скачать книгу бесплатно
Он заметил пятно на простыне, оставленное выпавшей ручкой, попытался затереть чернила, но только размазал и испачкал руку.
– Оставьте, заменим! – поспешила секретарша.
– Я бы хотел… Эта барышня… аспирантка Елена… Представляете, фаталистка. Самого Фадлана… Пригласите ее ко мне.
– Но на черной лестнице стоит профессор, которого вы так ждали, – напомнила Лидия Игнатьевна. – И подъезжают остальные, кто был вызван…
– Да-да-да… – опомнился Мастер. – Разумеется… Откройте ему и впустите. Вот ключ… И все равно, прошу вас, позаботьтесь о ее судьбе…
Прежде чем наградить академика прозвищем, журналистам основательно пришлось покопаться в архивах, и по отрывочным, косвенным свидетельствам удалось лишь приоткрыть завесу таинственного прошлого. Далекого прошлого – настоящее так и оставалось непроницаемым, непрозрачным, как модно сейчас говорить. Всем было известно, что он мученик сталинских концлагерей, претерпел все вплоть до расстрела, но мало кто знал, за что его приговорили к пяти годам, да еще в пору, когда не было тотальных репрессий, – в конце двадцатых. А статья была известная, знаменитая – 58-5, под которой шли враги народа самого разного пошиба – от мужика, рассказавшего анекдот про Сталина, до членов контрреволюционных заговоров.
Статья эта все и покрыла…
Но как бы ни работала специальная масонская цензура и само время, вытравливая из письменных источников и памяти современников всяческую информацию о связи будущего нобелевского лауреата с вольными каменщиками, свидетельства его принадлежности сначала к Ордену рыцарей Святого Грааля, потом к Новым Розенкрейцерам и, наконец, к Мальтийскому ордену, как космическая пыль, проникали сквозь самые плотные слои атмосферы, накапливались до такой степени, что становились видимыми. В основном пробалтывались бывшие члены лож, низкой степени посвящения, когда&то избежавшие наказания или давно отошедшие от тайных обществ и за давностью лет считавшие свои юношеские устремления своеобразной игрой, пристанищем молодого, блуждающего ума. Сейчас же, по недомыслию или старческому маразму, они полагали, что масонство – это что&то вроде современной демократической партии, куда можно вступить, а потом выйти или перебежать в другую, и что теперь никаких тайных организаций давно нет и быть не может, и потому с радостью и даже с гордостью сообщали, что знаменитый ученый уже в то время заметно выделялся среди братьев и имел степень Мастера, за что и угодил в Сиблаг.
Приятно было хоть так приобщиться к громкой славе академика…
А осужденный розенкрейцер еще в лагере, когда по пояс в снегу валил краскотом сосны в два обхвата, ощутил, как пуст и бесполезен тот мир, в котором он жил; масонство с его тайнами, клятвами, идеями переустроить мир – не что иное, как естественная паранойя, развивающаяся в бездеятельных умах интеллигенции. Исправительный лагерь – вот ложа, где под руководством гроссмейстера-начальника одновременно тысячи посвященных совершенствуют свою душу, ищут смысл жизни, бытия и высшую истину.
Тогда он искренне раскаялся и поклялся сам себе никогда не возвращаться к прошлому. А оно, прошлое, и здесь, во глубине сибирских руд, напомнило о себе, когда до конца срока оставалось меньше года. Однажды в лагерь пришел очередной этап, и на следующий же день Мастер заметил интеллигентного человека средних лет с черной ленточкой на шее, выбивавшейся из-под нательной рубахи. И этот его взгляд не ускользнул от новичка: в очередной раз, когда тот проходил мимо по темному барачному проходу между нар, приложил руку к сердцу и сделал короткий кивок. Мастер не ответил на братское приветствие, но не смог скрыть непроизвольного внутреннего толчка, и этого оказалось достаточно, чтобы быть признанным за своего.
Несколько месяцев подряд вновь прибывший вольный каменщик при встречах делал ему знаки, однако Мастер не отвечал на них, и если тот проявлял настойчивость, пытался заговорить и даже совал в руки мешочек с колотым сахаром, он молча уходил.
Будущий академик жил в бараке с кержаками и уголовниками, которых было примерно поровну и которые умудрялись сосуществовать под одной крышей без особых ссор и драк – терпели друг друга, поскольку любая искра могла привести к кровавому побоищу, а силы и невероятная страсть к воле были равны.
