двух грудничков положили на топчан за печкой, а сама цыганка пристроилась на полу. Бабушкино сердце не выдержало, раздобрилось. Сначала она подала детям миску с мёдом (была своя пасека, и добра этого хоть залейся), затем предложила чаю цыганке, наконец, разговорилась, начались гадания по картам, по чёрной книге и по руке, и в результате все узнали свою судьбу, в том числе и мою. Цыганка сулила мне жизни семьдесят шесть лет и смерть от воды – она всем щедро раздавала сроки жизни, богатство и счастье, даже корове, которая должна была принести скоро двух телят, и отцовой Карьке, казённой сельповской кобыле, много лет не жеребившейся.

Несмотря на свою либеральность, дед на ночь выставил караул – послал отца на двор, охранять хозяйство. Под утро двое цыган сделали попытку приблизиться к конюшне, видно, высмотрели красивую на вид, но с перебитым задом Карьку, однако навстречу им вылетела спущенная свора собак и выскочил отец с ружьём. Поднялся лай, шум, и в это время старая цыганка начала будить и собирать детей в потёмках. Мать почувствовала опасность, встала и зажгла лампу в тот момент, когда старуха с двумя грудничками на руках и выводком цыганят выпрастывалась на улицу. Вместо меня в зыбке лежало полено, завёрнутое в пелёнки! Цыганские дети не плакали, и потому мать сориентировалась, вырвала из рук воровки орущий свёрток. Тут все повскакивали, начался крик, бабушка пошла в атаку с ухватом, прибежал отец. А в таборе уж и кони запряжены и взнузданы; забросили детей в повозки и взмахнули бичами.

Когда родня немного пришла в себя, меня развернули и тщательно осмотрели. Все определили, что это я, однако бабушка засомневалась – вроде, и родинка на щеке была чуть ниже, и глаза вместо голубых стали синие, и мягкие белые волосёнки на голове будто бы потемнели. Несколько дней она подозревала, что меня подменили, думаю, чтоб досадить деду – он пустил старуху с цыганятами! Потом и она признала за своего, но когда подрос, ещё лет пять пугала меня цыганами, особенно зимой, в морозы, чтоб я не просился на улицу. У нас был тулуп из плохо выделанных овечьих шкур, который от холода становился колом, так вот она ставила его в сенях, приоткрывала дверь и показывала:

– Вон цыган стоит! Выйдешь – украдёт и увезёт с собой.

Я боялся цыган до тех пор, пока не услышал их песен…

Ситуация сейчас складывалась подобная, меня мог забрать этот путник из племени гоев и куда-то увести, но удивительно, я не испытывал страха, напротив, хотел, чтоб он вылечил нас с дедом и забрал с собой. И мы бы взяли коней и поехали, как три богатыря на картинке из журнала «Огонёк», которым была оклеена перегородка горницы.

Родители рассуждали иначе, а точнее, спорили с дедом-либералом, который мог отдать меня проходимцу, чтоб только я остался жив. Все остальные готовы были странного путника выгнать, как только он меня поставит на ноги, а то милицию вызвать с сельсоветом, если потребует мальчишку себе и начнёт задираться. Дед один стоял против всех, смеялся и отмахивался:

– Ох, и дураки же вы! Да как же вы не понимаете? Это что, заместо благодарности – взашей?

Не помню, сколько наш гость ходил, говорили по-разному, от нескольких часов до суток. И никто не торжествовал, когда он явился с красным быком, причём не на верёвке привёл, а будто двухгодовалый бык сам за ним шёл. Денег за него не спросил, а сел на лавку точить нож и долго ширкал им по наждачному кругу, пробовал остроту пальцем, затем велел матушке затопить железную печь в старой избе и позвал с собой отца в качестве подручного. Отец потом и рассказал, как необычный гость забивал быка.

