
Полная версия:
Опять не могу без тебя
Это был секрет, который он скрывал от всех, даже от самых близких друзей, от сестёр, от мамы. Он боялся его, мучился им, боролся против него и доверил только Оливии, потому что много раз силился написать что-то о ней, отчаивался, когда не получалось, и надеялся, что она простит его бездарную немощь. Он мечтал, что она поймет. Мечтал, что может быть, она поможет. Может быть, думал он, когда-нибудь именно она будет той, кто снимет с него проклятие немоты.
Теперь он почти что жил в её квартире – просторном современном дуплексе на северном берегу Темзы, который подарили ей родители на совершеннолетие. Кем были её родители, Гилберт так и не понял. Она редко говорила о них, а ещё реже говорила с ними, без всяких оговорок, однако, принимая их денежное содержание. С её родителями Гилберт несколько раз говорил по телефону, робея в основном не от их вполне дружелюбных интонаций, а от свирепых взглядов, которые Оливия бросала на него, стоило ему выдать от стеснения очередную глупость. Он с гордостью и нетерпением привёз её на воскресный обед в свою семью – но знакомство прошло неудачно, разговор за столом не клеился, и взаимное неприятие его родителей и его любимой было одним из его первых в той истории больших огорчений.
Свирепыми взглядами Оливия награждала его нередко – ей вообще мало что нравилось в окружающем мире, и Гилберт со временем привык к постоянному неодобрению. Каждую минуту он был готов к нему и тем острее радовался, когда вместо ожидаемой холодности вдруг получал её нежность. Потому что Оливия умела быть нежной с ним. Никогда при своих подругах, которым она в конце концов его представила, никогда при его друзьях, встреч с которыми она старалась избегать. Никогда на людях или когда он просил. Бывало, долгие недели Гилберт ждал, когда наконец она смягчится к нему, терпеливо пережидая обычную изысканную строгость. И как-нибудь вечером она вдруг просила его приехать к ней и целый вечер ластилась, благодаря его за внимание, давая понять, что ценит, как многим он жертвует для неё.
У них было несколько идеальных, полностью счастливых дней, которые они проводили вдвоем в полной, почти ничем не нарушаемой гармонии; Оливия была с ним ласковой и терпеливой, и он терял голову от головокружительного счастья, такого долгожданного, что от него становилось больно. И после многих месяцев знакомства, он по-прежнему любил её; по-прежнему готов был идти на жертвы и ограничения, чтобы услышать её смех в ответ на свою шутку; по-прежнему преданно старался, чтобы лёд в её глазах растаял, и она посмотрела бы на него, как на равного себе дорогого друга.
Гилберт плохо помнил, как все заканчивалось - долго, в отличие от стремительного начала, и почти также трудно. Не помнил, когда случилась первая ссора; помнил только, как мучительно пытался потом понять, в чём был неправ перед нею. Не помнил, когда впервые почувствовал то, о чём предстояло узнать; помнил только, как раз за разом заставлял себя проглатывать явно надуманные объяснения. Не помнил, когда впервые осознал, что конец близок, и предпринял первую отчаянную попытку его отдалить.
Любовь его ощущалась как болезнь с самого начала, и чем больше проходило времени, тем чаще приходилось об этом вспоминать.
Глава 4. "Из всех причин"
«Дай хоть последней нежностью выстелить Твой уходящий шаг».
В. Маяковский
Мама всегда ругала Гилберта за то, что он слишком увлекался. Если коллекционировал наклейки, не успокаивался, пока не заполнял весь альбом до последней рамки. Если увлекался творчеством писателя, бросался читать не только его собрания сочинений, но и дневники, письма и черновые наброски, издаваемые для специалистов. Если ставил себе цель, то подчинял всю свою жизнь тому, чтобы её добиться.
Сейчас он расшибался в лепёшку, чтобы сохранить рядом с собой Оливию. Начал приходить домой только тогда, когда она говорила, что хочет его видеть. Соглашался на роли только тогда, когда знал, что его график будет совпадать с тем, что удобно ей. В конце концов сдался и даже стал есть то же, что и она – разрезанные на дольки овощи и фрукты. С первого дня знакомства она всё пыталась обратить его в свою пищевую веру. всё, что проходило термическую обработку, Оливия называла «мертвяком» и ела только то, что считалось «живым» по правилам палеолитического питания. Поначалу Гилберт со смехом отказывался становиться «травоядным», потом всё чаще старался соглашаться с ней, для сытости перехватывая хот-дог по дороге в её квартиру. После одной из первых ссор он пообещал ей попробовать и согласился питаться как она, соблазнившись на обещанный прилив сил и способность высыпаться за пару-тройку часов; ему уже тогда очень, очень сильно не хватало и сил, и сна.