Кержаки попадали в лагерь в основном за то, что у них когда&то останавливались или прятались отступающие белогвардейцы. А чтоб такого больше не повторилось, их пытались выдавить из леса, но упрямые раскольники не хотели оставлять привычного скитнического образа жизни, выходить и жить в селах. Тогда с каждого скита брали несколько мужчин и сажали на исправление в лагерь. У Мастера в напарниках оказался один из них, и когда образованный, но инфантильный и очень уж слабый очкарик выбивался из сил и обвисал на пиле, Мартемьян Ртищев отгонял его от лучка и в одиночку укладывал огромное дерево.
– Ты посиди, паря, мне свычней, – говорил в заиндевевшую бороду.
Несмотря на дюжую, лошадиную силу и невероятную выносливость – заключение, исправление трудом для них было чем&то вроде отдыха от тяжелых крестьянских работ, – молчаливые кержаки ни с того не с сего начинали еще больше смирнеть, отказывались от пищи и работы и тихо умирали в штрафных изоляторах.
– Тоска, паря, тоска, – объяснял Мартемьян. – Сердце съедает…
А чаще всего в набожных, с виду робких и степенных бородачах внезапно просыпался бунтарский дух; затосковавшие до сердечной хвори кержаки средь бела дня били охрану на делянках и срывались в безумный побег – с малыми, в два-три года, сроками. Поймать их в тайге было очень трудно, и если кого настигали – забивали прикладами и ногами, после чего зарывали под мох или в снег, если зимой. Зато каждый такой побег отмечался предупредительными расстрелами: строили заключенных в одну шеренгу, выводили каждого десятого или вовсе прямо в строю, и хорошо, если в голову или сердце, а то в живот…
Мастер досиживал последние месяцы, когда таким же образом глухой осенней ночью расстреляли Мартемьяна Ртищева, а другого напарника не дали. И начался ад кромешный: в одиночку и полнормы не сделать, значит, и полпайки не получить, а это как снежный ком: меньше ешь – еще слабее на работе. Человек переводился в разряд доходяг и сгорал в две-три недели.
Он еще держался, царапался из последних сил, но не ведал судьбы: однажды при выводе в лесосеку к нему пристроился кержак и сообщил, что будет ему напарником. Этого угрюмого человека с сумасшедшими черными глазами в лагере побаивались сами кержаки, называя его почему&то заложным; его сторонились даже уголовники, поговаривая, будто за ним числятся страшные злодеяния на свободе, а сидит он так, для отвода глаз. Мастеру было все равно, лишь бы не сорваться в пропасть, над которой завис. Они благополучно и быстро спилили и раскряжевали первое дерево, а когда стали валить второе, могучий заложный кержак внезапно схватил своего легковесного напарника и как тряпку швырнул под комель падающей сосны.
Спасло его то, что мох на земле был короткий и мокрый; Мастер буквально выскользнул из-под дерева, и лишь сбитой хвоей осыпало. И немедля он ринулся в лес, где чуть не столкнулся с охранниками, закричал, мол, помогите, но его сбили с ног, стали катать пинками по земле и забили бы, но все происходило на болоте – лишь втоптали в торфяную кашу и бросили. А через час вытащили, чтобы сволочь в общую яму, но, обнаружив, что он живой, сволокли в штрафной барак.
Здесь он понял, что это смерть. Мерзкая, глупая и обидная, потому что до свободы рукой подать. Понял и увидел непоправимую судьбу свою и оставшуюся жизнь, короткую и сухую, как винтовочный выстрел.
И все&таки не ведал рока: среди ночи в барак в сопровождении охранника вошел вольный каменщик с лентой на шее.
– Встань, брат, и иди за мной, – сказал просто, как Христос, собирающий учеников.
Мастер встал и пошел.
Все основные распоряжения Желтякову были сделаны давно, еще полгода назад, когда академик отошел от третьего по счету инсульта. Его преемник все это время руководил ложей, исполняя обязанности Генерального секретаря, и оставалась последняя, завершающая и очень важная деталь: передача документов, уполномочивающих определенных членов ложи на право совершать операции со счетами в банках, а самого профессора – на право подписи. И еще, можно сказать, торжественное вручение ему символа братства розенкрейцеров – тяжелого нагрудного знака в виде золотого креста с крупными, рдеющими красным сапфирами, обрамленного лепестками роз из рубина и цепью из звеньев в форме пентаграмм. Эту драгоценную реликвию Мастер получил в пятьдесят седьмом году вместе со степенью гроссмейстера из рук своего предшественника и учителя. По легенде, передаваемой братством, она принадлежала самому графу Сен-Жермену и была привезена лично им еще в середине восемнадцатого века в качестве знака согласия и разрешения Великого Востока Франции основать ложу в Петербурге. (В то время никакая самодеятельность не допускалась.) Так или иначе, но символ розенкрейцеров действительно представлял большую художественную и ювелирную ценность, стоил огромных денег и, давно утратив ритуальное назначение, рассматривался вольными каменщиками скорее не как святыня, а как золотой запас на черный день – вместе с другими драгоценностями и тайными счетами во внутренних и зарубежных банках.