Родитель мой всю жизнь проработал охотником-промысловиком, держал коров, свиней и овец, знал многие хитрости добычи зверей и забоя скота, кое-чему и меня стал учить лет с двенадцати – воспитывал хладнокровного и одновременно сострадательного мужика. То, что он увидел в старой избе, не укладывалось в рамки крестьянского воображения. Привередливый путник велел расстелить на полу чистую солому, после чего привёл и поставил на неё быка – опять же без верёвки. Конским скребком и щёткой тщательно вычистил его с головы до ног, а копыта и рога вымыл тёплой водой с мылом, затем приказал отцу вымести солому, сжечь её и принести свежей. Все эти приготовления утомили, батя ждал, когда путник возьмётся за нож, а он всё тянул, медлил: то у окна стоял, то у быка позвоночник зачем-то прощупывал от головы до репицы хвоста, то дрова в печку подбрасывал и сидел, будто бы грелся. Отец едва терпел, чтоб не вмешаться: если он был колдуном и лекарем, то каким-то непутёвым, и быка такого же привёл – центнера под три, морда свирепая, уже в складку пошла, и рога ухватом, а стоит смирно, как овечка, которая смерти не чует.

Часа полтора шли все эти приготовления, потом путник в очередной раз подошёл к быку, слегка вроде толкнул и уронил его на пол. Отец бросился ноги держать, чтоб не дрыгался, а бык уже готов! И тут началась быстрая работа – обдирать, да так, чтобы капли крови не пролилось. Отца с ножом путник к туше не подпустил, заставил только помогать: то поддержать, то шкуру скручивать мездрой внутрь, чтоб не остывала. Сам же лишь надрезы сделал, рукава засучил и стал обдирать кулаками – ладно бы с барана, а то с двухлетнего быка! Десяти минут не прошло, а дело уже сделано! Бык забит и шкура снята без капли пролитой крови!

Отец взял топор, чтоб разрубить тушу и повесить на мороз, но путник остановил и приказал погрузить её в сани, вывезти на открытое место и отдать птицам, чтоб склевали, а кости весной в землю зарыть на горе, где не топит.

И чтобы кусочка от этого быка никто из людей не съел!

Меня он раздел догола и завернул в горячую шкуру с ногами и руками – будто спеленал, оставив лишь нос и рот, чтоб дышал, да глаза.

– Теперь спи! – распорядился путник и дал ещё один кристалл соли. – Я буду с тобой.

Уснул я почти мгновенно, испытывая какой-то солнечный вкус во рту и приятное, чуть жгучее тепло, будто лежал в жаркий летний день на речном разогретом песке. Я так хорошо запомнил эти ощущения, что потом очень долго искал, существует ли в природе подобное. Съел много пудов обыкновенной соли, валялся на самых разных пляжах, но всё не подходило. Была некая похожесть вкуса у молдавского красного вина, которое давят из винограда сорта Изабелла, а потом оставляют на солнце в открытом чане, чтоб забродило. Отдалённо напоминающее тепло я случайно почувствовал однажды, когда на Таймыре, в ожидании транспорта, чтоб уехать с буровой в камералку (мороз был за пятьдесят), я забрался в дизельную, согрелся и задремал под мощный, оглушающий рёв.

* * *

…Проснулся утром, в полной тишине, и первое, что мне захотелось, это потянуться, однако был скован высохшей до фанерной крепости шкурой. Дед не спал, сидел на кровати, подложив под спину свёрнутый тулуп, и насвистывал «Чёрный ворон». Он всегда свистел, когда становилось лучше, несмотря на ворчание бабушки.

– Ну что, Серёга, живём? – спросил дед.

– А где путник? – спросил я.

– Э-э, да поди уж под Зырянкой. Как ты уснул, он наказы дал и – дуй, не стой!

– Хотел меня с собой взять…

– Тихо, молчок! – шёпотом остановил дед. – Рот на крючок.

В этот момент вбежала матушка, за ней отец.