Это были тяжёлые месяцы. Он был дёрганым, нервным и мнительным, снова предчувствуя, как болезнь, свою неизбежную потерю, и с нарастающим отчаянием хватаясь за то, что ещё не потерял. Перемежающиеся периоды её строгости и нежности изматывали его; сил на новой диете не прибавлялось, и чувство усталости стало непобедимым. Отголоски прежней гармонии, которую когда-то он чувствовал у них вдвоём, становились все реже и короче, и он уже не радовался им так головокружительно, как прежде. Наступала зима, и было постоянно холодно; он нигде не мог отдохнуть, нигде не мог быть спокойным, не мог даже выпить горячего, чтобы согреться.
Но у него снова была цель, и он согревался тем, что работает, чтобы достичь её. Когда-то летом, на пикнике, когда тепло грело солнце, а они держались за руки и делились друг с другом секретами, Оливия рассказала ему о том, как мечтает провести Рождество. Поделилась своей мечтой о Париже, о празднике в номере пятизвездочного отеля с видом на Эйфелеву башню. Чтобы завтракать вдвоём лучшими сортами винограда из Прованса и нежиться вместе на шелковых простынях в кровати с бархатным балдахином. Чтобы отправляться в неторопливые прогулки по зимним улицам, забраться пешком на Монмартр, гулять по его неровным лестницам и заказать портреты друг друга художникам перед большим собором. Отключить телефоны и не замечать никого, кроме Парижа, в котором они вдвоём. Гилберт помнил, как она рассказывала об этом – вдохновленно, радостно, с толикой грусти, как будто подобная поездка казалась ей невозможной. Помнил, как сильно ему захотелось исполнить её желание, как он расспрашивал её о деталях и смотрел в её глаза, в которых не было льда в тот день.
Это была простая цель: он свозит её в Париж на Рождество.
Он снова делал всё, чтобы решить поставленную задачу. Набрал заказов в редакции. Взялся за корректуру каких-то пустых текстов, которые пытался считывать по ночам и в метро. Собрал все гонорары в театре – новая диета позволяла сэкономить на еде, и это впервые его порадовало. Впервые согласился на съёмки в фильме ради денег – и совершенно не принял во внимание просьбы матери о том, что на Рождество в этом году им особенно важно собраться вместе.
Лучший отель в Париже был забронирован, билеты куплены, и он приложил к подарочному пакету купленный по Интернету купон в супермаркет органических фруктов и букет мелких розовых роз, которые Оливия любила.
Он ждал её в вегетарианском кафе, где они сотни раз встречались, если Оливия не хотела, чтобы он приходил к ней домой. Повсюду мелькали и мигали рождественские украшения и гирлянды, и наконец-то пошёл снег. Снег считался хорошей приметой, и Гилберт предвкушал, как Оливия обрадуется его подарку; он ведь специально узнавал её планы, знал, что ничто не будет держать её в городе на праздники. Всю ночь он сидел за корректурой, оправдывая уже потраченный аванс; было ужасно холодно, и почему-то Оливия опаздывала, так что Гилберт уже начал волноваться, то выкладывая перед собой подарочный конверт с туристическим ваучером, то снова бережно пряча его в рюкзак.
Он задремал, прислонившись головой к стенке, а когда открыл глаза, Оливия уже пришла, и что-то уже было очень не так. Он понял это ещё до того, как успел сморгнуть с глаз непрошенную дремоту.
Торопливо и деловито она вошла и села перед ним за столик, и не снимала пальто, торопясь скорее уйти.
- Давай отменим все планы, потому что я уезжаю, - объявила она без предисловий, разматывая и кладя себе на колени шарф. – Сегодня вечером. Я не знаю, когда приеду. Прости.