Владея знаком более сорока лет, Мастер никогда не надевал его, даже по самым торжественным случаям, ибо к концу двадцатого века масонство почти полностью освободилось от замысловатой наивной мистики и ритуальности. Братья делали конкретное дело, ложа больше напоминала ученый совет, где решались важные научные и геополитические проблемы, или совет директоров некрупного, но очень действенного и мощного предприятия. Милые исторические глупости вроде ломания над неофитом шпаг или укладывания его в гроб при посвящении выглядели бы как театр абсурда.
Встреча ученика и учителя была деловой и короткой. Правда, бледный и взволнованный важностью момента Желтяков потянулся было к руке Мастера, но наткнулся на массивный сейфовый ключ. И помимо воли, зная, от чего этот ключ, потянул его на себя, однако академик не выпустил ключа из ладони.
– Вы заставили меня ждать…
– Простите, брат, я заставил вас жить, – поправил профессор. – Почти целый час.
– Да-да… Вы правы, благодарю. Но я не жил, а страдал. – Мастер вспомнил аспирантку и выпустил ключ. – Заприте дверь и откройте первый сейф.
Желтякову можно было ничего не подсказывать; он давно знал, как следует поступать в таком случае, и делал все с размеренной четкостью. Нашел защелку и осторожно отвел в сторону дубовый книжный шкаф, укрепленный на незаметных шарнирах, после чего отогнул край обоев на стыке и вставил ключ в скважину. Дверь засыпного сейфа открылась с легким гулом, будто чугунное колесо прокатилось по рельсу и стукнуло на стыке. Профессор увидел толстую пластмассовую папку на полке, однако спохватился и решил соблюсти не ритуал, а правила приличия – выжидательно обернулся к Мастеру.
– Возьмите ее, – бесцветным голосом разрешил тот. – Будьте осторожны, не выключайте… самоликвидацию.
Исполняющий обязанности Генерального секретаря представлял, зачем идет к ложу умирающего, и взял с собой вместительный кейс, куда теперь вложил заминированную папку, а потом и ключ от сейфа, но крышку не закрыл – ждал дальнейших распоряжений, искоса поглядывая на китайскую картину с иероглифами, висящую в изголовье.
В руке академика оказался второй ключ, меньше первого, с причудливыми и длинными бородками.
Желтяков снял картину, слегка расшатал и вынул дюбель из стены, им же выковырял деревянную пробку и всунул ключ.
– Четыре оборота против часовой… – подсказал Мастер, не видя, что там делает профессор. – И пол-оборота назад…
– Да, я помню…
Небольшая дверца сейфа за долгие годы была заклеена пятью слоями обоев, и потому дело застопорилось – просто так открыть оказалось невозможно.
– Возьмите в ящике с гола… – с трудом выговорил академик. – Для бумаги…
Желтяков послушно достал нож и с треском разрезал обои по наметившемуся квадрату – освобожденная массивная дверца открылась сама. Овальный футляр из черного дерева занимал почти все пространство сейфа; несмотря на то, что более сорока лет пролежал чуть ли не замурованным, он все же покрылся довольно толстым слоем пыли.
Желтяков бережно вытянул футляр, и когда взял на руки, сказал непроизвольно:
– Тяжелый…
– Это тяжелый крест, – согласился Мастер.
– Я снимаю его с ваших плеч, брат.
– Благодарю…
– Да, на черной лестнице ждет мой специалист, – деловито проговорил Желтяков. – Вы позволите… снять гипсовую маску?
– Прямо… сейчас?
– Разумеется, нет… Потом…
– Вот и спросите потом… У покойного.
– Мой долг перед братьями… И традиция.
– Поступайте, как считаете… Я уже не властен… Скажите Лидии Игнатьевне, она распорядится…
Профессор уложил футляр в кейс и не удержался: стоя спиной к умирающему, приподнял деревянную крышку.
– У вас… будет время… – напомнил о себе академик. – У меня его… слишком мало…
– Извините, – опомнился Желтяков, торопливо закрывая кейс на кодовые замки.
– И прошу вас… Отключите грелку… И снимите ее с моих ног… Сделайте и эту милость.
Профессор исполнил просьбу, аккуратно смотал шнур, свернул сапог и зачем&то сунул его под стол.
– Ступайте, – поторопил Мастер. – И несите крест.
– Прощайте, брат. – Не выпуская кейса, Желтяков приложил руку к сердцу и кивнул головой, однако торжественность момента была нарушена тяжелой ношей в руке – хрупкую фигуру профессора перекосило, и пиджак сполз с плеча на сторону, увлекая за собой рубашку и галстук.
Таким он и удалился в дверь, которая вела из кабинета на черную лестницу.
Академик же, на короткое время оставшись в одиночестве, вытянул ноги, распрямил спину, словно и в самом деле снял с себя тяжесть, и, закрыв глаза, вновь ощутил холод, бегущий по телу от конечностей. Но теперь он оставался спокойным: все прочие, кто был приглашен к прощанию, уже ничего бы не добавили к сознанию исполненного долга. И никто из них не заставит его растрачивать последние душевные чувства. Среди ожидавших не было ни одного кровного родственника: так уж получилось, что его четверо детей умерли один за другим, не дожив до пенсионного возраста, а двое с горем пополам появившихся на свет внуков ушли вслед за родителями в результате непредсказуемых несчастных случаев. Старший уехал с подружкой на Черное море и там утонул, а младший разбился на мотоцикле. Вот уже три года академик был один на свете и сейчас утешался тем, что смертью своей не принесет горя и страдания – коли нет кровной родни, не будет и кровной скорби…
И потому оставался небольшой промежуток времени, возможно, считанные минуты, когда он мог бы почувствовать себя поистине свободным от всяческих обязательств и войти в состояние, которое испытывает, пожалуй, лишь младенец, и то до тех пор, пока не отрезали пуповину: потом уже появится первый долг и серьезное занятие – сосать материнскую грудь. Сейчас он не академик и не заключенный, не лауреат и не гроссмейстер, не отец, муж, брат или дед. И даже состояние измученного болезнью тела не волновало, и холод конечностей, пробиравшийся к сердцу, был естественным и не имел значения.
Он был никто…
А значит, свершилось то, к чему он стремился всю жизнь, – абсолютная свобода духа, равная божественной.
Мастер прислушался к себе и, кажется, вместе со смертным параличом рук и ног ощутил облегчение в той своей сущности, за которой скрывалось ничем не защищенное, голое, как тельце новорожденного, «Я». Или ментальное тело, как это называлось в пору увлечения будущего академика мистикой и эзотерикой. Оно еще находилось в нем, как во вместилище, однако изгоняемое предродовыми схватками холода, отрывалось от плоти и сосредоточивалось где&то в области гортани, чтобы потом выйти одним толчком, как выдох.
Пожалуй, и дождался бы этого мгновения, однако незримая сила извне вдруг закрыла уста, отрезала путь, словно упавшее на пути дерево. Академик приподнял веки и увидел перед лицом руки, держащие зеркало, а потом, сквозь муть запотевшего стекла, – свой облик, серую, безжизненную маску.
– Рано… – низко, будто сейфовая дверь, скрипнул он. – Увидите… без зеркала.
Лидия Игнатьевна облегченно вздохнула и опустилась в кресло, а стоящий в изголовье врач тотчас же оказался перед глазами и, испуганный, что&то пристально рассматривал, одновременно водя фонендоскопом по груди. И причиной его непрофессионального страха было не то, что он глядел на больного, на умирающего высокопоставленного пациента или просто на труп; вероятно, он видел перед собой некую субстанцию, называемую одним словом – никто.
– Уйдите. – Академик шевельнул рукой, намереваясь отмахнуться, и, на удивление, рука повиновалась.
Врач стер пот со лба и вроде бы даже облегченно улыбнулся, словно поставил наконец верный диагноз и сейчас поднимет больного на ноги.