Снимали бычью шкуру точно так же, как путник снимал её с быка, с той лишь разницей, что делали это не так умело. Я орал, будто это меня обдирали, причём без ножа: шкура присохла, прикипела или вовсе приросла, а родители радовались, должно быть, проинструктированные путником: они знали, что я ожил, если кричу, тело вновь обрело чувствительность, заработали мышцы, поскольку я от боли дрыгал ногами и отбивался. Дед подбадривал, мол, ничего, ори громче, помогает, и не выдержал, встал с постели первый раз за многие месяцы и начал помогать; бабушка, ещё недавно подозревавшая случайного гостя во всех грехах, страстно молилась и каялась:

– Господи! Это Ты послал нам ангела своего! А я, слепая, не разглядела, не признала его, за лешака приняла. Прости меня, грешную!

Шкуру красного быка отец вынес на улицу, обложил берёзовыми дровами и сжёг, как Иван-царевич лягушачью кожу…

Гой

Так с февраля 1957 года у нас начался новый отсчёт времени – с того дня, когда к нам приходил путник. Вспоминая что-нибудь, шепотком, и только в кругу своей семьи, обычно уточняли:

– Да это было на такой-то год, как Гой являлся.

Однако бабушка, обрадованная тем, что лекарь меня забирать не стал и даже денег за быка не спросил, называла его только ангелом. Она вообще довольно часто и круто меняла своё отношение к людям и этого случайного прохожего стала боготворить. В моём представлении на ангела он совсем не походил, скорее на пожившего, дошлого и властного мужика, однако спорить с бабушкой было нельзя, по её мнению, посланники божьи могут являться в любом образе, а люди слепы и не видят промыслов Господних.

Я уже тогда понимал, что произошло нечто необыкновенное, вся наша семья прикоснулась к чуду, и теперь этот путник будто незримо живёт в нашей избе, словно ангел бесплотный, и постепенно становится легендой.

На следующую весну, с начала страстной недели бабушка пошла пешком в город, чтоб помолиться, поблагодарить Бога за наше с дедом чудесное спасение и встретить Пасху в действующем храме. (Иногда она ездила молиться к месту сгоревшей церкви в Зырянском). Томск от нас находился так далеко, что уже было всё равно, туда идти или в Палестину, на Сион-гору. Помню, ждали её долго, пытались угадать, каких гостинцев принесёт, откровенно скучали, и даже дед всё больше сидел у окна, выходящего на дорогу. Однако вернулась бабушка чем-то так разочарованная и растерянная, что даже про гостинцы забыла и стала вручать их лишь на второй день. И только по прошествии двух лет от явления Гоя тайком поведала моей второй, по матери, бабушке, как на исповеди рассказала историю с путником и излечением, за что батюшка её сильно ругал. Сказал, что она слепая, не разглядела сатану и силу его, допустив колдуна пользовать мужа и внука. Дескать, лечить следует молитвами, постом да послушанием, но никак не бычьими шкурами, и теперь неизвестно, что с излеченными будет, примет ли наши души Господь у себя на небесах, а заодно и её душу? Греха этого ей священник не отпустил, велел привести нас с дедом в церковь: тогда, мол, отпущу и дам святое причастие.

В то время никто этого не знал, но дед что-то заподозрил, когда она сначала запретила вспоминать Гоя, дескать, бродяга этот и не ангел вовсе, а бесово отродье, чёртово племя и лешак, а потом взялась за наше религиозное воспитание. Такое дело при Хрущёве было практически запрещённым, в наших краях «открытыми» богомольцами признавались только молдаване-иеговисты (кстати, такая же незаконная секта в то время), и если были верующие православные, то наверняка молились тайно, по пещерам, как первые христиане. А дед мой иногда любил повторять, что уходил на Первую мировую войну юным, но глубоко религиозным человеком, однако вернулся со Второй мировой законченным атеистом – он говорил так, когда возникал спор с бабушкой. Потому разок посмотрел, как она ставит меня и сестру рядом с собой перед иконами, второй, и, не выдержав, сказал строго:

– Ты свои грехи замаливай, а они ещё не нажили. А то скоро как кержаки станем! И к твоему попу я не поеду, а сюда явится, так накостыляю ещё!