Оторопев, Гилберт принялся невпопад задавать вопросы; Оливия отмахивалась и не отвечала. Твердила, что напишет ему или позвонит – она не в первый раз вот так скоропостижно уезжала на выходные, так почему сейчас это стало новостью. Не к месту и без контекста, в попытке последней надежды Гилберт протянул ей свой подарок – и, кажется, окаменел, когда вместо ожидаемой реакции услышал её звонкий, как перекатывающиеся льдинки, острый смех.
- Ты же не думал всерьёз, что мы проведем Рождество вместе, правда? – спросила Оливия насмешливо, а, увидев его лицо, закатила глаза и укоряюще цокнула языком, как окончательно разочарованная в ученике классная дама. – Нет, Гилберт, так не пойдёт. Давай ты уже перестанешь, а? Ещё немного, и ты надумаешь делать мне предложение или что-то в этом роде.
Снег шел крупными хлопьями, и всё окно справа от их столика было наполнено тенями летящих вниз пухлых, словно из ваты, снежинок.
- Да, только не спорь, - продолжила она, властным взмахом руки отметая даже те попытки фраз, которые он мог выговорить. – Ты сам прекрасно бы видел, что у нас с тобой нет никакого будущего, если бы не был таким мечтательным неудачником. Неужели ты не понимаешь, что ты не тот, кто мне нужен, Гилберт? Мы мило проводили время, только и всего. А я достойна настоящего мужчины. Настоящего во всех смыслах. С настоящей работой, в которой он по-настоящему успешен. С настоящими целями, которых он по-настоящему добивается. А ты сам смотри: у тебя и профессии-то нет. Ты сыграл пару ролей где-то, но твердишь, что настоящим актёром стать не сможешь; ты ничего толком не написал и так и будешь всю жизнь ныть и убеждать всех, что ты писатель. Ты из тех неудачников, которые годами ходят в протёртых штанах и радуются, когда какой-то ещё юродивый поймет ту заумь, которую ты производишь в ущерб самому себе. Я не хочу в этом участвовать, Гилберт. Я не вижу никаких перспектив для нас вдвоём.
Гилберт сглотнул и, помнится, удивился, почему это ощутилось как самое большое усилие в мире.
- Но я люблю тебя больше жизни, - выговорил он наконец свой единственный аргумент.
- Да, за это тебе спасибо, - Оливия отвернулась. Посмотрела в окно; тени падающего снега делали изысканно прекрасным её хрупкое лицо. Гилберт почувствовал, что она перестала быть строгой, и хотел продолжить разговаривать, хотел сказать ей что-то очень важное, что вертелось на языке, и тянулся через стол, чтобы накрыть ладонями её руки, успокоить, попросить не торопиться. Оливия руки отдергивала, убирала под стол, на колени. Схватила букет цветов, который лежал на столе, и спрятала лицо в розовых бутонах.
- Ты любишь кого-то ещё, - проговорил Гилберт, и это не было вопросом.
Льда в глазах Оливии не было, и от этого его боль казалась сильнее в тысячу раз.
– Давно, уже много лет, - кивнула она, и её слова больше не были похожи на выговор классной дамы. – Мы с ним не можем быть вместе. Никогда не сможем. Но это ничего не меняет. Так бывает, Гилберт, ты же поймёшь.
Гилберт чувствовал, как краски вокруг исчезают, и весь мир становится чёрно-белым.
- Он женат?
Она не ответила.
- Это друг твоего отца, о котором ты говорила мне? Ты уезжаешь с ним? Сегодня, потому что у него вдруг получилось?
Оливия подняла глаза, и, как в телевизоре, в них мелькнули и навсегда исчезли все его и её потерянные надежды.
- Тебе будет лучше без меня, - произнесла она, поднимаясь, и торопливо вышла на снег, пряча лицо в букет мелких розовых роз. Ваучер в рождественский Париж так и остался лежать перед ним на столе.
Гилберт плохо помнил, что было потом. Сколько-то дней совершенно выпали из его жизни. Как и полагается по сценарию дурного кино, он где-то пил, с кем-то дрался, куда-то всё время шёл, спотыкаясь о выбоины мостовых, все время мёрз и нигде мог согреться. Каждому соседу за стойкой бара он начинал выкладывать горестную историю своей любви и боли, обстоятельно, начиная по порядку, с завязки – но почему-то никто не слушал его, а ему всё казалось, что когда его хоть кто-нибудь дослушает, может быть, станет легче. Всё время он пытался объяснить себе, ради чего ему были даны эти несколько месяцев странного счастья, если они вели к такому фиаско, если то выстраданное, что было, совершенно не окупало нынешнего краха. В разговоре с очередным барменом он пришёл к выводу, что его ошибки начались ещё в первого дня знакомства, а может, и с первого дня его жизни, и решил наказать себя, просверлив себе руку дрелью, потому что раз он не может писать, ему не нужна рука; его вытолкнули на снежную улицу задолго до того, как он сумел внятно изложить свой замысел – правда, разбить кулаком барную стойку он, кажется, всё-таки успел.
Чётко в памяти осталось только то утро, когда он проснулся на полу в туалете крысятника, в луже собственной рвоты, ледяной воды и какой-то грязи, подумал, что сейчас, должно быть, умрёт от холода, и в итоге получится такой тривиальный, такой бездарный финал.
- Полегчало? Или ещё один душ устроить? – оглушительно прогремел над ухом вообще-то негромкий голос Стивена, который топал по кафелю своими ботинками, как стопудовый гигант. – А то ведь я могу и по старинке засунуть тебя в бочку на улице.
Прежде чем Гилберт успел сообразить, где он и кто этот человек, так бесцеремонно хватающий его за бессильное тело, как на него обрушился ещё один ушат ледяной воды. От холода он застонал и почти очнулся, попытался объяснить, что всё так, как надо, что он заслужил своей глупостью все эти наказания, но слова отказывались произноситься, преобразовываясь в негромкое мычание. Он помнил только, как было невыносимо холодно, когда его грубо подтаскивали к унитазу, в который он мучительно возвращал всё выпитое, и как терпеливо кто-то поддерживал ему голову, пока он пытался отдышаться.
В следующий раз он проснулся в своей постели, в угловой комнате с видом на морг многопрофильной больницы. Солнечные пятна тихо гуляли по привычным стенам. Всё прошедшее казалось мучительным, долгим сном.
Три года, пока он зарабатывал на колледж и пытался учиться, в его жизни всё было понятно. Он дружил с друзьями, интересовался интересным, старался отвоевать у взрослой жизни то, что ему нравилось. За те месяцы, которые он пробыл с Оливией, его жизнь изменилась почти до неузнаваемости. Он больше не работал в школе, где ученики приветствовали его, как друга. Больше почти не ходил на пары, без всякой печали отдалившись от академической дисциплины. Давно ушёл с побегушек в литературном агентстве и почти полностью уже перешёл на серьёзные, оплачиваемые по знакам с пробелами статьи – редакция была единственной из его прежних работ, которую он ещё не бросал. Он был занят в трёх регулярных театральных постановках, и у него был агент, отправлявший его на кастинги, а его портфолио на этих кастингах уже перестало выглядеть по-любительски крохотным. За этот год он прочитал всего несколько настоящих книг, хотя раньше исчислял их сотнями. И написал только сколько-то непонятных статей и множество никому не нужных, разрозненных клочков, которые давили ему на душу, как давила на горло непрерывная тошнота. Даже одежды из прошлой жизни у него почти не осталось: Оливия ревностно следила за тем, чтобы он привел в порядок свой гардероб. Он будто не был знаком с тем парнем, которым стал.
Свернувшись в клубок на продавленной постели, Гилберт чувствовал, что его ждёт холод; только бесконечный холод.
Поведясь на философию питания своей любимой, он уже несколько месяцев пил только особую холодную воду, насыщенную какими-то ионами. Когда перед его носом появилась огромная кружка дымящегося чая, она показалась ему амброзией, напитком богов, к которому он не достоин прикасаться.
- Я буду читать тебе вслух «Улисса» до тех пор, пока ты не выпьешь весь чай и не съешь все крекеры, - сообщил ему Стивен, небрежно помахивая огромным тёмно-синим изданием Джойса. – Так что если не хочешь узнать о приключениях Пенелопы, сейчас же соскребайся и пей до дна.
Стивен авторитарно стащил с него одеяла и выразительно показал на толстую книгу. Этот роман оба они считали совершенно нечитабельным и то и дело угрожали им друг другу, когда нужно было выносить мусор или мыть полы. Гилберту потребовалось время, чтобы собрать конечности и неуклюже сесть на подушках.
- Спасибо, что нашёл меня, - выговорил он, обнимая руками горячую чашку. Казалось, что больше ничего тёплого, кроме этого чая, в мире не существует.
- Сдурел, да? Тебя бы надо высечь за такое дело да поставить в угол; но что-то мне подсказывает, что ты и сам себя достаточно наказал.
Горячая жидкость обожгла горло; Гилберт почувствовал, что жив.
Глава 5. "Кто был сильнее"
Глава 5. «Кто был сильнее»
«Во времена пещерных людей наши предки собирались у костра по ночам.
Волки и хищники были совсем рядом.
Но кто-то один начинал рассказывать историю,
чтобы другим было менее страшно в темноте».
Максвелл Перкинс (цитата по фильму «Гений»)
Гилберт помнил, как раньше родители от души любили походы. Чуть выдавалось несколько выходных дней, как они празднично доставали из кладовки всю свою экипировку, радостно собирали огромные рюкзаки, созванивались с парочкой друзей, таких же походников, как и они, и отправлялись в очередной изматывающий маршрут с предвкушением, с каким другие едут на пляжный отдых. Это были любимые дни всей семьи – дни пасхальных каникул, летних выходных, когда где-нибудь в йоркширских холмах они шумной командой разбивали лагерь и несколько дней безвылазно проводили в своем импровизированном палаточном городке, старательно изолируясь от городских тревог.
В детстве Гилберт обожал эти вылазки. Дни вдали от города, с радостными, непривычно беззаботными родителями, с которыми так весело было играть в волейбол, купаться в ближайшей речке и петь под гитару вечером у костра, каждый раз казались маленькой моделью рая. Каждый раз, когда выходные подходили к концу и надо было собирать лагерь, Гилберт переживал, как последний. Он же знал, что когда-нибудь это действительно будет в последний раз, и вместо того, чтобы ждать следующей поездки, останется только воспоминать прошедшие.
Особенно он не любил видеть, как отец собирает палатку. Строить её было крайне интересно. Им с сёстрами всегда нравилось, как из двух свёртков с непонятными палочками и большой тряпкой, как по волшебству, по отцовскому хотению возникал целый дом с дверью, окнами и крышей. А вот за сбором палатки никто не наблюдал. Гилберт помнил тянущую боль сожаления, которая охватывала каждый раз, когда он видел, как отец вытаскивает колышки, удаляет поддерживающие рейки – и, лишённая опоры, палатка бессильно обрушивается на землю, мигом превращаясь из уютного домика в бесформенную, ненужную груду ткани.
Почему сейчас он так часто вспоминал об этом, бессильно валяясь в крысятнике и не в силах подняться даже утолить непрерывную жажду, сжигавшую горло? Потому что он чувствовал себя именно такой палаткой; ненужной тряпкой, которую лишили опоры; бесхребетной массой, бесформенно обрушивающейся вниз.
Жмурясь от головной боли, Гилберт пытался вспомнить, что было его опорой все эти годы; пробовал заново нащупать реечки, за которые держался. За этот год он полностью сменил свой круг общения, фактически забросил всё, чем занимался раньше. У него были друзья, с которыми можно было быть настоящим – но за последний год он едва ли видел кого-то, потому что Оливия предпочитала проводить вечера дома, и редко-редко в её выходной он выбирался с прежней компанией в кино, потому что она считала кинотеатры тратой времени. У него были родители, которым он, бывало, забывал даже звонить – тяжело было отвечать на их выдержанные вопросы, понимая, что они не одобряют ни один из выборов, которые он сделал. У него были увлечения и занятия, к которым вряд ли можно было теперь вернуться – ни одно серьёзное дело не прощает, когда его отодвигают на второй план. Когда-то у него были и тексты, дописать которые сейчас казалось делом ещё более неподъемным, чем подняться с постели.
Но он поднялся с постели. Пол качался, как палуба во время шторма, и мир казался сном, из которого никак не получалось проснуться.
- Имей в виду, медведь-шатун; если ты опять пойдешь бедокурить, я больше не выйду тебя искать! – крикнул ему Стивен, который был подозрительно серьёзен в последние несколько дней.
Закрывая дверь, Гилберт хотел ответить, но не было сил кричать.
Кажется, как раз прошло Рождество; город был стылым и шумным, как и положено зимой Лондону. Кутаясь в куртку, Гилберт медленно ходил по улицам, пытаясь привыкнуть к ощущению пустоты. Внутренности будто вытянули каким-то прибором, и нечему было греть его изнутри; сколько он ни старался, согреться не получалось. Побродив по городу, он пришёл на вокзал. Из окна поезда знакомые пейзажи казались неживыми, как в фильме с чрезмерной компьютерной графикой.
Мама была на кухне, когда он пришёл. Открыв дверь своим ключом, он постоял на пороге, пытаясь припомнить, какой предлог придумывал в последние разы, когда его спрашивали, когда он приедет. Оливии не нравились его родители, и неприязнь была на редкость взаимной. Если бы отец сейчас не уехал в командировку по делам школы, Гилберт, может, и не решился бы прийти.
Сотни знакомых запахов разом обрушились на него, почти сбив с ног. Отлепившись от дверного косяка, он опустился на стул, пока мама заканчивала устраивать что-то на плите. Её руки пахли сырой картошкой и детством, когда она положила их на его плечи, внимательно заглядывая ему в лицо.
- Я чёртов идиот, мама. Прости меня.
- Пообедаешь с нами? – спросила мама, как ни в чём не бывало, когда наконец он перестал прижиматься к её груди, такой тёплой по сравнению со всем остальным.
Это было первое, чему он порадовался в новой жизни: маминому супу. Густому и прекрасно горячему; она поставила перед ним дымящуюся тарелку, и Гилберт как будто ожил, впервые за последние недели ощутив дыхание тепла. Полный того «мертвяка», от которого он с таким трудом отказывался всё это время, куриный суп с варёной лапшой, варёными овощами, насыщенным бульоном показался ему эликсиром жизни. Он ел и ел, и доел чуть ли не всю кастрюлю до дна перед тем, как уйти наверх и несколько дней подряд проспать в своей детской комнате, где ещё сидели его плюшевые собаки и висели постеры с подростковой поры.
Гилберт пробыл у родителей неделю, прежде чем вернуться в крысятник. Почва под ногами продолжала быть изнурительно зыбкой, и за что держаться, он по-прежнему не знал. Но холод внутри слегка отпустил его, а значит, можно было жить.
Целей стать выдающимся больше не было; целей найти родную душу и подавно. Так и не увидев других перспектив, Гилберт возобновил учёбу в колледже; в редакции простили единственный пропущенный дедлайн. Агент продолжал предлагать ему кастинги, и было интересно выбирать роли, ориентируясь теперь только на свои критерии. Он снялся в паре фильмов, которые ему понравились - небольших авторских проектах, которые давали почувствовать себя актёром, но не приносили ни прибыли, ни признания. Прежние ненаписанные тексты по-прежнему вертелись в голове, иногда прорываясь на бумагу разрозненными клочками. Невозможность слепить из них хоть что-то цельное всколыхивала мутную тошноту.
Он уже смирился, что так всё и будет. Он закончит колледж, защитит диплом по какой-нибудь теме вроде «Особенности ремарки в пьесах XVII века» или «Концепт мужского бесплодия в литературе раннего постмодернизма», и это будет, наверное, единственный его большой текст, который он сможет довести до конца, который прочтут другие. Найдёт работу по специальности – пойдёт преподавать литературу в школу на полную ставку, или попросит повышения в редакции, чтобы стать редактором и совершенствовать чужие тексты, раз не смог дописать свои. Время от времени, может быть, будет сниматься или играть где-нибудь – до тех пор, пока агент не найдёт себе нового актера, более талантливого и фактурного, и кастинги медленно сойдут на нет. Тогда и начнется та обычная жизнь, в которой тысячам людей удаётся быть так безыскусно счастливыми. Наверное, думал Гилберт, об этом он и должен мечтать, раз судьба так недвусмысленно дала ему понять, насколько не для него те успехи, которые суждены исключительным, талантливым и выдающимся – кому-то, кто достоин чужой любви.
Он вернулся рано с работы и снова боролся с тошнотой, которая то и дело теперь напоминала ему о собственной никчёмности, стоило взяться за тетрадь, когда на кухню крысятника ворвался Стивен, свежий, румяный и вновь подозрительно серьёзный.