– Предсмертное облегчение, – произнес на латыни, а остальное по-русски: – Да, несомненно… Радужка глаз, зрачок…
– Ступайте отсюда, – жестко сказала ему Лидия Игнатьевна. – Я позову…
Только сейчас Мастер заметил у дверей своего научного преемника Копысова. Полгода назад, когда здоровье ухудшилось и приезжать на работу стало трудно даже раз в неделю, он не раздумывая вручил профессору руководство Центром исследований древнерусской истории и культуры, более известным как ЦИДИК. Правда, назначил пока лишь исполняющим обязанности, но всем было ясно, что Копысов после смерти мэтра займет место директора. Академик был спокоен за свое детище, созданное еще в послевоенные годы и теперь превратившееся в полузакрытый и авторитетный научно-исследовательский институт, все наказы и распоряжения были даны Копысову заранее, и потому его не вносили в список допущенных к постели умирающего.
– Простите, но у профессора важное сообщение, – доложила и одновременно повинилась Лидия Игнатьевна. – Я не могла не впустить…
А Мастер вдруг заподозрил измену: должно быть, ей хотелось поработать еще, теперь под началом нового шефа, хотя вечная хранительница академика получала хорошую пенсию, чуть ли не официально считалась биографом и уже писала книгу воспоминаний. Однако это земное и теперь бессмысленное чувство лишь коснулось сознания и отлетело прочь. Ему уже не хотелось возвращаться назад, выслушивать какие&то срочные сообщения, делать заключения и решать вопросы уходящей жизни, ибо все это мешало начавшемуся высвобождению духа, отвлекало от самого важного.
Представительный, седовласый Копысов приблизился к постели на прямых ногах, коснулся руки мэтра.
– Ради бога извините… Я бы не посмел в такой час… Но дело не терпит отлагательств.
Мастер никогда не позволял себе сказать другому человеку «ты», не допускал грубой или даже простонародной речи, и эти привычки стали его сутью. Но тут он словно потерял контроль над собой и выпустил на волю то, что подспудно таилось в нем всю жизнь.
– Ну что тебе?.. Какого рожна…
Профессор не обратил на это внимания.
– Поступила информация… Министерство подготовило своего человека, есть приказ о назначении. Но пока держат… И сразу же после вашей… Это катастрофа.
– Дай мне… умереть, – попросил Мастер.
– Но ЦИДИК окажется в руках проходимцев и националистов! Они посмели пренебречь вашим мнением!
Когда&то он сам учил Копысова настойчивости, воспитывал упорство и смелость в любом деле идти до конца. Тот был хорошим последователем, и отвязаться от него не было никакой возможности.
– От меня&то что?..
– Приказ! Задним числом! О назначении!..
– Назначает министерство…
– Они не посмеют отменить! Или признать недействительным. В обществе уже готовятся!.. Прощание с телом, траур…
– Проект приказа есть, – подхватилась Лидия Игнатьевна, чтобы остановить профессора, потерявшего чувство меры. – Вам только подписать и поставить дату своей рукой.
На подставке перед ним оказался печатный текст на бланке ЦИДИКа и в пальцах – авторучка. Академик расписался – получилось совсем не плохо – и тотчас решил одним взмахом покончить с земными делами.
– Пригласите… кто ждет, – попросил он секретаршу. – Сразу всех…
– Но ваши близкие надеются на приватную… встречу, – слабо воспротивилась Лидия Игнатьевна, подбирая уместные слова. – Меня предупредили…
– В таком случае… Прогоните всех. Я умираю… Не мучайте меня…
– Хорошо. – Она метнулась к двери.
– На одну минуту… – выдохнул вслед академик.
Несмелая, скорбная толпа из девяти человек влилась в кабинет и, будто на сцене перед награждением, выстроилась полукругом возле смертного одра в молчаливой неподвижности. Разве что сморщенная горбатенькая старушка, спрятавшись за спины, тихонько плакала в черный носовой платок. Это были действительно близкие, среди них не оказалось ни одного официального лица или чиновника; по воле умирающего Лидия Игнатьевна известила совсем неожиданных, а то и вовсе не знакомых ей разновозрастных людей.
Мастер чуть развернул голову и сонным, малоподвижным взглядом окинул присутствующих: земная память еще тлела фитильком угасшей свечи.
…бас из Большого театра Арсений Булыга, в дружбе с которым были прожиты трудные послевоенные годы, сам уже старый, вот и плечи опустились, и грудь впала – какой уж там Иван Грозный!..
…друг младшего внука: они тогда вместе ехали на мотоцикле – и царапины не получил, хотя пролетел по воздуху шестнадцать метров и укатился под откос. Однако после катастрофы потерял дар речи и вот уже три года молчит, пишет удивительные по мироощущению стихи, но показывает только дедушке-академику…
…бывший оперуполномоченный МГБ, прятавший доносы стукачей и тем не раз спасавший Мастера от арестов…