Бабушка только губы поджала, но нас на колени больше не ставила и повторять молитвы не заставляла. Оказывается, она давно убеждала деда поехать к батюшке в храм и проговорилась, что её лишили причастия, но за что – молчала, как партизан. О Гое она теперь и слышать не могла, и когда о нём заводилась речь, или уходила, или сердито отворачивалась, и таким образом ещё сильнее притягивала внимание к случайно зашедшему в дом человеку. Чаще всего о нём вспоминал отец, пытающийся с научной точки зрения объяснить природу лекарских способностей Гоя. Сначала он долго изучал влияние горячей бычьей шкуры на тело человека, и когда однажды резал бычка, завернул свою левую, подвёрнутую на мотоцикле ногу и пролежал так всю ночь – ничуть не помогло. Тогда он сделал вывод, что нужен-то обязательно красный бык, значит, благотворное действие оказывает масть. Отец очень много читал и знал разные непонятные слова.

– Всё дело в ферменте! – заявил он. – Тебя вылечили ферментом.

На третий год он однажды прибежал с промысла в середине сезона, будто бы за продуктами, а на самом деле, скитаясь по охотничьим избушкам, наконец-то понял, в чём дело.

– Тять, Гой давал тебе соли? – стал пытать деда.

– Чего тебе? Давал, не давал… – неохотно заворчал тот. – Главное, на ноги поднял…

– А про что вы целых три часа говорили?

– Да ни про что. Так, брехали по-стариковски…

– Только ты мне не ври, тять! Ну скажи, про что? Может, он как-нибудь эдак тебя лечил?

– Ничем он не лечил! Ни так, ни эдак.

С той поры, как от нас ушёл путник, у деда остались лишь одышка да простреленная несгибаемая нога, все другие болячки зажили, и даже будто бы изорванное медведем лицо стало разглаживаться. Раньше в свои пятьдесят семь лет он выглядел глубоким стариком, а тут вроде помолодел, повеселел, взбодрился и не то чтобы молчаливым сделался, а каким-то хитровато-скрытным, что-то не договаривал, ухмылялся, отшучивался и относительно Гоя никогда не высказывал своего мнения. Он снова начал бондарничать, ухаживать за пасекой, ездить на рыбалку и осенью стрелять белок в лесу за поскотиной.

Каждый раз, как только ему становилось лучше, дед собирал инструмент в специальный ящик, укладывал котомку и просил отца отвезти его в Зырянское, откуда он уже самостоятельно добирался до железной дороги в Асино. Несмотря на тихий протест домашних, и особенно бабушки, он уезжал на четыре-пять месяцев в даль неведомую, на свою родную Вятку-реку, где занимался отхожим бондарным промыслом. После войны и таких ранений его пытались каждый раз остановить, но строптивый дед бил кулаком по верстаку:

– Молчок!

И покидал дом, даже ни с кем не простившись. Возвращался он по-всякому, но всегда больной, едва живой, и его начинали выхаживать всей семьёй. Говорили, раза три, ещё до войны, он зарабатывал большие деньги, но чаще – только себе на прокорм и обратную дорогу. Тогда дед был молчалив и стойко выносил все упрёки. Помню, расстроенная бабушка выговаривала ему:

– Небость два года тому хоть семьсот рублей привёз, а ныне и на гостинцы не заробил. Что ж там, на Вятке, кадушки никому не нужны? А может, прогулял денежки-то, лешак? Иль с бабёнкой какой схлестнулся?

И вот теперь она ждала, что дед начнёт собирать инструменты и поедет на отхожий промысел, но он глядел на бабушку, ухмылялся, насвистывал «Чёрного ворона» и выстругивал нам с сестрой живые игрушки – пильщика с пилой, мужика-кузнеца с медведем-молотобойцем, карусели, пожарных с насосом и прочие забавные штучки. На приставания отца обычно махал рукой или весело сердился.

– Так вот, тять, он тебя солью вылечил! – заявил отец. – И шкура с ферментом тут ни при чём! Он дал тебе какой-то особой соли. А может, и не соли, а другого вещества.

– Не знаю, – ухмыльнулся дед. – Помогло, и ладно…

А батя не мог успокоиться и стал выпытывать у меня: